Электронная библиотека » Коллектив Авторов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 30 апреля 2016, 16:20


Автор книги: Коллектив Авторов


Жанр: Культурология, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мы все говорим слова и думаем мысли, которые нам заданы извне. (Только что сформулированное утверждение также подчиняется этому правилу.) Нами управляют внешние факторы, прежде всего разнообразные языки знаков, призванные передавать ту или иную информацию. Но оказывается, что это не так уж и фатально. Оказывается, существует некая особая (тайная?) свобода творческого акта. Оказывается, есть такие художники, которые живут как все, соблюдают общие ритуалы и поддерживают культурные нормы (стереотипы) и никаких откровений вроде бы нам не обещают, а как посмотришь, почитаешь, послушаешь – так и возникает ощущение «ныне отпущаеши». У меня такие впечатления остаются от страниц Пушкина, Гоголя и Чехова, от живописи Тициана, Веласкеса и Рембрандта. От строчек Мандельштама, от музыкальных фраз Шостаковича.

Допустим, однако же, что нам кажется недостаточным ответ, что гений есть гений и объяснить его нельзя. И что про ауру можно говорить только намеками, иносказаниями, поэтическими тропами, да еще и прибегать к магически действенным интонациям. Что же нам делать, если мы не поэты, не гипнотизеры, не политики, не шарлатаны, а теоретики искусства и оттого желаем рассуждать более или менее научным и философским манером?

Мы прежде всего пытаемся ухватиться за самые разработанные и эффективные методы. А это означает прежде всего – за социологические схемы. Они в изучении культуры дают хорошие результаты, и они кое-что нам обещают. Предлагаю небольшое рассуждение в русле исторической социологической теории.

В Новое время намечаются конфликты принципиального непонимания, когда общество не может или не хочет понимать (в смысле принимать) послания и язык художника, а художник не в состоянии приспособиться к обществу и стать его сыном (хотя бы блудным). Возникает трещина между обществом и художником. Начиная с шестнадцатого или начала семнадцатого века начинает зримо формироваться социальный тип художника-изгоя, непонятого гения. Появляется целая плеяда одиноких, забытых и осмеянных гениев. Они создают мало кому понятные и чуждые людям произведения. Так было с поздним Эль Греко и с искусством Рембрандта, а позднее так было с Ван Гогом, трудности такого рода выпали на долю Свифта, Бодлера, Сезанна, Кафки и других. Нечто подобное случилось с Вермеером, который примерно на двести лет «затерялся» среди второстепенных художников и был фактически открыт заново далекими потомками.

Для историка и теоретика искусства здесь особенно важно одно обстоятельство. Всякое сословие или социальная «порода» людей, которая претендует на автономизацию, на особые права, на независимость от диктата прежних элит, ведет себя дерзко и мятежно. Такие группы поднимают знамя мятежа и вырабатывают специфическое мироощущение непокорности и вольности. Это можно сказать о «либертенах» XVII века, о деятелях «третьего сословия» в XVIII столетии, об анархистах и коммунистах XIX века. Едва ли не первыми в этой веренице бунтующих нонконформистов Нового времени были люди искусства. И в ходе всех революций очень заметны именно люди творческих профессий или артистических склонностей, от Леонардо да Винчи до Байрона, от Данте до Ницше, от Караваджо до Пикассо.

Первая же самоочевидная гипотеза гласит, что атмосфера социальной эмансипации и модернизации Нового времени была особо благоприятна для возникновения искусства новаторского, экспериментального, дерзкого. Революционного. Иначе говоря, наступили века, когда искусство находится в состоянии перманентной революции. В этом утверждении есть смысл.

В искусстве Нового времени, зачатого в лоне Ренессанса, бушуют волны художественных революций, и понимающий исследователь видит эти перманентные тектонические сдвиги. Тот новый гуманизм, который утвердился в мысли Мишеля Монтеня и Эразма Роттердамского, и продолжился в XVII и XVIII веках, и дал свои зрелые плоды в XIX веке, был орудием подрывания основ и источником опасных вопросов, и об этом мы будем не раз вспоминать в дальнейшем. Сказать «гуманистическое искусство», в моем словоупотреблении, есть то же самое, что сказать «этот художник отважен и заглядывает в такие области знания о человеке, от которых многие приходят в замешательство и даже в ужас». Этот акт отважного заглядывания в запретные сферы осуществляется снова и снова. Брейгель, Караваджо, Веласкес, Ватто, Гойя, Домье, Мане, Дега, Врубель, Пикассо – это все последовательные примеры «отважного знания».

Наши ученые умели и умеют видеть. Есть книги о художниках, где блестяще показывается, что шедевры больших художников – это своего рода сгустки дерзновения, откровения свыше, демонстрации непокорности. Я вспоминаю о том, как Гомбрих написал о живописи Мазаччо или как Алпатов интерпретировал Микеланджело. Или как Эфрос говорил о Сурикове. Наши современники и собратья тоже отличились по этому разряду и оказались способными на истинные прозрения. В их описаниях и интерпретациях художники прежде всего отличаются неистребимым непослушанием. Иногда они без шума и волнения осуществляют свои функции, а иногда буквально сотрясают устои разумного понимания мира и общественного устроения. Нина Дмитриева написала о неутолимых поисках и экспериментах Пикассо, о творческой свободе Чехова. Валерий Прокофьев рассматривал в похожем разрезе искусство Гойи[57]57
  Дмитриева Н. В поисках гармонии. Искусствоведческие работы разных лет. М., 2009; Дмитриева Н. Послание Чехова. М., 2007; Прокофьев В. Н. Гойя в искусстве романтической эпохи. М., 1986.


[Закрыть]
.

Что там ни говори, а искусствоведы на самом деле способны уловить самое главное в искусстве. Но когда в общих трудах речь заходит о траектории истории искусств в целом, то почему-то получается, что история искусства течет, как величественная река, и никаких водоворотов или водопадов в ней не имеется. Художники только о том и думают, чтобы выполнить величественные предначертания духовных отцов человечества. В Древности искусство выполняет программу, намеченную учениями и представлениями своих культур (египетской, эллинской и так далее). Средневековое искусство создает храмы, росписи и статуи в согласии с общезначимыми картинами мира.

Я лично не настолько самонадеян, чтобы спорить с общепринятыми представлениями об истории искусства Древности и Средневековья, хотя многие из шедевров этих эпох поразительны своим демиургическим «драйвом» и впечатлением вольного полета фантазии (а вовсе не соблюдения общепринятых норм). Но что касается искусства Нового времени, то прежде написанные и ныне сочиняемые общие труды на эту тему меня изрядно озадачивают. Там не видно самого главного: ауратического свечения, вольного творческого акта.

Когда наши научные корпорации принимаются обобщать и делать теоретические выводы, писать большие многотомные «истории искусства», так происходит странное. Острота снимается, исчезает жизненная материя, а с нею испаряется и проблема; образуется фикция под названием «история искусств». Величественная картина, полная божественной стройности, и крайне лестная для культурного человека. Красиво причесанная, но все же какая-то пресноватая сказка о том, как сменяются на фасаде истории эпохи и «измы». Неужто это и есть та самая история искусства, которая оставляет нам удивительные произведения искусства, от которых голова идет кругом, глаза видят по-новому, душа ощущает озарение?

В отдельном произведении хороший зритель (и ученый с глазами) увидит ауру свободного творения, непостижимые и опасные откровения и грозные испытания на излом бытия. В истории искусства, взятом как целое, ученый норовит усмотреть рациональное движение смыслов, последовательное достижение эпохальных идей (религиозных, космологических, гуманистических, политических или иных). Нормальный и социально укорененный человек, прошедший необходимую обработку в машине культуры, желает верить в то, что в истории искусств запечатлен некий «человеческий смысл», то есть такой смысл, который помогал бы подкреплять главные устои разума, морали, религии, общественных нормативов.

Конкретные произведения дышат мятежной волей, даже предлагая нам общезначимые идеи, и хорошо обученный, зрячий знаток искусств обязательно отметит этот факт. Как только дело доходит до обобщений, так беда. Искусство описывается как машина для наведения порядка и насаждения общезначимых (для нас) ценностей. В этой колеснице Джаггернаута история искусств припряжена сбоку, как пристяжная лошадь, чтобы тянула главную повозку человечества.

У нас не имеется «истории непослушания в искусстве», «истории нарушения правил», «истории свободного творчества». А следовательно, нет и «истории художественной ауры». Есть освященная академической наукой история искусства, лишенного ауры. Это при том что наши ученые, то есть самые лучшие из них, великолепно умеют увидеть ауру в конкретных произведениях искусства. Еще раз сошлюсь на имена, названные выше.

Вернемся теперь к исходному вопросу. Мы хотим понять природу и смысл творческой свободы, той самой непонятной энергии, которая остро ощущается в ищущем, новаторском искусстве от Ренессанса до XX века. Должны ли мы предположить, что эта свобода порождена социальной эмансипацией и динамизмом этого исторического периода? Или, того более, можем ли мы думать, будто социальная эмансипация была своего рода содержанием или смысловой импликацией этого вольного творческого духа?

Нет, не можем. Нам хочется, да не получается. Художник, будь то Рембрандт или Пикассо, советский официальный академик или самый крутой «актуал» начала XXI века, выполняет некие требования или ожидания тех или иных социокультурных инстанций или узлов. Это те самые инстанции, узлы, субстраты, которые признаются художником легитимными и правомочными. Художнику нужны воображаемый «мировой дух», или вечные ценности Библии, или анархические аксиомы революционеров, или другие аксиологические конструкты. Они могут быть конфессиональными или политическими, цеховыми или генерационными, национальными, классовыми, тендерными или иными. Их трудно даже перечислить. Тут находится камень преткновения для тех, кто изучает искусство и литературу. Литературоведы, искусствоведы и прочие исследователи творческих явлений и процессов обращают внимание прежде всего на то, чему и как художник служит, во имя чего творит. Предоставление услуг, выполнение норм и ожиданий референтных групп и трансляция неких ценностных смыслов – вот что изучается в первую очередь.

Иначе говоря, изучаются такие вещи, как стиль и иконография, идейная направленность и профессиональное качество. Все это суть атрибуты социокультурного конформизма. Их можно повторять и воспроизводить, регулировать, контролировать, передавать от старших младшим и так далее. Стилистику Пуссена или Рубенса можно было закреплять в обучении и передавать ученикам. При этом происходило упрощение и даже оглупление, ибо такова цена внедрения в массы. Идеи Дидро можно было транслировать и утверждать в умах образованных людей всей Европы, в том числе и России. Разумеется, за счет упрощения сложной системы идей этого мыслителя. Можно систематизировать и упорядочить академическое обучение и превратить его в константу. Существуют хорошо разработанные правила такого обучения. Достаточно просмотреть методические материалы любого советского художественного вуза, чтобы в том убедиться. То, что для Рафаэля и Пуссена, Александра Иванова и Петрова-Водкина было источником откровения и счастливой находкой, дерзкой выходкой и логической «бомбой», превращается в жвачку и занудство. Но куда денешься?

Нечто подобное можно сказать о символике, о метафорических смыслах, знаковых коннотатах и денотатах. Определенные предметы, конфигурации, персонажи, цветовые и пространственные конфигурации имеют определенные, закрепленные за ними и передаваемые от одной стадии развития к другой в рамках одной культуры, или связки близкородственных культур.

Поскольку такие вещи повторяемы и воспроизводимы, они могут быть изучены исследователем. Они лучше всего прочего подвластны методам науки об искусстве. Это означает, что исследователи изучают в первую очередь те уровни и пласты искусства, которые говорят о социальной и культурной конформности. Казалось бы, результат неплохой, то есть хоть какой-то (и это уже хорошо). Но ведь опять-таки самое главное остается за кадром. Если у нас есть глаза, чтобы видеть живопись или архитектуру, и есть уши, чтобы слышать музыку и поэзию, и есть особый резонатор внутри, чтобы читать литературу, то мы должны понимать, что в искусстве есть и другое: вольная творческая субстанция. Появиться на свет ей помогают социокультурные факторы, но она сама-то говорит не о том, что она «служит» кому-нибудь, а о том, что она сама по себе и действует независимо.

Так возникает досадная ситуация. Висят в музее две картины, иногда даже рядом друг с другом. Там запечатлены сюжеты одного типа, взятые из известных источников (Священное писание, античная мифология, легендарная или реальная история и так далее). В обеих картинах очевидно наличие профессионального мастерства, умение строить пространство и выводить пространственную сцену на плоскость, решать перспективные задачи, умело и достоверно изображать человеческие фигуры и прочее. Там и там мы видим владение художников «наукой тайных посланий», зашифрованные намеки, скрытые смыслы, содержащиеся в тех или иных визуальных аспектах произведений. Но художники и знатоки довольно дружно проявляют вежливое равнодушие к одной из этих картин и переживают восторг при виде другой.

Такая ситуация есть истинный кошмар экскурсовода, да и самый искушенный профессор, преподающий историю искусства уже посвященным в предмет студентам, попадает в трудное положение. Как объяснить людям разумным языком, что одна картина есть вдохновенный шедевр, а другая – добросовестная работа второстепенного художника, у которого подготовка хорошая, но не было Божьей искры в душе? Какие у нас есть разумные аргументы и наглядные данности, чтобы подтвердить наличие ауры в одном случае и ее отсутствие – в другом?

Нечто, имеющееся в шедевре искусства, не поддается количественным измерениям и не может быть никак воспроизведено, повторено, поставлено на поток. Вспыхнуло, промелькнуло Нечто – и поминай как звали, и вся наука об искусстве разводит руками. Философия искусства, быть может, немного лучше вооружена для решения этой задачи. Но и ей приходится трудно в деле освоения неведомого, неуловимого Нечто.

Ошеломляющее чувство творческой свободы и того освобождения от «вечного стража», которое внушают мне любимые создания европейской словесности и «бессловесной», однако же красноречивой живописи, быть может, вообще не поддается объяснению. Но все же следует попытаться подойти к этому предмету еще с одной стороны. Попробуем вкратце описать главные факторы новоевропейской культуры и указать на действующие силы свободного художества в последние пять веков.

* * *

Английский мыслитель конца XVII столетия Джон Локк считал, что основанием деятельности, мысли и творчества человека является «беспокойство» или «неудовлетворенность» (uneasiness). Локк полагал, что люди мыслят и чувствуют не оттого, что их внутренний мир сам по себе богат, и не оттого, что какая-нибудь высшая сила вложила в них способность мыслить и чувствовать. Человек творит шедевры искусства, открывает неизвестные истины и вообще проявляет могущество свободного творческого духа по той причине, что он остро ощущает в себе нехватку. Он тоскует по неким истинам, ощущениям или предметам, которых он не имеет или которые считает недостаточно доступными для себя. Человек, по определению, есть существо беспокойное, неудовлетворенное, ищущее и оттого недоверчивое и критичное. Локк был решительно убежден в том, что «главным, если не единственным рычагом человеческой деятельности и усердия является чувство недостаточности» (the chief, if not only spur to human industry and action is uneasiness[58]58
  Locke J. An Essay Concerning Human Understanding. Book II. Chapter XX. Sec. 6.


[Закрыть]
).

Движущая сила творчества – это неизбывное ощущение своей неполноценности, неудовлетворительности, недостаточности. Для модернизированной мысли и культуры Запада сама идея о «тоскующем человеке» и его дефицитарной психике оказалась чрезвычайно перспективной. Она постоянно присутствует в рассуждениях о человеке, обществе, культуре и искусстве. Творческому человеку Нового времени всего мало, и он тянется к новым и новым смыслам, ценностям, фактам, образам, системам, но не для того, чтобы на них успокоиться, а для того, чтобы их тоже подвергнуть своей убийственной неудовлетворенности и в конечном итоге уничтожить. В разных формах и вариантах, разными своими гранями эта идея возникает в философии Нового времени. Основоположниками были Макиавелли и Монтень, Шекспир и Сервантес. На эту тему размышляли Кант и Руссо, Гегель и Ницше, Лев Шестов и Хосе Ортега-и-Тассет.

Гегель отчеканил для описания этой стороны новоевропейской культуры свое понятие «несчастное сознание», unglückliches Bewusstsein. Этому сложному понятию посвящено немало исследований и споров, которые выходят далеко за рамки моего рассмотрения[59]59
  Ограничусь ссылкой на известную книгу Жана Валя «Несчастное сознание в философии Гегеля» (М., 2006), написанную в 1929 году. Более меня подготовленные в данной области читатели наверняка смогут назвать и другие работы.


[Закрыть]
. Может быть, я упрощаю или ограничиваю смысл гегелевского понятия, но для меня «несчастное сознание» является таковым прежде всего по той причине, что оно не знает покоя и вечно обречено на ощущение своей недостаточности и не может поверить ни в одну истину, которую способно сформулировать или взять себе за ориентир.

Недоверие к себе есть нечто основополагающее и фундаментальное для новоевропейского культурного менталитета вообще, в целом, в принципе. Но это не такой скепсис, который мог бы парализовать волю. Мы знаем, что скептицизм и стоицизм Древности были как бы способами признать и принять собственное бессилие перед лицом обстоятельств. Античная мудрость давала шансы на душевное выживание перед лицом фатальных сил бытия. Новая мысль Нового времени учит не просто выживать, а бросать вызов. В умении не верить себе, не принимать на веру аксиомы отцов, проверять на излом любую истину, вскрывать иллюзии и мифы своей веры, своего языка, своей морали и своего общественного устройства заключена некая специальная энергия, которая другим цивилизациям в руки не далась, а европейцам почему-то далась и была ими усвоена и пущена в ход.

Теперь мыслящее существо признает свое неверие в себя и свои силы, свои способности и достоинства не для того, чтобы перестать действовать и отказаться от активного воздействия на внешний мир. Напротив. Теперь люди мобилизуют себя новым образом. Они сознают свое ничтожество и с этой, казалось бы, затруднительной позиции идут в наступление. Я, человек, никуда не гожусь, я слаб и неспособен ни познать истину, ни достойно устроить свою жизнь – говорит себе этот странный персонаж, новый человек, рожденный Новым временем, и делает отсюда энергичный вывод: а теперь за дело. Раз уж так получилось, что я такой никудышный и сам понимаю это, то надо все силы приложить к тому, чтобы исправить положение.

Таковы формальные или, точнее, процессуальные признаки антропологической революции Нового времени. Люди беспокойные и склонные к опасным странствиям (в прямом и переносном смысле слова) видны в европейской культуре с ее первых шагов: хитроумный и беспокойный Одиссей уже является таким образцовым творческим типом. Сидеть на печи и ждать от моря погоды не положено. Полагаться на голоса свыше, на озарение и вдохновение можно и даже нужно, но и в этом случае надо работать, действовать, прилагать усилия. И в особенности надо рисковать и дерзать. Заниматься искусством означает создавать нечто невиданное и неожиданное. Если же повторять общепринятые аксиомы наук и философий, воспроизводить эстетические критерии и нормы морали, то это будет означать, в рамках новоевропейской цивилизации, решительное поражение, отставание или застой.

Итак, в нашем теоретическом движении мы сделали определенный шаг. На самом деле мы уже (незаметно на себя) проникли на территорию успешно развивающейся в последние годы дисциплины, а именно исторической социопсихологии. Она хорошо заметна среди философских наук и довольно успешно развивается[60]60
  Достаточно напомнить о некоторых известнейших исследованиях: Туревич А. Исторический синтез и Школа «Анналов». М., 1993; Шкуратов В. Историческая психология. М., 1997; Бродель Ф. Время мира. М., 1992; Элиас Н. О процессе цивилизации. М., 2007 Напомню также, что издается журнал «Историческая психология и социология истории».


[Закрыть]
. Мы сегодня способны лучше прежнего понимать, как именно устроена коллективная «психея» творческих людей в эпоху модернизации, динамизации и эмансипации. Вопрос в том, какое место в системе таких знаний, в системе культуры занимает искусствоведение.

Оно развивалось в рамках этой системы культуры более двух сотен лет (если начинать от Дидро) или даже более того (если считать от Вазари). Оно научилось понимать в искусстве некоторые аспекты и момент. Общие линии развития мы описываем умно, вяло и сухо, как будто отдельные вещи умирают в общем потоке. Но сами отдельные вещи умеем понять, ибо у нас есть и Гомбрих, и Дмитриева, и Бенеш, и Прокофьев, и Эфрос, и Алпатов, и они дали нам примеры динамичного и острого, проблемного и дерзкого понимания произведений.

Однако же доказательно выразиться мы все равно не умеем. Как только возникает вопрос об ауре, так мы в затруднении. Мы знаем точно, что она существует, но это знали в старые времена и Микеланджело, и Пушкин, и Платон (только они пользовались другими словами). Дело не в том, что мы не умеем вывести «формулу ауры». Это скорее даже неплохо, что не умеем. Мы все-таки способны ее ощутить. Но уловить ее присутствие мы способны в отдельно взятых, конкретных произведениях искусства. Указывать на ее присутствие нам, специалистам, приходится только в «поэтическом» ключе, намеками и ритуальными жестами. Но еще более скандальным выглядит тот факт, что целостный исторический процесс жизни и развития искусств описывается как нечто полностью лишенное ауры.

Не случайно представители других наук, даже гуманитарных и «неточных», смотрят на искусствоведение с некоторым недоверием. В самом деле, в чем главная проблема так называемой науки об искусстве? Это качество произведения, художественность, талант и гений мастера, творческое начало. Иначе говоря, непознаваемое Нечто. Вдохновение. Инсайт. Энергетика. Аура. А мы именно про такие вещи как раз ничего не умеем говорить, кроме заклинаний. Я это точно знаю, ибо и сам такой.

Исследователи искусства занимаются таким предметом, о самом главном свойстве которого они не умеют сказать ничего определенного и отчетливого. Может ли наука об искусстве выйти из своего затруднительного положения?

Но хватит, наконец, досадовать, иронизировать и предаваться самобичеванию. Только что был уже намечен по крайней мере один способ помочь себе самим. Историческая социопсихология утверждает, что новоевропейская цивилизация повышенно активна, беспокойна и склонна к постоянному самообновлению, и действует по «алгоритму Локка». Но смысл этой подвижности нам пока что не вполне ясен. Возникает вопрос о содержании этого беспокойства, о содержательном моменте в этом переживании вечной нехватки и неудовлетворенности.

Человек искусства в этом прекрасном новом мире, как и человек политики, религии и мысли, теперь не знает покоя. Он не может приблизиться к умонастроениям античного классического человека или средневекового создателя религиозных образов. Он чужд успокоения на вере в достижимость высоких и наивысших ценностей. В том его счастье и его проклятие. Английская, русская, французская, немецкая литература запечатлевает это свойство в своих героях, от Гамлета и Фауста до персонажей Достоевского, Джойса и Томаса Манна[61]61
  Ср.: Зингерман Б. Связующая нить. Писатели и режиссеры. М., 2002, С. 95.


[Закрыть]
.

Искусство в принципе может обходиться без этой энергии непослушания, и оно в целом благополучно обходилось без «свободного художества» в определенных регионах мира, на определенных исторических ступенях развития. Точнее сказать, отдельные экспериментаторы время от времени появлялись и предлагали дерзкие эксперименты, но не они определяли климат искусств в Древности и Средневековье. На пороге Нового времени, где-то в пределах Высокого и Позднего Возрождения, словно открылся какой-то шлюз, хлынул неведомый источник. Что такое там произошло, каким образом вышло так, что именно там и именно тогда заработала эта удивительная механика дерзновенного эксперимента, индивидуального поиска и отважного заглядывания в запретные области смыслов? Тот, кто определил бы причины, сделал бы огромный шаг в историческом знании и самоидентификации современного человека. Сегодня есть возможность более или менее уверенно указать не столько на причины, сколько на результаты процесса.

В середине XX века Поль Рикёр обозначил основной вектор развития западной мысли Нового времени как «недоверчивость» или «подозрительность»[62]62
  Ricœur P. Soi-même comme un autre. Paris, 1990.


[Закрыть]
. Он указал на три фигуры, которые, по его мнению, сыграли в нашей цивилизации роль «учителей недоверчивости»: это Маркс, Ницше и Фрейд. Первый занимался разоблачением иллюзий и мифов экономического и политического характера. Второй углублялся в скрытые и замаскированные подтексты религии, морали, языка и прочих условностей культуры. Третий пытался расшифровать те пласты психической жизни, которые в системе общественно нормированной нравственности подавлены, спрятаны и замалчиваются.

Признать главной движущей силой новоевропейской цивилизации ее «недоверие к себе» – это принципиальное достижение постклассической мысли Запада. Но за этим большим шагом должен был бы последовать еще один шаг. Ведь очевидно, что процесс начинается вовсе не с Маркса, Ницше и Фрейда. Они скорее увенчали процесс, точнее, обозначили его зрелую стадию. За их большими фигурами просматриваются другие, не менее крупные, но отстоящие от нашего взора несколько подалее в глубине истории. «Антропология недоверия» уходит своими истоками и переживает первые подъемы в эпоху Ренессанса, в XVII веке и в период Просвещения.

Вначале было Возрождение. В ходе обновления жизни в годы Ренессанса был запущен механизм нового самосознания людей. Этот сдвиг ясно виден в известных записных книжках Леонардо да Винчи. Там на одной странице сказано, что нет значительнее явления в мире, чем человек – своего рода «земной бог» (именно так и сказано). Такие размышления, с точки зрения христианского смирения, отмечены немалой дерзостью. Но с такой же непринужденностью и на тех же страницах Леонардо называет себе подобных «производителями дерьма» и «наполнителями нужников»[63]63
  Зубов В. П. Леонардо да Винчи. М., 1961. С. 257–258; Горфункель А. Х. Философия эпохи Возрождения. М., 1980. С. 113.


[Закрыть]
.

На одной странице Леонардо говорит одно, а сразу вслед за тем – прямо противоположное; это тревожный симптом. Но это есть еще и симптом нового антропологического сознания. Оно антиномично. Исторический процесс демонстрирует одновременно две вещи. Беспокойный и мятущийся человек обретает невиданное могущество: и открывает новое, и создает невиданные технологии, и пересматривает основы политического устройства, и вообще такие подвиги совершает, каких до того не видали. Он места себе не находит, пока не сделает что-нибудь небывалое, не придумает, не увидит непознанное. Америку откроет, на Луну полетит, критику чистого разума напишет, революцию устроит, изучит новый мир элементарных частиц и придумает еще что-нибудь такое, что обещает человечеству невиданные перспективы. При этом он с неизбежностью наталкивается и на такие результаты, которые несут в себе угрозу основам человеческой цивилизации, более того – существованию жизни на планете.

Земной бог, причина своих несчастий; демиург и венец творения, он же квинтэссенция праха, по выражению принца Гамлета. Человек, этот «земной бог», становится проницательным и самокритичным. И он отзывается о самой человеческой природе с редкостной беспощадностью, с вызывающей прямотой. Это обязательное условие такого типа мышления и самореализации. Власть над миром становится сильнее и сильнее, а критика своих же орудий власти становится все острее и острее. Он знает о себе две истины. Он движется по пути могущества и многознания, власти над миром. И сознает, что эти «божественные» свойства не отменяют тот факт, что он слаб, уязвим и сами его достижения угрожают его же собственному бытию. Мыслители и художники стали говорить о людях, о власти, о народе, о морали, разуме, языке и прочих вещах те самые неслыханно дерзкие вещи, которые нам известны из произведений Макиавелли, Гоббса, Дидро, Канта, Достоевского, Ницше, Фрейда, Беньямина, Фуко.

Наш «земной бог», никогда не удовлетворяясь результатами очередного помысла или эксперимента, продолжая упоенно ощущать себя в центре мироздания, без всякой задержки запросто констатирует свою сомнительность, недостаточность, негодность. Можно даже сказать, что разоблачение великолепной неудачи по имени человек является системообразующим для данного типа культуры.

Я пользуюсь в этой связи термином «антропология недоверия», хотя это не очень точное название. В новой антропологической картине мира столько же гуманистического восторга, сколько и гуманистической беспощадности. Полагаю, что содержанием творческого делания в Новое время становится именно это, то есть, если говорить упрощенно, нового типа беспощадный гуманизм, порождение Ренессанса. С тех пор антропологическая мысль вращается вокруг такого рода гуманизма.

В середине двадцатого века такой образец умственной дисциплины и строгого, даже педантичного научного мышления, как Эрвин Панофский, дает определение гуманизма и антропоцентризма Возрождения: ученый полагает, что в культуре утверждается в эту эпоху «точка зрения, которую можно определить как убежденность в человеческом достоинстве, и основана она, с одной стороны, на утверждении человеческих ценностей (разумности и свободы), с другой – на приятии человеческой ограниченности (склонности к заблуждениям и бренности)»[64]64
  Панофский Э. Смысл и толкование изобразительного искусства. СПб., 1999. С. 13.


[Закрыть]
.

Тут ученый и мыслитель попытался заглянуть уже в содержательные пласты европейской культуры. Месседж этой культуры состоит в эксклюзивном внимании к проблеме человека, и результаты этого повышенного внимания двояки: с одной стороны, признание примата человеческой разумности и свободы, то есть неограниченных возможностей человека. С другой стороны, повышенное внимание означает не закрывать глаза на «неудачность творения».

Итак, мы сейчас разобрали центральное ядро нашей картины мира с двух точек зрения – как процесс и как содержание (смысл, контент). Как процесс, новая культура – это культура беспокойства, культура неудовлетворенного ума и неутолимой души. Как контент – это культура протеического гуманизма, то есть острого внимания к проблеме человека, а такое внимание приводит к восхищению новыми перспективами бытия и к беспощадной критике всех сторон человеческого общежития и индивидуальности. Недоверие к религии, власти, морали, общественному устройству, науке, языку и так далее – вот обязательное условие познания и творчества в новых условиях. Речь идет о саморазрушительной конструктивности, которая так хорошо видна в истории мысли и творчества Нового времени. Постоянно выбивать из-под себя стул, себя самих опровергать, и за счет этого оказываться первыми в мировом соревновании истин, ценностей, культур – вот та стратегия, которую создает западная культура в Новое время. И по этому же пути идут (в разных ритмах и с различными результатами) ее дочерние порождения – культура России и США. (А также, заметим ради справедливости, сложносоставная латиноамериканская культура.)


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации