Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 29 мая 2023, 16:40


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Василий Розанов
Памяти Ивана Владимировича Цветаева

Мало речистый, с тягучим медленным словом, к тому же не всегда внятным, сильно сутуловатый, неповоротливый, Иван Владимирович Цветаев или – как звали его студенты – Johannes Zwetajeff, казалось, олицетворял собою русскую пассивность, русскую медленность, русскую неподвижность. Он вечно «тащился» и никогда не «шел». «Этот мешок можно унести или перевезти, но он сам никуда не пойдет и никуда не уедет». Так думалось, глядя на его одутловатое с небольшой русой бородкой лицо, на всю фигуру его «мешочком», – и всю эту беспримерную тусклость, серость и неясность.


Илл.23. Иван Владимирович и Мария Александровна Цветаевы


«Но, – говорит Платон в конце „Пира“ об особых греческих тайниках-шкафах в виде Фавна, – подойди к этому некрасивому и даже безобразному фавну и раскрой его: ты увидишь, что он наполнен драгоценными камнями, золотыми изящными предметами и всяким блеском и красотою». Таков был и безвидный неповоротливый профессор Московского университета, который совершенно обратно своей наружности являл внутри себя неутомимую деятельность, несокрушимую энергию и настойчивость, необозримые знания самого трудного и утонченного характера. Цветаев – великое имя в древнеиталийской эпиграфике (надписи на камне) и создатель Московского Музея Изящных Искусств. Он был великим украшением университета и города.

Жизнь каждого ученого рассказывается трудами его… Так, говорить «о Цветаеве» – значит говорить о волюминозных изданиях его, гораздо более известных и раскупаемых в Германии, Франции и Англии, нежели в России, где «музы» все еще зябнут, – и говорить о многих годах тех личных усилий, личных разговоров, личных упрашиваний и разъяснений, из которых каждое в отдельности не могло быть легким, которые остались в тени и темноте, но которые камешек за камешком поднимали и воздвигали чудное здание «Музея Изящных Искусств» на месте бывшей московской «Пересыльной тюрьмы», что на «Колымажном дворе», – неподалеку от Храма Спасителя. Подробно все это и будет восстановлено… Нельзя не пожалеть вообще, что жизнеописания людей науки, в противоположность жизнеописаниям романистов и стихотворцев, как-то странно заброшены в России. Нет сносных и даже, кажется, никаких биографий Буняковского, Чебышева, Кокшарова, Менделеева, Бутлерова и других наших натуралистов и математиков. А между тем труды их и личности их сложили всю умственную жизнь России в ее отчетливых и многозначительных линиях…

Ввиду этой-то «общей жалости» и нераденья мне хочется поделиться с читателями двумя письмами Ивана Владимировича Цветаева, где он, – в ответ на мои письменные расспросы и личные о нем воспоминания как о профессоре-наставнике университета, – дает интересные сообщения, которые могут пригодиться его биографу, да и прочтутся вообще с интересом всяким, кто посещал Музей Изящных Искусств в Москве:

«От брата моего Дмитрия (Дмитрий Владимирович Цветаев, тогда профессор русской истории в Варшавском университете) я слышал, что вы меня помните и поминаете добрым словом. Как бы я желал видеть вас в Москве через 2–3 месяца, чтобы за это доброе чувство показать вам новый беломраморный Музей Изящных Искусств, который, после 24-летних стараний, счастливая судьба помогла мне поставить на месте прежней жалкой и грязной Пересыльной московской тюрьмы на площади Колымажного двора, насупротив Храма Спасителя, на Волхонке! И здание Музея, облицованное белым уральским мрамором (из Уфимской губ.), вышло большим и монументальным, и коллекции, скульптурные по преимуществу, явились очень большими и богатыми. Дело, начавшееся с сотен рублей, теперь имеет поступлений до 3 миллионов рублей. Новое учреждение, юридически принадлежащее Московскому университету, стало, среди однородных институтов Европы, вторым или третьим, уступая лишь дрезденскому Albertinum'y и берлинскому Музею слепков. Через 2–3 месяца главные подготовительные работы будут окончены и, если последует соизволение Государя, Музей может быть в конце августа или в начале сентября открыт.

Этому делу я отдал 24 года, со времени перехода на кафедру Истории искусств после проф. К.К. Герца, и, приближаясь к концу его, я считал себя счастливым. Но, говорят, судьба завистлива к считающим себя таковыми»…

Следует рассказ об омрачившей конец его жизни истории с одним сослуживцем по университету, – потом большим чиновником в Петербурге, – который неутомимо и много лет преследовал бедного Ив. Влад. Цветаева за случившееся в его, Цветаева, директорство, но без малейшей его вины, похищение нескольких гравюр из Румянцевского Музеума. На эти обвинения Цветаев ответил обширною книгою, изданною в Москве и в Лейпциге, – и по суду был вполне оправдан Сенатом. Предыдущее письмо от 21 мая 1911 года. Следующее от 3 июня 1911 года:

«Исключительную радость доставило мне ваше любезное письмо от 25 мая; я говорю „радость“, потому что какое другое чувство в старом профессоре может возникнуть при неожиданной вести, что его добром вспоминают его давнишние слушатели, слушатели юных лет его учительской деятельности! Но вы, по доброте сердца, очень высокою мерою оцениваете мои тогдашние профессорские свойства: силы мои были небольшие, старание использовать их и сделать, на что хватало умения, было, – но это и все. Счастьем я объясняю и нежданные диалектологические (изучение диалектов и говоров) успехи по древней Италии; молодая любознательность была устремлена на самые источники дела, какими служили италийские подписи, – и молодая отвага путешествий по итальянским захолустьям, каковы, напр., Абруццы, вознаградились нежданными результатами. Это было очень давно, в пору давно минувшей юности, и я, вынужденный направить интересы в иную область знания, вспоминаю об этом как о чем-то светлом, чистом, но уже давно-давно миновавшем вместе с первою половиной жизни.

В 1888 году у меня составилось решение занять кафедру изящных искусств, к которой подготовляли меня те же, вами добродушно вспоминаемые, „Оски“ („Собрание Осских надписей“, изданное на латинском языке Ив. Влад. Цветаевым около 1880 года). Из-за них, а потом и из-за остальных италиков, – сабинян, вольсков, пелигнов, фалисков и проч. братии, – я должен был работать по всем музеям Италии; так я сроднился со скульптурой и „римскими вещественными древностями“. И меня, по окончании издания „Inscriptiones Italiae Mediae dialecticae“ (1884 г.) и „Inscriptiones Italiae Inferioris dialecticae“ (1886 г.) потянуло сначала читать курсы по сакральным и бытовым „Римским древностям“, а потом заняться классическою скульптурой. Кафедра искусств пустовала, я предложил факультету свои услуги под условием 1½-годичной командировки за границу. Там составился план организации „Музея скульптуры при университете“. Дело это меня мало-помалу увлекло и стало дорогим. Последнее обстоятельство развязывало язык и перо. Убеждение в хорошем деле действовало на людей состоятельных, которые мне стали помогать разрешением приобретать скульптуры на такую-то сумму. Судьба настолько благословила это предприятие, что дело, начатое с сотен рублей, оканчивается теперь 3 миллионами, и начертанный сначала музейчик в 3–4 комнатки старого здания университета превратился вон в какую махину. При оценке этой метаморфозы планов и основания мне до конца жизни надо помнить сердечное отношение к этому Музею покойного великого князя Сергия Александровича, который искусство любил; ему мои старания нравились, и он стал председателем Комитета Музея. А это привлекло Ю. С. Нечаева-Мальцова, который принес нам не один миллион рублей и большое личное увлечение. Так сделалось это дело, близящееся теперь к благополучному концу. Скоро я узнаю, когда предполагается Государем открытие этого Музея, в августе этого года или, по циркулирующему в Москве слуху, весною 1912 года. Своевременно я вас извещу и стану просить вас на этот особый праздник… Свою „защиту“ от нападения министра просвещения (Шварца) я вам послал по петербургскому адресу. Да, жизнь нельзя называть счастливой раньше ее конца… Думал ли я, проводящий время в своих мечтах и исполнении планов, не имеющих ничего общего с „нерадением“, быть отданным под уголовный суд Сената „за служебное нерадение“ и „за бездействие власти“!.. До конца моей жизни – благодарность Сенату за принятую им роль моего адвоката. Сколько с 26 мая прислано ко мне телеграмм и писем со всей России с благожеланиями и поздравлениями! Спасибо добрым людям». Дело это или, вернее, это безделье – одна из фантастических (по глупости и забавности) страниц в «Истории министерства народного просвещения»… Вместо того чтобы дорожить и пользоваться каждыми сутками труда этого редкого ученого, искать у него советов, радоваться его одобрению, – министерство, в лице тогдашнего министра просвещения, подняло нелепую кляузу против него, совершенно напоминающую жалобу Ивана Ивановича на Ивана Никифоровича в глухом хохлацком городке и в давние времена, – обвинив, что «по нерадению директора музея» были похищены во время его управления некоторые гравюры из московского Публичного и Румянцевского музея. Хотя не гравюры только, но рукописи и древние книги целую зиму таскались ученым-иезуитом из Петербургской Публичной библиотеки, и это было сочтено за несчастье, а не за «уголовное преступление» директора библиотеки; хотя, наконец, из Лувра утащили целую «Джиоконду» Леонардо да-Винчи… Вообще эти казусы достойны оплакивания, против возможности их предусмотрительно должны вырабатываться меры, но, раз событие произошло, – просто глупо и странно усматривать в нем не только «уголовное преступление», но и простую вину человека, вся жизнь которого шла в направлении, противоположном идее распущенности, нерадения, небережливости в отношении музейного охранения произведений искусства. Получив от него толстую, большого формата, книгу с изложением всего хода дела, я ужаснулся его труду и его потерянному ученому времени и не допустил себя читать эту книгу, сберегая свое время, жизнь и силы. Есть вещи a priori пустые, которые, конечно, есть и a posteriori пустые. Обвинение на данную тему Ив. Влад. Цветаева – то же, как если бы обвинять Пушкина в нерасположении к русскому народному языку. В другом письме он жалуется: «Дурной человек и ленивый чиновник не только оболгал меня, но и похитил (курсив Цветаева) у меня, скрывши перед Сенатом и перед Государем, все доброе и полезное, что я впервые внес в жизнь Румянцевского музея и что существует с пользою там теперь и будет существовать, должно существовать и впредь. Его пришлось уличить, и в „Спорных вопросах“ (заглавие защитительной книги) я это сделал…»

Обходя весь этот мусор, посыпавшийся на голову старика и ученого, перейдем к живительным строкам его писем, где говорит его золотое и не замученное, а парящее вверх «я»:

«Работы в Музее идут и в праздничные дни, – как вот и сейчас раскладывают и расставляют по местам предметы египетской коллекции Голенищева, под руководством профессора Петербургского университета, нашего славного и за границей египтолога, Тураева, которого я имел счастье получить для Музея в звании хранителя восточного отделения (с правом его приезжать к нам для организационных работ). Надеемся поработать усиленным темпом эти четыре месяца, чтобы быть готовыми к открытию Музея в мае. Ждем Государя. Соберитесь посмотреть Музей весною, как хотите, – в день открытия, до открытия, когда будет все стоять на своих местах, или после открытия. Мы всегда будем рады показать вам все нами собранное. И я уверен, что богатство содержания не уступит достоинству внешнего вида здания».

Музей этот, необыкновенно густо посещаемый, как говорят его теперешние «отчеты», и являющийся прямо учебным заведением по искусству, – собирается стать таким же любимцем Москвы и России, как Третьяковская галерея. И даже проезжие через Москву, как приходилось слышать, неизменно осматривают: 1) царь-колокол, 2) царь-пушку, 3) Храм Спасителя, 4) Третьяковскую галерею, 5) Музей Изящных Искусств… Не могу для любителей фольклора не передать впечатления одной простолюдинки, когда, открыв дверь первого же зала, она глянула на греческие скульптуры. Заслонив рукой лицо, эта несчастная воскликнула:

– Ой, страсти какие! Сколько мертвецов!!!

И, несмотря на все увещания «старших», не вошла в зал.

Да, конечно, «мертвецы»… Долго я размышлял над этим восклицанием. И смеюсь, и горюю, и рвет сердце недоумением. Нам – «статуя», «великолепие»; для крестьянки – «страсть» (страх), «мертвое тело», «покойник». Черт знает что такое. Не знаю, где правда, – в нашем ли восхищении, в ее ли жизненном страхе. Она прямо сказала, что «от страха умрет», если ее принудят войти в зал.

«Да почему мертвые, глупая? Каменные!!»

– Не шевелятся, не живые, а – человек как есть. Ну, Господь с нею.

Нужно пожелать, чтобы одна волна энтузиазма поддержалась следующею второю волною энтузиазма. Нужно, чтобы Музей начал наполняться подлинниками. Ежегодно в Петербург и в Москву приезжает турок (образованный) Осман Нурри-бей, собиратель на всем востоке, в Малой Азии, в Сирии и Палестине, в Персии, не говоря уже об Европейской Турции, – античных монет, и обогащает продажею их все музеи Европы, Британский Музей, Парижское собрание медалей и монет, Берлинский мюнц-кабинет. Монеты – один из великих памятников древнего искусства. Если бы Московский Музей Изящных Искусств получил возможность ежегодно покупать тысяч на 5–7 рублей монет и выставил их в открытых витринах, как это сделано в Эрмитаже, то посетители Музея, студенты, гимназисты, – получили бы великолепное зрелище. И, прежде всего, они получили бы портретную галерею всех древних царей, полководцев, вообще великих мужей древности, сделанных в то время, часто с изумительным мастерством портретного сходства. Это дивная школа древней истории, – и особенно нельзя не подумать о милых гимназистах, которые заглядятся и на портрет Юлия Цезаря, и на изумительный портрет нумидийского царя Юбы, в его высокой шапке и с характерной бородой, совершенно напоминающей наших горцев Кавказа, самого свирепого вида…

А древние языческие храмы, а сцены цирковой борьбы на динариях, и величавые боги, и красавицы-богини… Все есть на монетах, в золоте, серебре и бронзе. Нужно, чтобы сюда хлынула волна пожертвований.

Вечная память Ивану Владимировичу Цветаеву. Имя его в просвещении России, вместе с именем благородного Ю. С. Нечаева-Мальцова и других жертвователей на этот Музей, никогда не будет забыто.

1913

Марина Цветаева
Музей Александра III

Илл.24. Сестры Марина и Анастасия Цветаевы


«Звонили колокола по скончавшемуся императору Александру III, и в это же время отходила одна московская старушка. И, слушая колокола, сказала: „Хочу, чтобы оставшееся после меня состояние пошло на богоугодное заведение памяти почившего государя“. Состояние было небольшое: всего только двадцать тысяч. С этих-то двадцати старушкиных тысяч и начался музей». Вот в точности, слово в слово, постоянно, с детства мною слышанный рассказ моего отца, Ивана Владимировича Цветаева, о происхождении Музея изящных искусств имени императора Александра III.

Но мечта о музее началась раньше, намного раньше, в те времена, когда мой отец, сын бедного сельского священника села Талицы, Шуйского уезда, Владимирской губернии, откомандированный Киевским университетом за границу, двадцатишестилетним филологом впервые вступил ногой на римский камень. Но я ошибаюсь: в эту секунду создалось решение к бытию такого музея, мечта о музее началась, конечно, до Рима – еще в разливанных садах Киева, а может быть, еще и в глухих Талицах, Шуйского уезда, где он за лучиной изучал латынь и греческий. «Вот бы глазами взглянуть!» Позже же, узрев: «Вот бы другие (такие же, как он, босоногие и „лучинные“) могли глазами взглянуть!»

Мечта о русском музее скульптуры была, могу смело сказать, с отцом сорожденная. Год рождения моего отца – 1846 г.

Город Таруса, Калужской губернии. Дача «Песочная». (Старый барский дом исчезнувшего имения, пошедший под «дачу».) Дача Песочная в двух верстах от Тарусы, совсем одна, в лесу, на высоком берегу Оки, – с такими березами… Осень. Последние – ярко и мелко-розовые, безымянные, с чудным запахом, узнаваемые потом везде и всегда, – цветочки в колеях. Папа и мама уехали на Урал за мрамором для музея. Малолетняя Ася – бонне: «Августа Ивановна, а что такое – музей?» – «Это такой дом, где будут разный рыб и змей, засушенный». – «Зачем?» – «Чтоб студент мог учить». И, радуясь будущей учености «студента», а может быть, просто пользуясь отсутствием родителей, неожиданно разражается ослепительным тирольским «иодль». Пишем папе и маме письма, пишу – я, неграмотная Ася рисует музеи и Уралы, на каждом Урале – по музею. «А вот еще Урал, а вот еще Урал, а вот еще Урал», – и, заведя от рвения язык почти за край щеки: «А вот еще музей, а вот еще музей, а вот еще музей…» Я же, с тоже высунутым языком, честно и мощно вывожу: «Нашли ли мрамор для музея и крепкий ли? У нас в Тарусе тоже есть мрамор, только не крепкий…» Мысленно же: «Нашли ли для нас кота – и уральский ли? У нас в Тарусе тоже есть коты, только не уральские». Но написать, по кодексу нашего дома, не решаюсь.

В одно прекрасное утро вся дача Песочная заполняется кусками разноцветного камня: голубого, розового, лилового, с ручьями и реками, с целыми видами… Есть один – как ломоть ростбифа, а вот этот, пузырчатый, точно синий вскипевший кофе. На большой правильный квадрат белого, чуть серого, чуть мерцающего камня мы даже и не смотрим. Это-то и есть мрамор для музея. Но уральского кота, обещанного, родители не привезли.

Одно из первых моих впечатлений о музее – закладка. Слово – закладка, вошедшее в нашу жизнь, как многие другие слова, и утвердившееся в ней самостоятельно, вне смыслового наполнения, либо с иносмысловым. Мама и Лера шьют платья к закладке. Дедушка приедет на закладку из Карлсбада. Дай бог, чтобы в день закладки была хорошая погода. На закладке будет государь и обе государыни. В конце концов, кто-то из нас (не я, всегда отличавшаяся обратным любознательности, то есть абсолютным фатализмом): «Мама, а что такое закладка?» – «Будет молебен, потом государь положит под камень монету, и музей будет заложен». – «А зачем монету?» – «На счастье». – «А потом ее опять возьмет?» – «Нет, оставит». – «Зачем?» – «Отстань». (Монету – под камень. Так мы в Тарусе хоронили птиц, заеденных Васькой. Сверху – крестик.) На закладку нас, конечно, не взяли, но день был сияющий, мама и Лера поехали нарядные, и государь положил монету. Музей был заложен. Отец же три дня подряд напевал свой единственный за жизнь мотив: три первых такта какой-то арии Верди.

Первое мое видение музея – леса. По лесам, – как птицы по жердям, как козы по уступам, в полной свободе, высоте, пустоте, в полном сне… «Да не скачи же ты так! Осторожней, коза!» Эту «козу» прошу запомнить, ибо она промелькнет и в моем последнем видении музея.

Мы с Асей впереди, взрослые – отец, мать, архитектор Клейн, еще какие-то господа – следом. Спокойно-радостный повествующий голос отца: «Здесь будет это, тут встанет то-то, отсюда – туда-то…» (Это «то-то», «туда-то» – где это отец все видит? А как ясно видит, даже рукой показывает!) Внизу, сквозь переплеты перекладин – черная земля, вверху, сквозь те же переплеты – голубое небо. Кажется, отсюда так легко упасть наверх, как вниз. Музейные леса. Мой первый отрыв от земли.

А вот другое видение. Во дворе будущего музея, в самый мороз, веселые черноокие люди перекатывают огромные, выше себя ростом, квадраты мрамора, похожие на гигантские куски сахара, под раскатистую речь, сплошь на р, крупную и громкую, как тот же мрамор. «А это итальянцы, они приехали – из Италии, чтобы строить музей. Скажи им: „Buon giorno, come sta?“». В ответ на привет – зубы, белей всех сахаров и мраморов, в живой оправе благодарнейшей из улыбок. Годы (хочется сказать столетия) спустя, читая на листке почтовой бумаги посвященную мне О. Мандельштамом «Флоренцию в Москве» – я не вспомнила, а увидела тех итальянских каменщиков на Волхонке.

Слово «музей» мы, дети, неизменно слышали в окружении имен: великий князь Сергей Александрович, Нечаев-Мальцов, Роман Иванович Клейн и еще Гусев-Хрустальный. Первое понятно, ибо великий князь был покровителем искусств, архитектор Клейн понятно тоже (он же строил Драгомиловский мост через Москва-реку), про Нечаева-Мальцова и Гусева-Хрустального нужно объяснить. Нечаев-Мальцов был крупнейший хрусталезаводчик в городе Гусеве, потому и ставшем Хрустальным. Не знаю почему, по непосредственной ли любви к искусству или просто «для души» и даже для ее спасения (сознание неправды денег в русской душе невытравимо), – во всяком случае, под неустанным и страстным воздействием моего отца (можно сказать, что отец Мальцова обрабатывал, как те итальянцы – мрамор) Нечаев-Мальцов стал главным, широко говоря – единственным жертвователем музея, таким же его физическим создателем, как отец – духовным. (Даже такая шутка по Москве ходила: «Цветаев-Мальцов».)

Нечаев-Мальцов в Москве не жил, и мы в раннем детстве его никогда не видели, зато постоянно слышали. Для нас Нечаев-Мальцов был почти что обиходом. «Телеграмма от Нечаева-Мальцова». «Завтракать с Нечаевым-Мальцовым». «Ехать к Нечаеву-Мальцову в Петербург». Почти что обиходом и немножко канитферштаном, которого, прибавлю в скобках, ни один ребенок, к чести детства, не понимает в его настоящем юмористическом смысле, то есть именно в самом настоящем: человеческом (бедный, бедный Канитферштан!).

– Что мне делать с Нечаевым-Мальцовым? – жаловался отец матери после каждого из таких завтраков, – опять всякие пулярды и устрицы… Да я устриц в рот не беру, не говоря уже о всяких шабли. Ну, зачем мне, сыну сельского священника – устрицы? А заставляет, злодей, заставляет! «Нет уж, голубчик вы мой, соблаговолите!» Он, может быть, думает, что я – стесняюсь, что ли? Да какое стесняюсь, когда сердце разрывается от жалости: ведь на эту сторублевку – что можно для музея сделать! Из-за каждой дверной задвижки торгуется, – что, да зачем – а на чрево свое, на этих негодных устриц ста рублей не жалеет. Выкинутые деньги! Что бы мне – на музей! И завтра с ним завтракать, и послезавтра, так на целые пять сотен и назавтракаем. Хоть бы мне мою долю на руки выдал! Ведь самое обидное, что я сам музей объедаю…

С течением времени принципом моего отца с Нечаевым-Мальцовым стало – ставить его перед готовым фактом, то есть счетом. Расчет был верный: счет – надо платить, предложение – нужно отказывать. Счет для делового человека – судьба. Счет – рок. Просьба – полная свобода воли и даже простор своеволию. Все расстояние от: «Нельзя же не» до: «Раз можно не». Это мой отец, самый непрактичный из неделовых людей, учел. Так Нечаев-Мальцов кормил моего отца трюфелями, а отец Нечаева-Мальцова – счетами. И всегда к концу завтрака, под то самое насильное шабли. «Человек ему – свой счет, а я свой, свои…» – «И что же?» – «Ничего. Только помычал». Но когда мой отец, увлекшись и забывшись, события (конец завтрака и свершившийся факт заказа) опережал: «А хорошо бы нам, Юрий Степанович, выписать из-за границы…» – настороженный жертвователь, не дав договорить: «Не могу. Разорен. Рабочие… Что вы меня – вконец разорить хотите? Да это же какая-то прорва, наконец! Пусть государь дает, его же родителя – имени…» И чем меньше предполагалась затрата – тем окончательнее отказывался жертвователь. Так, некоторых пустяков он по старческому и миллионщикову упорству не утвердил никогда. Но когда в 1905 году его заводы стали, тем нанося ему несметные убытки, он ни рубля не урезал у музея. Нечаев-Мальцов на музей дал три миллиона, покойный государь триста тысяч. Эти цифры помню достоверно. Музей Александра III есть четырнадцатилетний бессребреный труд моего отца и три мальцовских, таких же бессребреных миллиона. Где те пуды цветаевско-мальцовской переписки, которую отец, чтобы дать заработать, дал одной из своих племянниц, круглолицей поповне и курсистке Тоне, переписывать от руки в огромный фолиант, который бедная Тоня, сопя и корпя и ничего не понимая (была медичка!), тоскливо называла «моя плешь»? Помню, что за трехмесячную работу девушка получила тридцать рублей. Таковы были цены. Но такова еще была особая – музейная! – бережливость отца. «И тридцать рублей заработает, и, по крайней мере, знать будет, что такое музей и как он строится. Лучше – чем с подружками чаи распивать!»

Ближайшим сотрудником моего отца была моя мать, Мария Александровна Цветаева, рожденная Мейн. Она вела всю его обширную иностранную переписку и, часто, заочным красноречием своим, какой-то особой грацией шутки или лести (с французом), строкой из поэта (с англичанином), каким-нибудь вопросом о детях и саде (с немцем) – той человеческой нотой в деловом письме, личной – в официальном, иногда же просто удачным словесным оборотом, сразу добивалась того, чего бы только с трудом и совсем иначе добился мой отец. Главной же тайной ее успеха были, конечно, не словесные обороты, которые есть только слуги, а тот сердечный жар, без которого словесный дар – ничто. И, говоря о ее помощи отцу, я прежде всего говорю о неослабности ее духовного участия, чуде женской причастности вхождения во все и выхождения из всего – победителем. Помогать музею было прежде всего духовно помогать отцу: верить в него, а когда нужно, и за него. Так, от дверных ручек упирающегося жертвователя до завитков колонн, музей – весь стоит на женском участии. Это я, детский свидетель тех лет, должна сказать, ибо за меня этого не скажет (ибо так глубоко не знает) – никто. Когда она в 1902 году заболела туберкулезом и выехала с младшими детьми за границу, ее участие не только не ослабло, но еще усугубилось – всей силой тоски. Из Москвы то в генуэзское Нерви, то в Лозанну, то во Фрейбург шли подробные отчеты о каждом вершковом приросте ширящегося и высящегося музея. (Так родители, радуясь, отмечают рост ребенка на двери и в дневнике.) И такие же из Нерви, Лозанны и т. д. любовные опросные листы. Когда дозволяло здоровье, верней болезнь, она, по поручению отца, ездила по старым городкам Германии, с которой был особенно связан мой отец, выбирая и направляя, торопя и горяча, добиваясь и сбавок и улыбок. (А у делового немца добиться улыбки…) Не забывали и мы с Асей нашего гигантского младшего брата. В каждом письме – то из Лозанны, то из Фрейбурга, после описания какого-нибудь tour du lac или восхождения на очередной шварцвальдский холм, приписка, сначала, по малолетству, совсем глупая: «Как Васька? Как музей?» – по со временем и более просвещенные. К одиннадцати годам и я втянулась в работу, а именно, по летам, когда мы все съезжались, писала отцу его немецкие письма. (Отец языки знал отлично, но, как самоучка, и пиша и говоря, именно переводил с русского. Кроме итальянского, который знал как родной и на котором долгие годы молодости читал в Болонском университете.) Как сейчас помню «Hildesheimer Silberfund» и «Professor Freu». Зато какое сияние гордости, когда в ответном письме за таким-то No в конце приписка: «Gruessen Sie mir ihr liebenswuerdiges und pflichttreues Toechterlein».

Немецкую переписку отца я вела до самой его кончины (1913 г.).

Теперь расскажу о страшном его и матери, всех нас, горе, когда зимой 1904–1905 года сгорела часть коллекций музея (очевидно, та деревянная скульптура, которую и заказывали в Германии). Мне кажется, это было на Рождество, потому что отец был с нами во Фрейбурге. Телеграмма. Отец молча передает матери. Помню ее задохнувшийся, захлебнувшийся голос, без слова, кажется: «А-ах!» И отцовское – она тогда была уже очень больна – умиротворяющее, смиренное, бесконечно-разбитое: «Ничего. Даст бог. Как-нибудь». (Телеграмма, сгоряча, была: музей горит.) И его безмолвные слезы, от которых мы с Асей, никогда не видевшие его плачущим, в каком-то ужасе отвернулись.

Мать до последней секунды помнила музей и, умирая, последним голосом, из последних легких пожелала отцу счастливого завершения его (да и ее!) детища. Думаю, что не одних нас, выросшими, видела она предсмертным оком.

Говоря о матери, не могу не упомянуть ее отца, моего деда, Александра Даниловича Мейна, еще до старушкиных тысяч, до клейновского плана, до всякой зримости и осязаемости, в отцовскую мечту – поверившего, его в ней, уже совсем больным, неустанно поддерживавшего и оставившего на музей часть своего состояния. Так что спокойно могу сказать, что по-настоящему заложен был музей в доме моего деда, А. Д. Мейна, в Неопалимовском переулке, на Москве-реке. Все они умерли, и я должна сказать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации