Текст книги "Традиции & Авангард. №2 (21) 2024 г."
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Приезжают доить в обед, но мало, человека два-три, раздаивать после отёла[4]4
Слово «отёл» в обиходной речи жителей нашего села не употребляется. Его я впервые услышал в мультфильме «Возвращение блудного попугая»: «После такого дождя жди хороший отёл…» – как раз с ироническим оттенком чего-то «интеллигентского». Говорят просто «корова отелилась», без субстантива процесса. (Хотя, к примеру, слово «стережба» хоть и редко, но имеет место.) Вообще в речи большинства сельских жителей крайне мало абстрактной лексики, всё передаётся на конкретных примерах субъектов и действий. – Прим. автора.
[Закрыть], обычно на тракторе. Тут уж волей-неволей некое проведывание своих кормилиц, а заодно и пастуха надо проверить: как, мол, пасёшь-то.
Своя корова, соприкоснувшись с тобой в стаде, относится по-особенному – взгляд её ласковый. Иной раз дурную корову или даже просто любую другую из особенной ревности отгоняет рогами! Вторая, подтёлок, тоже. И держатся они обычно вместе. Казалось бы, откуда им меня знать, мальчишку. Но тут ведь забываешь сам, что ведь пока были телятами, приколотыми на верёвку у обочины, носил им пойло, заводил на ночь, да и теперь, не в дни эти пастушеские, каждодневная лет с семи обязанность – набрать в саду по ведру или по два им на ужин яблок. «Марта, Милка!..» – подойдёшь к каждой, погладишь рукой прямо за морду, как телёнка, дашь кусок хлеба. Ты-то забыл, а для неё это всё же детство, что и кого она ещё видела. «Наша пошла!..» – говорят как-то уважительно, стараются даже во всём попустительствовать, что у иных хозяев доходит до комического.
Вообще пастух, хоть и периодический, знает «в лицо» где-то половину стада. Особенно комично выглядит, что чуть не каждую бурёнку, когда она проштрафится, знающие толк старожилы «в момент» не просто атрибутируют, а связывают её внешний облик и повадки с обликом и повадками хозяйки, всего семейства или даже всего рода её хозяев! «От косит-то, гля, тварь, прям как Кобелиха еёная!» В лучшем случае пассивно увещевают – страмотя́т: «Позорница ты, Снастя!»
Наконец долгожданное – обедать. Приходят или приезжают к пастухам, доставляется всё та же нехитрая домашняя снедь: картошка круглая, яйца, огурцы-помидоры, лук и зелень для меня, а отраднее всего квас-окрошка в банке – хоть тёплый уже, но шикарно!..
В тени от кабинки расстилаются плащ, газеты. Вот подлинная трапеза: с усталости, на ветерке, полулёжа на земле. Не шашлыки какие-то, не охота и не пьянка, не туризм, а буквально так, как встарь. В обычные-то летние деньки мужики при свете солнца за стол толком не садятся – глотают мгновенно, взахлёб и урывками, чуть ли не на ходу. А то и, как отец и те, кто на уборке, «с утра умчался, в полночь явился».
Дедок или бабуся, примостившись рядом, гораздо скромней обедают: буханка хлеба, неизменная картошка, бутылка молока. Пытаемся чем-то угостить: колбасой, конфетами, чаем, – но обычно следует отзыв: «Ды я их не ем, зубов нету», – и ещё тебе умудрятся всучить в ответ какую-нибудь завалявшуюся в кармане, пропахшую овчиной ириску. Наш народ!
Выпивать под палящим зноем губительно, это редко, а вот покурить, свернув козью ножку самосада или настроив магазинную «беломорину», можно. Мало-помалу, коль всё же застолье с приятным насыщеньем и роздыхом, и разговоры начинаются всяческие. С женщинами, с бабками, ежели сии не вздорные и не отделяются сами, беседа ведётся столь же уважительно и непринуждённо, на равных. А мужичьё-то и дедки́ – те ещё мастера загнуть да откаблучить, в полчаса наслушаешься круче всякой телепередачи! О политике и событиях из телевизора вроде бы и начинается балаканье, но тут же сбиваются все на местные новости, на чисто местных «медийных» персонажей. Сосновка – это центр, кругом его окрестности!..
А какой сладостью, изысканнее всех сладостей и деликатесов, был этот полевой обед! Особенно чаю после жары и жажды из термоса выпить! С устатку, после всех пертурбаций, силовой нагрузки – не просто ведь брести приходилось, а часто подрываться на быстрый бег, прыжки, постоянные выкрики и хлопанье кнутом, в общем, фартлек[5]5
Разновидность интервальной циклической тренировки, которая варьирует от анаэробного спринта до аэробной медленной ходьбы или бега трусцой. – Прим. ред.
[Закрыть] такой. Любое хилячество, а тем паче тюфячество не поощрялось: городское освобождение от физры и прочее мягкотелое опупсение здесь не прокатывало, в наше время все бегали, прыгали и кувыркались на физкультуре, все трудились дома и в школе, на уборке в колхозе, да ещё всех заставляли сдавать нормативы ГТО, весьма высокие. (Кстати сказать, в девяностые мало что изменилось, разве что прекратились уроки НВП и «Зарницы».) Так что по сравнению с выделыванием на турниках, «конях» и брусьях, беѓ ом на секундомер мирный пастушеский анабасис с выкладкой в два кг – это ещё лафа и халява.
Хорошего ещё меньше для тинейджера дундуком прослыть – если вообще и разговор поддержать не можешь. А поддержать его нужно, повторяем, не на общекультурные темы, неряшливо надёрганные из ТВ, газет и книжек, а неплохо бы чутко (или чутка́) разбираться в самомалейших вибрациях местночтимых персоналий и их деяний: чётко понимать, что о ком можно сказать и когда. Иной раз, для установления, к примеру, доверительности, за эту негласную границу можно и чуть-чуть заступить.
На лошади в нашем стаде практически никто не стерёг. Верхом-то, видимо, пасти гораздо легче, но «сцепления с почвой» меньше. С собаками – тоже редко кто. Приверженец технократического склада, отец раза три пытался стеречь на машине, но облегчения особого сие не приносило: ворач́ ивать коров с посевов легче, в родник за водой можно скатать, большой соблазн помыть кабинку и колёса в речке, что-то подрихтовать, а так – сиди весь день в той же нагревшейся, как буржуйка, кабине, окна настежь – те же оводы, да каждые несколько десятков метров подгонять машину. Была у нас одно время спаниелька Сонька – с талантом прямо-таки недюжинным гонять коров, но ещё пуще она любила, как только кто-то приедет с обедом на уазике-«головастике», тут же вскакивать в открытую дверцу: дескать, всё, шабаш, домой пора – и обратно не выкуришь.
Поразительно, что никто никогда не брал с собой радиоприёмника – не портил природу болтологией и песенками. Впрочем, они тогда были в основном громоздки, а тут таскать с собой – каждые сто граммов на счету. Отец читал газету. Я – наверно, единственный из всех – таскал с собой книжку.
День тянется очень долго – дольше, чем в школе! – примерно как длинная поездка в поезде. Когда не знаешь уже, чем заняться, пять раз поесть уместно и десять – чай попить. Напоминает тюремную маету или нынешнюю работу охранника. Говорят, таков на самом деле ад для грешников, без сковородок и чертей: когда, отвернувшись от очевидного теперь Божественного света, в предбаннике холода и темени жмёшься, но в то же время терзаешься-думаешь: «Вот это бы исправить! Эх, и это!» – и порываешься бежать, но ног и рук-то уже нет, бежать-то уже поздно, некуда.
А здесь легкотня: ну день-другой, ну максимум три. Мне лично в течение долгого дня больше всего хотелось попить чаю, хотелось, признаюсь, быстрей к телевизору. Тогда в колхозе летом выходные дни были чисто формальные, даже в школе была шестидневка. А уж сколь неисчерпаемы заботы и занятия сельские – трудно и вообразить. Даже для нас с тех же лет восьми: переворачивать сено, скирдовать, разгружать зерно, полоть картошку, свёклу и многое другое – и так всё лето. Так что два дня «в отрыве от производства» – самое то.
Две есть, прочёл недавно, богоугодные профессии, два исконных занятия: садоводство и пастушество. Идут они от первочеловека Адама, из сада райского, посему в них и по сей день есть особая, как бы без посредства цивилизации, близость к природе, отсвет неиспорченных отношений к тварям Божиим, а значит, и к собственной природе с образом Творца внутри.
Про Творца в самые юные дни не задумывался, но теперь кажется, что всегда как-то это чувствовал. Сюда я бы приплюсовал ещё одно занятие – уже не плодов дикорастущих собирание (их, почитай, уже нигде и нет), а трав как раз и растений. Сбор их для себя, не для продажи. Да, может, даже и всем любезную грибную охоту. Если заявляться на неё, конечно, не на машине цельной гурьбой, с радиолой и водкой, а одному-вдвоём, пешком или на велике. Пробавляться, правда, всем этим в деревне, как вы поняли, под вполне ироническим взглядом нынешних аборигенов проблематично. Садоводство, да даже огородство, как это ни странно звучит, на моей памяти никогда не считались в наших краях чем-то серьёзным!.. В городе всё это то презирается, то вроде как превозносится, но кругом давно бетон, диван и супермаркет, в лучшем случае компромисс тренажёров и дачи, но, знамо дело, далеко не для всех.
Возьмёшь, естественно, в запас и воды, и чай в термосе, и конфет, и семечек нажаришь, но день настолько длинный, что через каких-нибудь три-четыре часа не останется уж почти ничего. Чрез пять часов, хоть вроде ещё и утро считается, жарища вовсю, пить уже хочется нестерпимо, а пить уже нечего, до полудня и стойла ещё два часа, до родника – столько же или километра полтора. На какое-то время и русские люди становятся бедуинами. Или же с банкой иль термосом посылают тебя к роднику.
Но я предпочитал экономить последние глотки воды или чая и двигаться с коровами – в размеренном их ритме, то меланхолично-медленно, то убористо-быстро: всю дорогу они едят и едят, где быстро продвигаясь по объеденному, на ходу урывками хватая, а где погуще – закусывают привольно. Да и не просто я таскал свою увесистую книжку – читал! В обыденных занятиях летом почитать не дадут: то огород, то то, то сё, а здесь – пожалуйста. Читал я медленно, вдумчиво, со всякими перерывами, разумеется: то туда корова сунулась, то сюда!.. Всем видом показывая, что нахожусь в постоянной боеготовности и бдении, и чтение пастушеству никак не мешает. Но нет-нет, а иной раз зачитаешься – обкостерят тебя, то отец, а то даже и пастух-сосед. Для них ведь нет такой напасти – чтения. Они могут сидя вполглаза дремать, как кочевники, а в любом покое тела (а значит, почти по-буддийски, и мыслей!) мгновенно засыпают – так что стараются «не прикладываться» до обеда.
Что ж я читал? Да что можно читать в эти девять-четырнадцать лет – Вальтер Скотта очень помню, Дж. Хедли Чейза, Хайнлайна (юношеского, конечно) и прочую фантастику, чуть позже – Ефремова, классику. Иногда ещё таскал в придачу к книжке журнал «Наука и жизнь» – для разнообразия, такая замена телевизору. Часы и километры – тени ноль. Иной раз от пекла солнечного в глазах рябит – сливается всё на странице, она чуть не воспламеняется. Делаешь перерыв, да и так надоедает. Смотришь на коров, на ландшафты, на бабочек и шмелей, на шмыгающих ящерок.
Сидишь и лежишь целый день на земле – с сумкой под головой, на одёжке или газетке. Не было тогда ковриков для йоги и пледов для пикника!
У теперешнего человека, а тем более молодого, иного и не знающего, вцепившегося в сотовый телефон, как будто в сам источник бытия, ежели его отнять – плитку этого «шоколада» высококалорийного! – и это пишут в самых серьёзных исследованиях – наступает натуральнейшая ломка, сродни наркотической. Не натуральнейшая, понятно, а самая что ни на есть противоестественная.
Мечтал и я, конечно, все эти долго тёкшие часы о телевизоре. Но днём что посмотришь – ежели повезёт, полчаса «До 16 и старше…»?! К телеящику летом всё равно все чают подобраться лишь к программе «Время», а в девять обычно коров и пригоняют! Тут надо их привязывать, доить, дай бог в десять-одиннадцать ужинать. Иной раз я смотрел урывками, когда подростком сам себе есть готовил. А отец обычно зайдёт, ляжет в грязной рабочей одёжке на пол возле дивана – и то тут же засыпает. Мать растолкает: кур загонять, телка завести, дворы закрывать. И меня подпрягают, но я-то жду часов десяти, обычно «Что? Где? Когда?». Умаешься – по молодости по боку; обидно, когда аврал какой-нибудь придумывают вечером: жуков опрыскивать, сено или зерно часами разгружать – не посмотришь «ЧГК», «Взгляд» или фильм, который целую неделю ждал, это же не Ютьюб. А как чуть повзрослел, после всех солнечных и пыльных километров ещё и в клуб или «на улицу» просто – на всё энергии хватало! В ночной тусовке всегда бытовали такие персонажи: «весь день стерёг – ноги гудом гудят» либо, наоборот, измаялся от скуки и бездействия, пора куролесить.
Поэтому зависимость зависимости рознь. За «гаджетом» (который у тебя не перед носом, а метра за четыре – телевизором) ты просидишь за день час-полтора от силы, и то тебя семнадцать раз одёрнут: мол, «лупишься во всё подряд».
Вот бы современных деток на такой «детокс» на пару деньков с коровами выгнать! Но, боюсь, для них это будет столь же невыносимо суровая депривация, как почти двухгодовое сидение в изолированной камере в качестве тренировки полётов на Марс.
4
Даже в осенне-ненастные дни юности, помню, зачитывался, пока совсем не собьёт дождь, Достоевским. Свинцовые тучи, земля, трава, пашня и воздух – всё пронизано водой, нескончаемая мга сеется или ветрище ещё зарядит, а тяжёлый кирпич книжки – будто от горячей печки, палит эта книга, как перо жар-птицы! Стоишь стоя, как часовой, или ходишь, сесть некуда, только отворачиваешься под ветер. В этом же хмуром, тревожном гротеске, если ходил ото всех поодаль, выкрикивал под ветер «Нирвану» и «Therapy?», пел своё, не менее экспрессивное, не понять как и откуда рождавшееся – с текстом, музыкой и всей оркестровкой. В ясно-янтарные деньки читал задумчивым Зорькам и Ночкам Хлебникова. Слушали, конечно: и заумь, и по-английски, и некую аглицкую заумь – как ни в чём не бывало, картинно пожёвывая, глядя кто злонамеренным, кто умильно-добропорядочным коровьим глазом…
Неподалёку от стойла, в узком месте речки, был одно время даже импровизированный мостик. Так, какое-то бревно, несколько шатких досочек да веток. Идти лучше в сапогах или босиком. Отец иногда ходил в обед к Ковалёвым, в деревушку на той стороне Изосимовку – да не просто так, а ведь просили починить телевизор, уж второй месяц недосуг: кругом страда, уборка, какие тут телевизоры… Принесёт оттуда гостинцев: конфет-подушечек, яиц, воды иль молока. А уж как с дядь Геной, когда он летом приезжал, мы стерегли – он всячески на тот берег устремлялся. То «чинить», то на мотоцикле сразу (тоже моторизованно пасти пытались), а на самом деле за другим. Посидеть-наговориться с родственниками – ему и два, и три-четыре часа мало, а в поле ведь каждая минута дорога и может быть чревата различными переменами. А вообще с ним было весело.
Смутно помнится, что доводилось бывать здесь на стойле и ночью. По каким-то подростково-цыганским надобностям.
Видно, зерно в собачью полночь пропили, а до центра доехать с бутылкой не вытерпели – здесь решили испить. Луна блестит высоко в небе, кабинки блестят, речка блестит, а вообще ночью в чистом поле те ещё глушь и темень, жутковато сидеть.
В три часа дня всё стадо, как по отмашке, вскакивает на ноги, все разом сбрасывают мочу, и просыпающийся пастух сквозь полусон слышит словно шум водопада… Некоторые зазывно голосят, надрывно, во всю диафрагму, слюни у них на ветру мотаются. Но коли ты заспался, то биологические часы своё дело знают чётко: иной раз очнётся вдруг человек, а стада уже нема, вскочит на ноги, оглядывается, а коров буквально и след простыл, на горизонте даже нет! Ежели минут сорок-пятьдесят уже нету – могут обожраться. Вещи, кнут в руки – и вдогонку!..
Иногда коровы, влезая в трясину ручья, уходят через речку на тот берег – это сложнее. А вообще купались крайне редко, не до этого. Рыбу не удили, загорать тоже никому в голову не взбредало, «чёрных» очков, как у кота Базилио или Терминатора, ни у кого не водилось, да в них бы засмеяли. Вообще можно сказать, что пастушество и садоводство по духу своему противоположны охоте и рыбалке. Что и говорить о прочем – о так называемом духе соревнования – в бизнесе иль спорте, о колхозной (или чиновничьей) истерии, когда и урожай надо убрать, и себе в карман урвать.
Купаться, а вечером ловить удочкой было принято в другом месте – «под Бучалой», это в самом начале вседневного маршрута стада. В детстве сюда гоняли на великах, ходили пешком из летнего лагеря. Насыпной мост на Изосимовку, с одной стороны которого некие тоже бугры рукотворные, как будто остатки моста, полноводный разлив, с кувшинками и лилиями, полно здесь было ракушек, с совсем гладкими и зелёными створками. С другой стороны моста, откуда течёт в Изосимов-ку всё та же наша речушка Пласкуша, ручеёк мелкий, мы тут под трубой ловили руками окушков, пескарей и раков.
Река, теперь понимаешь, давала всё (ни леса ведь, ни гор, раньше даже кустов и посадок кругом никаких), вдоль неё и селились. Но на моей недолгой памяти, от детства до юности, от юности и до теперешнего, речка как раз захирела: всё обмелело, заросло, завоняло, из кишащей прямо у каждого дома «под огородом» живности ничего не осталось, одни лягушки, да и то не везде. И сделалась такая дрянь не по каким-то там «объективным причинам»: это в городе не уследишь, кто конкретно, сколько и чего слил и свалил в общую речку – мусора и химикатов. Здесь всё это свинство на виду, да ещё с бравадой и прибаутками, и поражала меня всегда сама тенденция – всё специально и целенаправленно сливать и кидать в воду, мол, речка – она ничейная, авось, не заметят, и сама не заметит, куда-нибудь унесёт – да так и надо, а куда ещё?! (В этом лишь та узкопрактическая логика, что никакого вывоза мусора, конечно, из села нет.) Когда я году в 2014-м решился очистить хотя бы небольшой участок у себя под огородом, то с этого «отрезка» еле сочащегося ручейка родной Пласкуши, длиной метров пять и шириной от силы метра полтора, пришлось вытащить за три дня, наверно, больше полтонны всякой всячины. Брёвна, доски с гвоздями, дырявые вёдра, шины, всякие железяки, ветки, бутылки пластиковые и стеклянные, пластиковые пакеты и большие мешки… – в общем, всеразличный мусор, но даже и такие вещи, как кости животных, старый телевизор и совсем уж винтажная нынче радиола!.. В каких-то местах, чуть дальше, и цельные машины или мотоциклы полусгнившие-вросшие торчат – и это тридцать метров от дома, раньше тут стирали, поливали огород, ещё раньше спокойно пили эту воду! Мой труд был напрасен: пришли соседи и покидали всё обратно в речку. Так – красиво! Года два назад сосед с другого берега, приехавший из города какой-то военный начальник, замостил невероятной толщины плотину с вколоченными сваями, и последний ручеёк превратился вообще в мёртвое болото. «Гусей буду разводить!» – было заявлено. Но какие уж городским гуси, тем более в чёрной, стоячей воде, в коей даже вётлы, как в заколдованном лесу, все попадали, и никто не шмыгнёт, не квакнет. И всем плевать, потому что много лет у всех отношение к природе снисходительно-потребительское: чего её жалеть, во-он её сколько, да и чего ей будет?!
А тут, во время стережбы, невольно, как бы даже принудительно выписывается, так сказать, каждому двухдневная путёвка на отдых на природе. Конечно, отдыхать из сельских жителей никто бы не согласился добровольно; раньше, до середины двухтысячных, никто никуда и не ездил – если и давались какие-то путёвки и ежели ими кто-то отваживался воспользоваться, то токмо в семье председателя, другим ведь прочим и на минуту не отлучиться от скотины и сбора урожая. А только тут волей-неволей, вроде бы и находясь при деле, человек топает ножками, пьёт и потеет, посматривает вокруг – и видит он перед собой хороший этот рукав реки, вдоль которого движется со стадом, а на том берегу тянется по нему соседняя деревушка. Здесь как будто время вспять лет так на пятнадцать: речка ещё широкая, чистая, пахнет свежестью, зарослей на ней нет, а берега все изумрудно-зелёные, почти у каждого дома, при каждом огороде по той стороне – мосток, тут по-прежнему и стирают, и поливают, и скотине воду носят, и даже руки-ноги моют без опаски.
Теперь я заехал на велике с противоположной стороны – не так, как двигалось стадо с утра до обеда, а затем до вечера. Один объект я пропустил специально, погнав быстрее напрямую к стойлу, – овраг с родником. И вот, побыв на стойле, качу в обратную сторону – сейчас мне по пути назад домой – по ходу коров от стойла во второй половине дня, а вечером здесь же их прогон обратно. От стойла всего полсотни метров. Жму на педали в тишине, на ходу соскакиваю, бросаю велик на самом краю обрыва.
Обрыв кажется нынче не таким крутым, да и много лет назад он, видно, поражал лишь своей схожестью с амфитеатром. Раньше сходство было гораздо более выразительным – не просто осыпающаяся глина оврага, ближе к речке с матьи-мачехой, а прямо как будто зрительские скамейки рядами! Я даже лет в девятнадцать, в пору массированного увлечения авангардом и рок-музыкой, возмечтал устроить здесь внизу сцену и начал писать специальную буфф-пьесу. Но тогда об организации «ивента» с его съёмкой на видео можно было именно мечтать. «Скамьи» для зрителей – узкие дорожки, протоптанные коровами. При спокойном ходе копыта у коров не абы как растопырены: идут-бредут бурёнки стройно, след в след, и так ежедневно. Вот и получается ровная колея, как будто след от гусеницы трактора.
Хлопнешь кнутом – резкое эхо, как будто стоят кругом вдалеке вехи частокола, но в то же время звук и в промежутки этого «забора» проходит. Назади – длинная, можно сказать, королевская тень, щёлкнешь ещё и ещё – рас-ка-ти-сто – сам хозяин, всё тут кругом твоё.
Овцы, наверно, тоже по этим же тропкам ходили. Тоже след в след, каждый день по исхоженному – весьма символично. Пастушеским «мета-анализом» я, конечно, в юные годы не занимался, но вообще у коров, как уже упоминалось, есть некое индивидуалистичное начало, есть заводилы – особенно забубённые, не из умных и степенных, но смелые и захапистые, а дальше уже все им подражают, и мало-помалу всё стадо тянется куда не надо. С бараньим же стадом сравнение всем знакомое, тривиальное, а ведь они всё чуют, как будто каким-то коллективным своим чутьём, и даже могут заартачиться – если уж не совсем взбунтоваться, то хотя бы орать, блеять до одурения. Но вот что, оказывается, овцы любят, и нечто и ничто человеческое, выходит, им не чуждо, так это развлеченья: бывает, как пастырь зазевается, облюбуют похожую на трамплин горку и ну давай по очереди, разгоняясь, с неё прыгать. Смешно-гротескно подскакивают, в прыжке трапециевидно растопырив ноги, что твой козёл гимнастический, что-то бойко выкрикивают – и всё токмо ради удовольствия.
Внизу, почти у самой речки, – родник. Вернее, был. Задуматься – настоящее чудо: как раз у стойла, ну или стойло к нему приурочили. По технопривычке своей отец с подручными даже и ключ воды железяками обделали, чтоб не засорился. И он не засорялся: сверху его предохранял от глины лист металла, иногда мы чистили дно источника во время стережбы, тоже какими-нибудь железками. Теперь тут просто трясина, камыш, осока – и не подумаешь, что был и бил родник.
По той стороне несётся, блестя стёклами и вздымая, будто реактивный самолёт, длиннюще-пушистый хвост пыли, машина. Я даже отлично вижу кто – мой брат. Так же жарит, как в двенадцать лет на уазике, как в пятнадцать на мотоцикле – и сейчас на уазике, но теперь не на «головастике», а на приличиствующем фермеру джипе. Может быть, даже и он меня оттуда видит: стоит средь поля обалдуй с великом… Несётся как-то беззвучно, как будто на другом берегу – как в другом измерении, как будто пыль поглощает звук.
Но прислушаться – звуки есть: шумят-пылят комбайны где-то вдали, брешут собаки на той стороне, да изредка взмукивает корова, тоже чуть не единственная современная изосимовская, внизу вокруг всё ковром трещит насекомой мелочью, бьются травы о спицы велосипеда… Но всё равно крайне непривычная, если не давящая, то обволакивающая тишина. Ведь всех, так сказать, раздражителей – лишь пять всего, и все они однотипны и повторяемы. А вечерний воздух – само какое-то дыхание непостижимой космической жизни!
Обычно ещё овцы нынче ходят на этом противоположном берегу, никто их не пасёт: какие-то предприимчивые чужаки поселились тут, на окраине, по сути, исчезнувшей деревушки. Крайний дом жилой, с широкими размётками хозяйства, ведь за ним, будто картина художника, природный простор – луг и речка… Раньше, правда, спереди у рядка изб белели стены «фирмы» – с довольно, кстати, приличным поголовьем для наших мест, а нынче от неё и развалин не осталось, до фундамента растащили, лес сорняка теперь чернеет в рост человека – как-то жутковато, наверно, тут, как совсем всё смолкнет и кругом стемнеет. Зимой, когда я поздним вечером хожу на лыжах, мне в чистом поле за два километра светит, мигая, освещая странным нетёплым лучом путь по темноте и непогоде, эта их лампочка. Трясётся и качается она от ветра на углу единственного дома, единственная во всей занесённой бывшей деревне, но бьёт по пустому-белому пространству далеко и мощно, даже не сразу понял, что это: так неожиданны, словно призраки, признаки цивилизации.
Избы-то ещё стоят, кто-то ещё в некоторых из них тихими тенями доживает, единицы. Вот даже вижу дом Ковалёвых: с длинной задней стенкой, всегда этой стеной ярко-бодрый, а теперь облупившийся, тусклый, уже не живут в нём родственники. В этом доме, вернее, в другой избе, но примерно на этом месте, родилась в семье с одиннадцатью робятами бабушка, в девичестве Ковалёва. Тут прошло её недолгое детство…
Хвост деревеньки, конец, а за деревней на горизонте – коечто ещё: кусты и деревья, вещи и нынче редкостные. И это, по рассказам бабушки, не что иное, как остатки старинного сада при усадьбе раскулаченного помещика. Лет двести назад посажены эти яблони, сто раз их и жгли, и пилили, и заросло всё кругом и выродилось, а они знай себе торчат вихрами, и даже одичалые эти яблоки приходилось мне пробовать, а фермеры, поди, набирают скотине!
Где-то здесь была и мельница. А теперь – веером золотые лучи, как у мельницы!.. Бьют, льются они и как будто кружатся, освещая и часть акварельного неба, и пёстрые пустые просторы, выхватывая из этой амальгамы тёмные канделябры чертополоха, калейдоскопично подсвечивая всё под ногами: низкорослую голубоватую полынь, каждую травинку и паутинку, каждую дремлющую на них козявочку…
Пока я медитировал, разыскивал и набирал душицу и хотя бы листья земляники, стало смеркаться, и по-вечернему блестящее дневное светило, словно светофор, в котором оранжевый сменился вдруг на красный, заалело, запламенело беззвучно над оврагом, медленно, как далёкий воздушный шар, спускаясь за кулисы.
Здесь настоящий наш запад – граница, за которую уходит день, за которой кончается наш мир, наша местность, а дальше, почитай, почти что ничего и нет, райцентр Мордово там, Воронеж… и, в принципе, всё, капец, по крайней мере, уже не то, не наше всё там дальше.
«Как так?» – вы спросите. Да здешним, деревенским, в общем-то, понятно: чем дальше от Тамбовской области, тем больше искажённое это уже пространство и время, об том и рассуждать затруднительно. Конечно, возразят на то читатели, что, дескать, телевидение и Интернет давно везде, распространение информации… Но в сельских координатах, повторюсь, и разговоры по-другому строятся, иное восприятие всего: тут больше ценится рассказ от себя, по сути, если не пресловутое своё мнение, то некое своё восприятие.
В городище как-то такое всё и незаметно – рассказал и рассказал (что видел по ТВ), прочирикал, отряхнулся, как птичка, и поскакал себе дальше. Если нечто любопытное или чуть больше, чем чирикнул, – пересказал хоть что-то внятное, да, может, и от себя сумел хоть на пять копеек приврать, иные ещё и подумают, что вот-де «умный» и «начитанный» человек. (Два слова эти как не сильно точный, мягко говоря, синоним человека насмотренного, по-советскому «современный», по-нынешнему «продвинутый».) Опять же раньше было легко и просто понять-атрибутировать, где ты то-то и то-то увидел и услышал: три программы по ящику, проводное радио у всех единое, штук пять основных газет. А уж коли к кому-нибудь приезжает хлюст такой городецкий, у коего семь каналов, радиоприёмник с прибалтийскими станциями, журналы, кинотеатры… то сразу начинает выхаживать гоголем, этаким Хлестаковым. Деревенские любопытны, легковерны сперва, уши поразвесят. Сей индивид, даже не молодой, а прям солидный, может, и станет героем дня на пару разговоров у крыльца, на пару приездов, а посади его за стол да за стакан, особенно после трёхчасовой уборки, – сразу пшик. Тут таковские россказни из телеящика не котируются, даже кот под столом фыркнет и отвернётся.
В деревенском, крестьянском, так сказать, дискурсе это расхожее «я смотрел» как-то… неестественно выглядит. Смотрел он! Тут пыль в глаза не пустишь: повторить-то с чужих словес и попка-попугай сумеет, лупиться птица сия также может цельный день, коль к телеэкрану клетку с ней приставь; по верхушкам нахватался – осодят, как в бане веником, враз. Ведь тут уж все поступки и слова твои известны с колыбели, всю подноготную твою каждый красочно-раскрасочно знает, все факты и проделки твоей жисти и даже всех отцов и дедов!
Коль сам ты ездил – в Воронеж, в Липецк, в Ульяновск, в Чебоксары – допустим, как отец, железки для колхоза получать, то как не рассказать. Все перипетии в пути, канцелярские лабиринты – тут самую незначительную мелочь нужно обрисовать по-человечески, чтоб было понятно и мало где бывавшему сосновскому собеседнику. А «смотрел» там али «читал» – про остров там какой-то в море-окияне, про обезьян каких-то, дескать, «интересно» – тьфу и растереть. Опять же: ежели ты по делу ездил, а не «глаза продавать», «иная разница».
Хотя вот про веселье с дядь Геной я упоминал… Сколь бы ни хвалил я местных искусников бесед, а собеседник с кругозором пошире всё же, видно, во многом лучше. При условии, правда, что он не только так, родился и не запылился, перемахнул в семнадцать лет в город и тю-тю, огородился, как забором: мол, городские мы таперича, «плюю только в урны я», – а прошедши там, что называется, некую школу, остался не чужд природного анархизма, не только внешней, но и внутренней связи с коренным деревенским не разорвал.
Но в последние годы мозг уже так пропатефонили телефонами, так пропатиссонили компьютерами и младшему, и среднему, и даже старшему поколениям, что и в сельском укромном закоулке сломали и взломали последнего самовитого человека, хомо, который, по-пастушески, сапиенс – полумифического русского мужика, пусть мелкого, обычного, коренасто тамбовского, вечно гнущего спину и ломающего шапку, но вместе с тем смекалистого, ироничного, предельно конкретно мыслящего философа, в мгновенье ока определяющего, кто чего стоит и в чём подвох, пусть «непродвинутого», но зато с воображением, с проказами и выкрутасами. Пятнадцать лет теледебилизации – и началась-то она как будто с малого: с плохих перестроечных фильмов, с по-настоящему интересных телепередач девяностых… а дальше понеслось – ядрёнейшая артподготовка: «Аншлаги», нескончаемые концерты, новогодние «Огоньки» с «Примадонной» и «звёздами», и засим уже жгут теперь напалмом индивидуальных экранчиков. Что ж плохого, что этот любой, праздно любопытный маленький человек: Акакий, Ноздрёв, Плюшкин или Коробочка, последний Митрофанушка и Тришка – получил свой карманный мирок? А с ним, дорогие, его мелкие свойства будут только крепнуть, он не пойдёт «в люди», в большой мир, в поле воевать, переходить его, пахать, и нет ничего, высокопарно выражаясь, объединяющего народ и нацию, как раньше газета «Правда», идеология и три одних для всех телеканала. Хлестаков, Чичиков, да ещё с куда более карикатурно-смехотворными подпасками, Видоплясовыми и Фалалеями, вовсю вещают, но это не глас из гущи народной, а тот самый хлюст, которого некому осадить. Каратаевых нет давно, не видно, а наш Левша, индеец и умелец русский, у коего «фантазию отняли», почил бесславно. Так русский мир, как и практически любой другой национальный, кончается у нас на глазах.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?