Текст книги "Традиции & Авангард. №2 (21) 2024 г."
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Я подошёл к «грэку» и спросил так, чтобы слышали многие: «Один на один?» Грек ответил: «Конэчно!» – сказал радостно, как будто давно ждал моего вызова. Мы вышли.
Это было неслыханно: вызвать грека на дуэль. Иллариона, эту груду мышц, кавказского яка, подпёртого отарой верных земляков. Но неповоротливую, красующуюся собой гору мышц я, Левый аист, как раз и не боялся; а насчёт земляков был уверен, что они не посмеют нарушить «один на один», заказанный на глазах у всех. Разве что по-азиатски отомстят потом. Но в тот момент перспектива закулисных неприятностей не пугала, мною овладел нерационально-возвышенный кураж, заквашенный на рыцарской решимости, – бесперспективность обладания, но необходимость остаться мужчиной.
Едва наш грозный культурист попробовал достать Шмеля своей правой кувалдой, как сейчас же получил в нос моим левым жалом. О, это знаменитое зрелище – гора мускул с кровоточащим носом, говорю вам как бывший light heavy-weight.
Издеваясь, я выкрикнул: «Be careful, I’m а boxer!..» – чем привёл в восторг публику и в ярость Иллариона, потому что он ничего не понимал и видел, что это его непонимание доступно всем так же, как всем «понятно» его окровавленное сопло. Я порхал, как бабочка, он рычал, как медведь, и двигался соответственно.
Но мой баттерфляй продолжался недолго. Вскоре я, безупречно сосредоточенный по фронту, получил несколько ударов сзади: сначала по затылку, потом по почкам и, наконец, по ногам. Я подломился, упал навзничь, ударился спиной и головой, сбил дыхание, но быстро пришёл в себя, собрал глаза в кучу, огляделся.
Вокруг были они – кавказское стадо. Меня приподняли, держа за руки. Илларион подошёл и врезал мне сначала в солнечное сплетение. Я согнулся, однако потом с трудом, но гордо распрямился. Тогда – или, точнее сказать, «за это» – получил по лицу. Я тоже закровил, но, в отличие от Иллариона, ртом… Были зрители, как я упомянул, в том числе те, кто, перегнувшись, смотрел из окон; но никто не пришёл, не встал на мою сторону.
Культурист поднял руку: хватит! Стадо отпустило меня, вернее, бросило на землю. И бык спросил, нависая над шмелём: «Будешь ещё обижать грэка?..»
Так и сказал, издеваясь, запихивая углы носового платка в свои бычьи ноздри.
Я сел, упёршись руками в землю, разбросав ноги в стороны. И сказал, плюясь красной слюной: «Вы не гордые кавказцы, вы не греки, вы – азиатское стадо, горные гибриды!»
Стадо вероломных гибридов, не стыдящихся бить сзади и кучей, задохнулось в одном порыве, зашевелилось, закорёжилось от моей отчаянной смелости. Всё вокруг затихло, прямо космическая тишина в безвоздушном пространстве.
А я добавил, хрипя от ненависти: «А Демис Руссос, про которого вы, двоечники, скоты туфлекопытные, говорите “наш”, – он совсем не ваш! И поёт он по-английски и по-немецки. Но не по-гречески!»
И выдохнул последнее, сплюнув Иллариону под ноги: «А ты – не мужчина».
Все думали, что меня затопчут. Но оно, горно-азиатское, хронически небритое множество стояло поражённое…
Опускаю подробности, дружище папарацци, скажу только, что с тех пор у меня установился непререкаемый авторитет «мужчины».
Пока я ездил домой, чтобы немного отлежаться: обычное дело для боксёра – унять гул в голове от лёгкого сотрясения мозга и промыть брусничным морсом подбитые почки, – Анфиса «ушла к Иллариону». А вы думали, что после того, как я стал героем, пусть нокаутированным, то Анфиса – ах, ах?.. Ваш вариант выглядел бы красиво, но – увы! Бывают, конечно, чудеса, однако, согласитесь, они случаются редко.
Да и, в конце концов, что дороже чести мужчины, старина папарацци?! Вы не хуже меня знаете, что честь стоит очень дорого. Иногда она стоит целой жизни.
Как в случае с Илларионом.
Который имел честь встать на защиту обижаемой хулиганом женщины, совершенно посторонней, кстати, что, несомненно, есть рыцарство. За что получил нож в брюшную область. Типичная плата за роскошь, коей является честь. (Извините, «честь-честь» – зачастил, как весенний щегол на репейной ветке).
А дело было так. Особым местом для свиданий влюблённых, Иллариона и Анфисы, стала тёмная улица недалеко от общежития. Гуляя по окрестностям, возвращаясь с танцев, из кино (никаких неформальных сборищ – что вы, с кавказцем это не проходило!), они, перед тем как зайти в наше общее жилище, под занавес, так сказать, дня оказывались в начале этой улицы, у длинного, как крепостная стена, дома – непременно, как по расписанию. Я ведь уже говорил, что у каждой любви свои бзики. Здесь мнимый грек прислонял кудрявую пассию к стене, упирался ладонями в кирпичи возле девических плеч и целовал её, похожую на эллинку, долго и страстно.
Там это и случилось. Поздним вечером, почти ночью. Всего через месяц после того, как я остался один, а их стало двое.
Когда они целовались у той самой стены, неподалёку в темноте закричала женщина, зовя на помощь. Грек поколебался, уговариваемый Анфисой не вмешиваться, но гордость не позволила поступить иначе, как побежать в темноту на крик…
Минутами позже она, «похожая на гречанку», в том самом тёмном пятне улицы и нашла своего «не похожего на грека», сидящего на тротуаре, прижимающего ладони к боку. Рядом стенала перепуганная женщина, причина переполоха.
Говорят, грек в Анфисе души не чаял, и всё могло бы закончиться свадьбой. Могло – бы. Хотя уверенности в этом у меня до сих пор нет. Простите меня за пошлость, я имею в виду слова о перспективе свадьбы.
Самое интересное то, что раненый грек, лёжа в больнице, с температурой и в бреду, обихаживаемый родственниками, прилетевшими из Грузии, и Анфисой, позвал меня.
Когда я подходил к больнице, там на двух-трёх скамейках сидела вся греко-кавказская компания, вся «могучая кучка». Они были не такие, какими я их знал прежде, совсем другие, невероятно иные; даже не знаю, как выразить словами их переменчивость – свершившуюся, невозвратную. Одни, в солнцезащитных очках, казалось, философски запрокинули головы к небу; другие, опустивши руки, устало смотрели в сторону и вниз, словно труженики с лубочных картинок в стиле романтического реализма; третьи устремили взгляды на меня, какие-то внутренне поющие, успокоенные. Возможно, все они впервые осознали, что такое настоящая мужественность, какова ей цена, и задумались, стоит ли примерять на себя её белые и такие рискованные, оказывается, одежды. Все издали покивали мне довольно приветливо.
Когда я зашёл к Иллариону в палату, в которой он лежал, как тяжелобольной, один, у него была только Анфиса. Мы просто поговорили о том о сём. Он ведь пригласил меня для того, чтобы показать: вот, мол, я мужчина, ты тогда был не совсем прав, а оно, видишь как, сейчас уже никто не скажет, что… Наверное, в таком роде всё крутилось в его температурящей голове. Во всяком случае, он был возвышен, одухотворён, пылал. Конечно, плюсом к этому огню было его физическое горение.
Поговорили вот так, ни о чём, и Анфиса вышла за какой-то микстурой, а мне было пора. Я поднялся со стула. Тогда грек сказал, почему-то виновато улыбаясь, что его «ужалила какаято змея». Хотел показать, но двигаться ему было трудно, и он скосил глаза вниз, где лежали его большие руки поверх простыни, пояснив: небольшой укус, справа от пупка…
Он заговорил быстро, и это была тривиальная сцена: умирающий прощался, прощал и просил прощения. Просил, чтобы я «поддержал Анфису хотя бы в первое время», что он мне теперь не соперник, и чтобы я не обижался на неё.
Я отвернулся, чтобы уйти, избавиться от этой бульварщины.
Он спросил мне в спину: «Я грэк?»
Я ответил уже у двери: «Ты грек. И над тобой витает Ника, богиня Победы».
Он слабо улыбнулся и поднял глаза к потолку. И отвернулся – не всем телом со смертельным укусом, а только отвёл голову, – мне показалось, что в глазах блеснуло. Да, скорее, показалось. Погода была хорошая, солнечная, лучи проникали сквозь жёлтые занавески, и всё в палате чудилось омеднённым и поблёскивало…
Что вы там говорили про Бронзового Солдата? Не знаю, почему я вспомнил…
Я выполнил последнюю волю Иллариона, не всю, увы, но в той части, где он просил поддержать Анфису «в первое время». Мы вновь сблизились с Эллады дщерью, и это была дружба, пусть странная, но, наверное, настоящая, так, во всяком случае, казалось. В наших отношениях была печаль, которая возвышала эти отношения. Мы уже избегали шумных компаний и соответствующих заведений, большей частью сидя в театре, где смотрели драмы и трагедии, гуляли по улицам, обходя тот переулок, на котором состоялось злополучное свидание, где Илларион защитил незнакомую женщину, чтобы в глазах дамы своего сердца остаться мужчиной.
Кое-что запомнила та самая, до конца жизни напуганная женщина. Несмотря на то что хулиган и, как теперь ясно, убийца был в маске – в капроновом чулке, женщина смогла хоть как-то описать насильника, его рост и даже дыхание. Да-да, вдумайтесь: дыхание! Из студентов, косяком поваливших записываться в дружинники, создавались пятёрки. Мы (мог ли я избежать той общей участи?) обходили улицы, угрюмые, сосредоточенные, возвышенные, в те вечера мы никого и ничего не боялись. Когда нас первый раз инструктировали в милиции, нам показали ту пострадавшую женщину. Она волновалась, заикалась, рассказывая, описывая «того самого», и, о, Боже, имитировала его дыхание, откидываясь на спинку стула, закрывая лицо ладонью, охала.
Однажды во время вечернего рейда нашей пятёрке показался подозрительным один молодой высокий человек. Мы окликнули его, он кинулся бежать, мы – следом. Все отстали, но я настиг его, не столько потому, что хотел его догнать, а, скорее, потому, что он зацепился за что-то ногой и упал. Отполз спиной вперёд, затравленный, встал, прислонился к стене.
Я готов был бить его и даже привычно занёс свой правый кулак, чтобы ударить левым. Но остановился, после того как он прошептал: «Извини, я просто испугался!»
Я стоял напротив него и тяжело дышал, боясь, что моё дыхание сейчас похоже на то, что изображала женщина; хотя при чём здесь этот парень, который её не слышал?
Я спросил его: «Страшно?»
Он огляделся: «Очень!..» – и обморочно закрыл глаза.
Я повернулся и пошёл прочь.
Подобных случаев было несколько. Кого-то задерживали, водили на опознание. Потом всё закончилось, сошло на нет.
Греки ходили ещё группой, «могучей кучкой» в полном составе, но потом и они куда-то исчезли, распались, как будто лишённые ядра и вяжущих веществ. Опасными, хотя и такими красивыми, даже великолепными, оказались белые одежды мужественности – как саван, в котором уходил в песню и будущие тосты их яркий друг, – что… что растворилось оно, слывшее стадом…
Так прошла зима, в течение которой Эллады дщерь, казалось, жила как лунатик: сонной ходила на занятия, сонной гуляла со мной. А вот весной, не ранней, а уже разнузданной, когда деревья в сквере студгородка, ещё недавно стоявшие кривыми шпалами и бросавшие чёрные тени на голые тела продуваемых аллей, оделись в листья, когда зелёные тропы, повороты и ниши обители загадок и надежд сменили собой тревожную ясность, – Анфиса проснулась.
Сначала она потянула меня на футбол. И уже в этом необычном желании я заподозрил её пробуждение, или, точнее, воскрешение. На стадионе, как я и ожидал, она наблюдала не игру, в которой ничего не понимала, а эмоции зрителей. Эллады дщерь сидела в очках, смотрела по сторонам, повизгивала от удовольствия, когда окружающая масса недовольно ревела, радостно взрывалась, неопределённо гудела. В особенный восторг её привела драка фанатов с милицией, долго шумевшая в верхних рядах, прямо над нами. О, если бы вы видели её, любующуюся боем: одухотворённое лицо, крепко сжатые кулачки, вскинутый подбородок – Эллады дщерь, точнее не скажешь!
Назавтра был ипподром. Те же реакции. Но к ним нужно прибавить проигрыш приличной суммы, составлявшей половину стипендии, и окончательное решение моей опекаемой записаться в конноспортивную секцию. По дороге домой она спросила меня: «Неужели ты действительно бросил бокс? А передумать не поздно?»
Не буду продолжать, старина папарацци, скажу коротко: проснулась.
«Пора делать последний аккорд!» – так любит говорить один мой знакомый, которого я очень люблю и жалею (он соломузыкант, саксофонист в уютном кафе, что в цоколе моего дома; я там часто ужинаю).
Когда я понял, что пора?..
На следующий после ипподрома день Анфиса повела меня к речке, там убедила выпросить у рыбаков лодку напрокат. Естественно, рыбак, тронутый вниманием, как он полагал, влюблённых, отдал нам своё судно с удовольствием и, разумеется, бесплатно, даже без залога. Мы сплавали к тому берегу и обратно. Вода была парной, а Эллады дщерь – восторженной и улыбчивой. Но улыбалась она не мне, мускулистому гондольеру, а оранжево-закатному небу, реке, тёплому ветерку, трепавшему её кудри. Она упиралась ладошками в лодочные борта, закинув голову, то распахивая ресницы, то надолго зажмуриваясь, и странно дышала: делала глубокий вдох, замирала, закрыв очи, словно стараясь задержать в себе всю прелесть вечера, затем шумно выдыхала – и глаза в этот момент были пьяные, смотрели мимо меня, поверх меня, сквозь меня. А я был гребцом – продолжением лодки, вёсельным приводом.
И вот тогда я понял: пора… Правда, всех нот в аккорде я ещё не знал, многое, если не сказать основное, сложилось по ходу музыки – импровизация, как и наша с вами жизнь.
А сейчас, дружище папарацци, для продолжения нашего с вами разговора мне необходимо отвлечься, побормотать себе под нос, иначе не получается; во всяком случае, очень трудно…
Мы пошли от рыбаков, и я попросил тебя вспомнить, как всё было. Целых несколько месяцев я не задавал тебе этого вопроса, хотя в нём, тяжком для меня и тебя, всё же не было ничего чрезвычайного. Тебе было трудно, больно, но я настоял: только один раз, первый и последний, вот увидишь, тебе станет легче, в полной мере и окончательно. И, чтобы раскрепостить тебя, я первым принялся вспоминать, каким славным парнем был Илларион.
И ты, покорившись мне, вспоминала и вспоминала… Ты увлеклась и рассказывала, как хорошо, уверенно, надёжно было с ним. Какой смешной казалась его неосведомлённость в некоторых, казалось бы, общеизвестных вещах. Как ты просвещала его, умиляясь, смеясь, восторгаясь своей учительской ролью, какие вы с ним строили планы, как ты отучала его от чрезмерного коллективизма, уводила от друзей, как те обижались и чего стоило ему преодоление азиатских привычек. А сейчас ты коришь себя: нужно ли было творить из азиата европейца, зачем было всё это переучивание, в результате которого, если проследить причинно-следственную связь, новоявленный европеец-джентльмен и пострадал, отойдя от своего хора, став не то чтобы смелей и безрассудней, но приобретя принципы, диктующие жертвенное поведение, в котором гордость не позволяет отойти, уклониться, промолчать…
Потом ты повела меня к тому дню. День был, как и сегодня, чудесным, вы были там-то, виделись с теми-то, ты научила его тому-то.
Наконец, распаляясь, ты кротко призналась мне в своём небольшом грешке: это ты сама написала сценарий и всё устроила на тех танцах: и Демиса Руссоса, и «ай уил би ё френд», и «гудбай, май лав», и беспардонные приглашения, закончившиеся боем «один на один». Всё это было необычно, красиво, поэтично. И просто блеск твоё судьбоносное условие экзотическому греку: если победишь, то… Оказывается, ты была уверена, что он победит, не предполагала иного варианта для такого человечища, супермена атлетической гимнастики. И ты смотрела в окно, наблюдала бой и всю его переменчивость, трагичность, и болела-болела-болела, конечно, уже за него, ведь всё уже было решено, а как всё драматически поворачивалось, ведь я, Шмель, не хотел – о, ужас – не хотел проигрывать!..
Ты спросила меня, оглушённого (впрочем, я не выдал потрясения), не обижаюсь ли я.
«Ну что ты!..» – только и сказал я, подбадривая тебя дружеской улыбкой.
«О, боже мой, какой же ты чуткий, верный, всепрощающий друг!» – Ты поцеловала меня в щёку; и я заскрипел зубами, но ты не услышала скрипа.
Потом я долго вёл тебя по городу. Ты шла покорно, нет – доверчиво. Мы оказались в незнакомом тебе здании.
«Куда мы пришли?» – смятенно спрашивала ты, а я опять подбадривал тебя улыбкой: дескать, сюрприз.
Мы двигались коридорами, в ноздри ударил запах пота, послышались звон металла, короткие вскрики. Ты заподозрила неладное, но было уже поздно.
Я открыл дверь и ввёл тебя в зал. Ты дрожащими руками полезла в сумочку за очками… И вдруг увидела десятки культуристов: горы красивейших людей, совершенных тел, они, кряхтя и потея, поднимали тяжести, отжимались, подтягивались, замирали в статике, напрягая блестящие мускулы…
Ты изменилась в лице, вскрикнула и постаралась убежать, но, не зная дороги, билась о преграды, как пленённая птица, и я мог не спешить, наблюдая твоё смятение. Ты натыкалась на запертые двери, на людей с полотенцами, буквально попадая в объятия тел, мускулисто-упругих, тёплых и влажных, и ещё сильнее вскрикивала…
Я вывел тебя на воздух. Ты долго убегала от меня, но я тебя настигал, держал в объятьях, ты опять, как прежде, хрустела в моих руках, я отпускал, ты опять убегала, но уже не так отчаянно… Постепенно ты успокоилась. И это было уже почти утро, мы останавливались у ночных магазинчиков и пили воду. Здесь выяснилось, что ты благодарна мне за всё, просто так, без объяснений, ну просто за всё-всё.
Я взял подержать твои очки и – ай-ай-ай! – уронил их, и в попытке быстро исправить оплошность наступил на них, и корил себя за неуклюжесть…
От волнения ты становилась совсем незрячей, а после Иллариона это стало проявляться всё больше. То утро не было исключением, ты ослепла от усталости и потрясений. И сказала с признательностью, держась за мой рукав, словно ребёнок: «Как хорошо, что рядом ты, друг-поводырь. Не расстраивайся, дома у меня есть запасные».
И поводырь привёл тебя к тому самому месту, к той самой стене, и прислонил тебя к кирпичам, почти невидящую, но такую благодарную, тёплую, близкую.
Я готов тебя поцеловать, ты готова с благодарностью принять мой поцелуй… Но вдруг ты узнаёшь эту стену, шуршишь ладонями по бархатным кирпичам, озираясь, прищуриваясь, и в красивых греческих глазах твоих – животный страх, коровий ужас, как у того, которого я давеча догнал и едва не избил.
Я сковал тебя объятьями и, не давая опомниться, вспоминая нас двоих, ещё тех, до твоего ухода, горячо расцеловал тебя – в глаза, в губы, в шею, как делал это раньше, но ещё более страстно. Ты, Эллады дщерь, вскрикнула, завырывалась; и я тебя, конечно, отпустил, уже навсегда. Но сначала…
Я тебя ударил.
Всего один раз, но умело, чтобы у тебя потекли сразу две струйки – из правой ноздри и из правого уголка губ.
Помнишь? У него – из носа, у меня – изо рта. Конечно, помнишь.
До свадьбы заживёт.
Я повернул тебя лицом к общежитию, которое уже совсем рядом, на виду, и легонько подтолкнул в спину: иди, ты найдёшь свою дорогу, хоть на ощупь, хоть на четвереньках, с тобой никогда ничего не случится.
Занавес…
* * *
Извините, дружище папарацци, что в предыдущих абзацах я немножко побормотал, поменяв обращение, – но так мне было удобнее.
Продолжаю.
* * *
Первую ночь в санатории я спал как убитый, проснулся поздно; в номере, по дивану и по столу, ходили две небольшие птички, ища, чего бы клюнуть, или просто обследуя новые предметы, – видно, что они тут хозяева, а я – всего лишь очередной квартирант. Окно приоткрыто, на подоконнике следы зёрен и крошек: их тут подкармливают. Буду подкармливать и я, в дни, мне отведённые.
Это было воскресенье. Я вышел во двор санатория и был окружён тучей голубей, почти ручных, которых, по всему видно, можно кормить с руки, но при мне не оказалось ни крошек, ни семечек, и птицы быстро перекочевали к следующему человеку – молодой симпатичной женщине, по-видимому, башкирке, у которой из-под пальто нараспашку выглядывал белый халат. Женщина с готовностью принялась кормить голубей мягкой булкой, быстро отщипывая кусочки.
Поймав мой ревнивый взгляд, санаторская прелестница разломила булку и протянула мне половину. Я запротестовал, замотал головой. Тогда она предложила мне маленький кусочек – от этого я не смог отказаться. Я присел и вытянул руку с крошкой, левую, конечно, ведь я левша; и один голубь взлетел, опустился мне на пальцы, затрепыхался, удерживаясь, и замер надолго; и женщина засмеялась, блестя угольковыми глазами, и сказала, показывая на голубя: «Святой дух!..»
* * *
Но позвольте, дружище папарацци! А что это мы с вами всё про меня с моими греками и о вас да о ваших с эстонцами национальных героях?
Кстати, я вспомнил ещё из того, что вы говорили о Салавате: по приговору суда он был подвергнут наказанию кнутом, вырезанию ноздрей и клеймению знаками «З», «Б», «И» – «злодей», «бунтовщик», «изменник» – на лбу и на щеках.
А не хотите ли про того, которому в «греческой» истории выдалась высокая роль, а мы о нём – ни слова? А ведь он пусть отрицательный, но всё же герой!
То самое дело так и осталось нераскрытым. А всё, мне кажется, потому, что искали отпечатки пальцев, ножик, следы, и никто не удосужился проанализировать логику поведения героя, которого я имею в виду. А ведь многое показала пострадавшая женщина… Не кажется ли и вам странным то, что насильник не отнимал у неё кошелька или украшений и вообще не выдвигал каких-либо требований, а лишь таскал её за волосы. Такое впечатление, что хотел он единственного – чтобы пострадавшая кричала и звала на помощь. Если так, то мне видится в его поведении какой-то поначалу невинный умысел, скажем, розыгрыш, пусть даже мстительный… Конечно, дружище, я могу ошибаться, но если я всё же угадал, то, согласитесь, сыграно было отменно и в игре просматривается и настойчивость, и талант. Давайте на время согласимся с моей версией, тем более что нам это ничего не стоит и наше мнение ни на что уже не влияет, но вдруг сие пригодится вам, работнику пера, для какого-нибудь сюжета (вдруг вы смените амплуа), представим, что мы говорим чисто об искусстве.
Итак, представьте, насколько сложным было тому шутнику, целыми вечерами стоя в засаде, дождаться, когда «на одной линии» в темноте окажутся четверо: он (хулиган), грек с гречанкой, какая-нибудь хилая женщина, играющая вспомогательную роль. А нож, обыкновенный перочинный, он носил просто так, на всякий случай, чтобы было чем напугать настоящих хулиганов, окажись они рядом в темноте. Ведь он полагал, что грек – не мужчина, грек испугается и, таким образом, опозорится перед своей пассией. Но он (шутник-хулиган) ошибся. А потом запаниковал, когда грек схватил его своими железными руками, к тому же, согласно моей версии, шутник уже был за что-то на того опрометчиво-смелого грека зол, и…
Сунул грек руку в реку – рак за руку грека… Извините.
Как это ни жестоко звучит, но случай с ножом – издержки высокого искусства (вы можете со мной не соглашаться).
Однако пойдём дальше. И оценим то, что нужно было подобрать место так, чтобы грек, прояви он мужественность (что, к несчастью, и случилось), выбежал из сумрака, попал в сноп прямого света, ослеп, потом со света забежал в темноту и стал, что называется, слепым котёнком. В такой конструкции даже чулок на лице был излишним, и у шутника были секунды, чтобы ретироваться неузнанным. Но шутник поскользнулся, замешкался и попал в незапланированные объятья.
Если уж завершать тему высокого искусства, то не меньшим мастерством было раскрутить воспоминания «от Анфисы», сыграть несколько символических актов-напоминаний, и коронный из них – прижать Эллады дщерь к стене и произвести нечто с двумя символическими струйками… Ах, да, это уже опять обо мне, извините, опять; но тем не менее… Просто вырвалось – к вопросу о полноте картины, да и вообще о художественности, хотя то, что я нарисовал, – это, согласен, андеграунд, поклонником которого вы являетесь вряд ли.
* * *
Ах, дружище вы мой, папарацци районного масштаба! Я ведь совсем забыл, что потерял вашу визитку! Случайно выбросил, видно, вместе с бумажным мусором, оставшимся после пирожков, которыми я перекусывал. Это стряслось, кажется, уже на моём выходе из автобуса, да-да, что-то там, припоминаю, блеснуло. Ай-ай-ай! Как же я мог забыть?.. Забывчивость и неуклюжесть, старею. Выходит, писал – всё зря… Досадно, право, и – каюсь. Так мне и надо! Хотя, с одной стороны, жаль времени, но с другой – куда его в санатории девать? (Я не пью).
Вот и всё. Одной рукой дописываю последние слова, а другой щёлкаю зажигалкой. А что делать?.. Согласен, дружище, что всё это – бульварщина и пошлятина, весь мой эпистолярный монолог со сжиганием; но положение не исправить, визитку уже не найти, не копаться же мне в урне, что стоит возле автобусной остановки, да и наверняка там уже побывала машина-ассенизатор…
Не прощаюсь, потому что прощаться, увы, не с кем. Разве что с этими листками, которые сейчас сомнутся в шуршащий комочек, что быстро и с удовольствием сгорит, превращаясь в чёрный прах на круглом блюдце, некоторое время померцает слабыми зигзагами огня, и всё смоет туалетная вода. Вот вам, кстати, и ещё одна Сгоревшая гора, горелая, горючая, горькая и прочее… Согласен, аллегория невпопад, но в качестве шутки перед сжиганием пойдёт. Может ведь человек иногда инкогнито подурачиться?..
* * *
Впрочем, минутку! Пожалуй, припишу немного для полноты картинки – это уже не для вас, папарацци, а исключительно для того, чтобы потом было о чём пожалеть: вот, дескать, какую картинку я давеча спалил!
Досадно, но, выходит, мою шутку уже некому оценить, разве что Святому духу, которого упомянула добрая женщина, подавшая мне краешек от своих хлебов.
* * *
Итак, скормив хлеб и пообщавшись таким образом со смелым голубем, многозначительно посмотрев ему в оба глаза (он успел повертеть головкой туда-сюда, балансируя у меня на пальцах), я пошёл дальше.
Получилось как-то само собой, что пошёл ровно за башкиркой, на небольшом отдалении, но из баловства, норовя повторить её след и всматриваясь в каждый отпечаток от сапожков: треугольник и точка. И так прошёл через аллею – оранжевокрасную, будто всю в крови, сверху донизу, от гроздьев рябины, от раздавленных ягод на пешеходном снегу и остановился возле процедурного комплекса, где, как выяснилось позже, и происходит главное в этом санатории сакральное действо.
У входа – небольшая площадка, похожая на балкон, с которого открылась заснеженная панорама: всё падающее вниз, где змеилась застывшая река, выступали коричневые щетины редких, как всегда кажется зимой, кустов и деревьев, бугрились земли, кое-где обветренные, с бесснежными проплешинами, и гривастые, в соснах, берега. Но всё было – внизу и внизу; а взгляд искал вершину, запрокидывая голову, выкручивая шею.
«Где же ваша Горящая гора?» – спросил я у неё, и она тоже остановилась.
И ответила, улыбнувшись: «Мы ведь на ней стоим!»
И, не в силах совладать с улыбкой, спрятала её в ладони, прислонив пальчики к губам – непроизвольное движение; и мне остались одни смеющиеся глаза, чёрные, как у голубя «Святого духа».
Я посмотрел себе под ноги, на следы в рябиновой крови, огляделся ещё раз внимательнее. Выходит, санаторий расположен прямо на знаменитой горе Янган-тау! Значит, буквально подо мной, глубоко, гудит душа Горючей горы. Оттуда, из неутолимой преисподней, неумолимо поднимается горячий пар и достигает земли, где человека заковывают в саван из пластика и металла, и медсестра, жрица в белом, ненадолго уходит, оставляя больного один на один с Горным духом… Говорят, дух исцеляет от всех хворей, в том числе душевных.
Сколько же прошло веков, чтобы солнце, ветры, небесные воды напылили, надули, нарастили, нагуляли плодородный слой, чтобы залечились, заросли плеши и лысины Сгоревшей горы! Чтобы всё вокруг зажило жизнью – изумрудной, красной, белой, летящей, бегущей, шуршащей и гомонящей… На это уложились десятки, сотни человеческих жизней.
Одной человеческой жизни на такое исцеление – мало…
И мне, Левому шмелю, захотелось, смертельно захотелось подойти к жрице Янган-тау, этой красавице с агатовыми глазами, и оторвать ладошки от смуглого лица, и впиться в него поцелуем, запустив руку под пальто, где белый халат и правый упругий бок…
Башкирка смутилась и опустила глаза.
В это время вдруг зашумело в стороне и сверху. Оглянулся. Это стая серых птиц летела с панорамы, быстро меняя рисунок полёта – то грудясь в рой, то выправляясь в линию, – и вдруг пернатые выстроились в клин и, перестав махать крыльями, понеслись на меня взводом маленьких самолётиков, распятий, норовя осенить Левого шмеля быстрой тенью. Первое желание – присесть, обхватив голову руками. Но не позволила джентльменская гордость. И я просто отвернулся и прикрыл на секунду глаза…
Вряд ли моё смущение кто-нибудь заметил, башкирка ушла.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?