Текст книги "Дети войны. Народная книга памяти"
Автор книги: Коллектив Авторов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 71 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Поэтому по радио говорили: «Начинается обстрел Петроградской стороны», – а завтра – другого района.
Мама в мае уже понемногу ходила. Это было просто здорово! Я уже собирал понемногу крапиву и лебеду на месте нынешнего ДК им. Шелгунова. Мы ели лепешки из лебеды, салат из крапивы и уже с зеленым луком.
Еще один памятный летний день. Мой родственник, муж одной из теток, инженер-капитан второго ранга, служил на одном из кораблей на Неве. Его на день отпустили, и он как-то договорился с детсадом в парке Лесотехнической академии о фотографировании детей. Он прихватил меня с собой, мы туда дошли, детей он сфотографировал, нас за это покормили.
На август была намечена эвакуация завода «Электрик».
11 августа мы собрались на Финляндском вокзале, сели в вагоны.
Артобстрел. Все вышли, опять сели, и так – трижды. Потом все же поехали, добрались часам к шести до Борисовой Гривы. Там всех высадили. С вещами, по мелколесью, пошли к Ладожскому озеру. (Кто-то по радио говорил, что их везли к озеру на машинах. Нет, нас не везли, мы шли сами.) На берегу нас предупредили, что в предыдущую ночь немцы разбомбили несколько катеров, кто боится – может уйти назад. Никто не ушел, да и куда идти?
Когда стемнело, посадили на двухтрюмный тендер (так, кажется, назывались эти катера). Трюмы – квадратные отверстия, открытые, с высоким комингсом. В трюмах – вещи, сидим по краям комингсов.
Идем ночью. Приходим к узкой эстакаде, на ней открытая платформа. Матросы вытаскивают из трюмов рюкзаки, чемоданы, бросают на платформы. Некоторые вещи падают в воду, люди плачут, но никто за вещами в воду не лезет.
За полгода до смерти – в июне 2005 г.
Нас, наверное в теплушках, везут на станцию Кобона. Мой отец – начальник эшелона. В Кобоне выдают огромный паек: хлеб, концентраты гречки, тушенку, еще что-то. Нас сажают в теплушки, вижу, как некоторые люди грызут концентраты и тут же, у вагонов, умирают. У нас бабушка кладет наши пайки в мешок и выдает по маленькому кусочку хлеба.
И вот мы едем. Отец как начальник эшелона где-то в передних вагонах. В нашем вагоне умирает одна старушка. Люди хотят выбросить тело на ходу. Тут возникает фигура Тоси Гришковой: молодая, стройная, с редкой тогда медалью «За трудовые заслуги», простая работница завода. Звонким голосом она сказала: «Так нельзя. Будет остановка – сдадим». Ее слушаются.
И еще. Станция Буй Горьковской области.
Отцу выдают два бумажных мешка воблы. Весь состав, несколько сотен человек, готовы расхватать эти мешки. Опять встает Тося, говорит: «1-й вагон – 10 штук. 2-й вагон – 10 штук» и т. д.
С Тосей мои родители поддерживали дружеские отношения до конца своей жизни и я – тоже. Она дожила до 90 лет, умерла в 80-е годы. Ас ее дочерью и ее семьей я до сих пор общаюсь.
Мы приехали в Чебоксары, в Чувашию.
Так началась моя вторая эвакуация.
Страшнее всего была мысль, что мама погибла!
Петрова Мира Александровна, 1935 г. р
Когда началась война, мне не было ещё шести лет, а моему брату Саше только что исполнилось четыре года. Когда в Ленинграде началась эвакуация из города школьников и детей детсадовского возраста, нас эта кампания не коснулась, так как мы в детский сад не ходили, а воспитывались бабушкой. Вместо эвакуации мама отправила нас к своему брату в деревню Старое Колено, расположенную недалеко от Сиверской. Однако долго прожить в этой деревне нам не удалось. Однажды рано утром мы проснулись от грохота и дребезга окон в доме. Было страшно, мы плакали, Саша от испуга после этого долго ещё заикался. Оказалось, немцы бомбили аэродром в Сиверской. Вскоре за нами приехала мама. Пассажирские поезда к этому времени уже не ходили, но маме удалось погрузиться в какой-то санитарный поезд, остановившийся на платформе, на котором мы и вернулись в Ленинград.
Перед отправкой на фронт к нам зашёл мой двоюродный брат Петя, курсант Артиллерийского училища. По этому случаю мы все вместе съели последнее, что у нас было: баночку килек и несколько картофелин. После этого у нас не осталось ни крошки съестного, а Петю мы больше так и не увидели, он погиб на войне.
Мы жили в большом деревянном доме на окраине города, и к тому времени, когда мы вернулись, наш двор был весь перекопан траншеями, заменявшими бомбоубежище. Начались бомбардировки города. Окна в доме были заклеены бумажными полосами, и, как только начиналась бомбёжка, мама брала мешочек с детскими вещами и мы выскакивали из дома. Недалеко от нас находились заводы: «Металлический», «Арсенал», «Красный Выборжец» – и из наших окон было хорошо видно, в какой из заводов попали бомбы. Постепенно мы привыкли к бомбёжкам и престали выбегать из дома, хотя казалось, что горело всё вокруг. Вскоре бабушку парализовало, и вопрос о нашей эвакуации из города отпал сам собой.
В первых числах ноября перед отправкой на фронт к нам зашёл с группой однокурсников мой двоюродный брат Петя, курсант Артиллерийского училища. По этому случаю мы все вместе съели последнее, что у нас было: баночку килек и несколько картофелин. После этого у нас не осталось ни крошки съестного, а Петю мы больше так и не увидели, он погиб на войне.
Мира Штрота (слета)
К этому времени норма хлеба по карточкам была уменьшена до минимума, и начался голод. Саша постоянно плакал, просил поесть, но еды не было. Я молчала, понимала, что просить бесполезно, только смотрела на часы, ждала, когда мама придёт и хоть что-нибудь сварит. Мама пробовала сварить суп из фикуса, молола сено, но ничего не получалось. В феврале умерла бабушка. Я всю зиму на улицу не выходила, но как-то держалась на ногах, а Саша вообще перестал ходить. Весной его отправили в стационар и немножко подкормили – так, что он не хотел уходить оттуда домой. У мамы развилась цинга, ноги покрылись язвами. С наступлением тепла мы стали собирать разные травы, пригодные для еды. Крапива не успевала вырастать, её съедали на корню. Я особенно усердно собирала лебеду, из которой мама делала вполне съедобные лепёшки. Однако увлечение лебедой не прошло даром: я сильно отекла, в особенности отекли лицо и руки. Откуда-то появилась не известная никому до войны дуранда, она казалась нам лакомством вкуснее конфет. Понемногу увеличивали норму хлеба, жизнь постепенно стала налаживаться.
Саша всё время мечтал, что, когда кончится война, мама купит ему пять буханок хлеба и он их все сразу съест. Думал, что меньшим количеством он не наестся.
Саша всё время мечтал, что, когда кончится война, мама купит ему пять буханок хлеба и он их все сразу съест. Думал, что меньшим количеством он не наестся.
За годы блокады мы рано повзрослели, хотя по возрасту оставались детьми. Летом 1941 года я ещё была капризным ребёнком, одевавшимся с помощью бабушки, а весной 1942 года уже не только полностью сама себя обслуживала, но и во всём помогала маме. Осенью 1943 года я пошла в первый класс. Ключей у меня не было, и ко времени окончания занятий мама, которая работала неподалёку от нашего дома, приходила, чтобы впустить меня домой. А Саша всю первую половину дня сидел взаперти. Жизнь несколько улучшилась, но бомбёжки не прекращались, а временами их интенсивность даже увеличивалась.
Мира Петрова (в центре) с подругами, 1950 г.
Вспоминаю такой эпизод. Однажды я пришла домой из школы, но мамы не было. Мы с Сашей переговаривались через открытую форточку и поначалу не очень беспокоились. Но время шло, начинало темнеть, хотелось есть, а мама всё не появлялась, и мы не знали, где она. Началась очередная бомбёжка, нам было страшно, и страшнее всего была мысль о том, что мама погибла, и мы остались одни. Соседка, увидев меня плачущей у дверей дома, пригласила к себе и даже предложила кусочек хлеба. Есть хотелось страшно, но в голове вертелась мысль, что хлеб придётся отдавать, а неизвестно – будет ли он у нас, и я отказывалась, говоря, что сыта. На счастье, тут появилась мама, живая и здоровая. Оказалось, она была командирована в центр города, попала под обстрел и оказалась в бомбоубежище, откуда её долго не выпускали.
В 1944 году, после снятия блокады, бомбёжки и обстрелы прекратились, а скоро и война подошла к концу. Хорошо помню День Победы в мае 1945 года. Был тёплый и солнечный день, и казалось, что после такой войны и такой победы будет бесконечный мир и сплошное счастье. Очень этого хотелось.
Мы с мамой выжили, потеряв всех родных
Павлова Светлана Михайловна, 1936 г. р
Я родилась в 1936 году в Ленинграде. Когда началась война, мы жили на Геслеровском проспекте, в квартире, где было две семьи:
моя: папа – Писаров Михаил Федорович, мама – Погодина Наталия Николаевна и двое детей – я и мой брат Костя, 1940 года рождения;
вторая семья – это семья сестры моей мамы: Петр Васильевич Дежорж, его жена Антонина Николаевна и два сына, Николай и Лев.
Так случилось, что мы остались в блокадном Ленинграде. Отец ушел на фронт, а в ноябре мы получили известие, что он пропал без вести. И до сих пор о нем ничего не знаем.
Света (слева) с мамой и братиком
Начался холод, голод, как у всех ленинградцев. Мы поселились в одной комнате, поставили буржуйку; на нее клали кирпичи, чтобы их положить в постель для согревания.
Мой маленький братик, только начавший говорить, произносил целую речь по вечерам: «Мама, пич (кирпич) к нёнькам (ножкам)». В комнате темно, окна занавешены, все теплое клали сверху на одеяла.
Воды в водопроводе не было, а над туалетом выросла гора льда и не таяла.
Рано утром мама уходила отоваривать хлебные карточки. И вот однажды она вышла из дома, и ее внимание привлек труп человека, лежавший на рельсах метрах в двухстах от нашего дома. Ей показалось что-то знакомое, и она подошла. Ужас! Это был ее племянник – шестнадцатилетний Левушка, он был мертв, раздет до нижнего белья, и даже кончик носа примерз к рельсам.
Левушка окончил девять классов и был взят в военное училище, откуда на воскресенье приходил домой. Но в тот день он немного не дошел до дома. Мама ничего не сказала сестре, а та была уверена, что ее сын жив.
В январе из Ленинграда эвакуировались сестра Антонина и ее сын Николай. Но в дороге она умерла, а Николай выжил. Он не вернулся в Ленинград.
Моя мама по профессии учитель, и поэтому в начале 1942 года ее взяли на работу в детский дом. Вместе с мамой была и я в детском доме, а вот братика не разрешили взять и направили в детские ясли. Иногда я и мама приходили проведать Костеньку. Шли пешком с Охты на Петроградскую сторону навещать малыша. Однажды, когда мы шли по Свердловской набережной, где стоял транспорт, занесенный снегом, там лежали трупы лицом вниз, а очень большой человек лежал на спине около ограды из львов. Проходя мимо, я посмотрела на лицо: у него были вырезаны щеки…
Наступил апрель. Мы пошли навестить Костеньку, но оказалось, что он умер, не дожив до двух лет одной недели. Дома мы взяли сундучок, он пришелся как раз по длине нашего мальчика, положили его туда, и какой-то мужчина помог отвезти его на Серафимовское кладбище. Там было много трупов, лежавших на снегу. Мы сняли сундучок и поставили на снег около сугроба.
Мы с мамой выжили, потеряв всех родных. Сегодня уже нет в живых и моей мамы.
Я стараюсь каждое 9 мая ходить на Серафимовское кладбище и кладу цветы на братскую могилу, где стоит дата «1942 год». Наверное, там лежат мои родные братья: Костя и Левушка.
После войны я закончила школу, поступила в Институт имени Герцена на исторический факультет и более пятидесяти лет проработала в школе Калининского района.
Один день блокады
Воскресенский Борис Георгиевич, 1930 г. р
21 сентября 1941 года. Кронштадт.
Утром я со своими друзьями собирал осколки от разрывающихся в небе снарядов, выпущенных из зенитных орудий по немецким самолетам. Накануне был налет, несколько самолетов прорвались к городу.
Мне тогда, как и многим моим друзьям, было около одиннадцати лет, но один из нас, Рыжик (называли его так из-за густых рыжих волос), был старше на три года. Крепкого телосложения, мускулистый, немного неуклюжий, но решительный и смелый, он пользовался уважением со стороны всех ребят. Его слушались, ему подчинялись, с него брали пример. Ему отдавали все найденные осколки – мальчишечье богатство.
Мы с Рыжиком при объявлении воздушной тревоги никогда в убежище не бегали. Считали, что только трусы убегают от бомб, но, скорее всего, причиной являлось то, что после сирены и до отбоя тревоги в городе, как правило, стояла тишина. К городу немецкие самолеты не подпускала наша зенитная артиллерия.
К сентябрю в Кронштадтском районе и на подступах к нему были сосредоточены большие оборонительные силы, в том числе и зенитно-артиллерийские. Противовоздушную оборону обеспечивали два зенитных полка и четыре отдельных зенитных дивизиона. Достаточно большое количество зениток имелось на крейсерах «Киров» и «Максим Горький», линкорах «Марат» и «Октябрьская революция», лидере «Минск», эсминцах, сторожевых кораблях, катерах, на Кронштадтских фортах.
Примерно в 11 часов вновь завыли сирены и знакомый голос по городской радиосети объявил: «Говорит штаб местной противовоздушной обороны. Воздушная тревога!»
Мы с Рыжиком, как всегда, остались на улице. Но в этот раз тишину прервал нарастающий гул самолетов. Он становился все сильнее и ближе. Загрохотали зенитки. Не так далеко от нас, в небе над морским заводом и военно-морским госпиталем, неожиданно появилось много фашистских самолетов. Несколько минут они медленно (как нам тогда показалось) парили на большой высоте, а затем, как кровожадные орлы, бросались в пике. Мы услышали глухие взрывы бомб, а затем увидели зарево пожара над заводом и госпиталем.
Первая бомба угодила в центр пищеблока. Если бы мама открыла дверь на несколько мгновений раньше, то лежала бы там – рядом с погибшим или тяжелораненым персоналом.
Два самолета вспыхнули огнем и, оставляя за собой длинный след дыма, падали.
– Ура! Сбили! – радостно кричал Рыжик.
И вдруг… Это произошло молниеносно. К нам с оглушительным воем на самой малой высоте приближался самолет. Все ближе и ближе. Я даже видел лицо пилота. Мне тогда показалось, что летчик издевательски посмеивается над нами.
«Вот она, моя смерть!..» – почему-то мигом подумал я и заметил, что мы с Рыжиком без команды легли, прижавшись к земле. Раздалась пулеметная очередь. Где-то рядом просвистели пули. А затем – тишина.
– Пронесло, Боб, вставай, – тихо промямлил Рыжик. Голос его заметно дрожал.
Мы огляделись вокруг. Огонь пылал теперь не только над заводом и госпиталем, но и над другими местами города. Виден он был и на рейде, где находились боевые корабли.
Непонятное, какое-то смешанное чувство охватывало меня: и то, что немецкие пули не задели, поэтому я избежал смерти; и предчувствие какой-то беды. В моей памяти проскочила мысль о том, что в это время мать находилась на дежурстве в госпитале. Она там работала телефонисткой и сейчас должна находиться за коммутатором. Я поспешил домой.
Меня встретил отчим, который только что вернулся с ночного дежурства.
– Мама там – в комнате. Она ранена, – почему-то тихим, глухим голосом произнес он.
На кушетке сидела женщина в белом халате и перевязывала маме руку; сквозь бинты просачивалась кровь. Шея тоже перевязана. На лице кровавые ссадины, замазанные йодом…
Дежурство началось в 10 часов утра.
Когда мы вышли из дома, я взглянул на небо и увидел страшную, ужасную картину. В небе было черно от бомбардировщиков. Группами по 20–30 они поочередно с воем пикировали, бросая бомбы.
На телефонной станции, кроме мамы, находился мичман, перебирающий и прозванивающий провода на кроссе.
– Костя, – обратилась мама к нему, – посиди, пожалуйста, за коммутатором.
Я забыла взять из дома сахар. Схожу в пищеблок, попрошу пару кусочков. Хочу чайку попить.
Она подошла к батарее пищеблока.
И когда собиралась открыть дверь, какая-то мощная сила оттолкнула ее и отбросила к противоположной стене. Резкая боль в руке и одновременно в шее. Раздался сильный грохот, коридор быстро заполнялся дымом и гарью. Нечем было дышать. Раздался еще один грохот – чуть дальше.
Первая бомба угодила в центр пищеблока. Если бы мама открыла дверь на несколько мгновений раньше, то лежала бы там – рядом с погибшим и тяжелораненым персоналом.
Ей предложили остаться в госпитале, но она неумолимо стремилась домой. Там – дети, ей нужно знать, что с ними. Мать есть мать.
Затишье продолжалось очень недолго. Отбоя тревоги не было. Вновь нарастал гул самолетов.
– Собирайтесь, – сказала мама, – нужно идти в убежище.
На сей раз отволынить от посещения убежища мне не удалось, нужно было помочь раненой маме. Отчим, как и Рыжик, принципиально не посещал убежище.
Когда мы вышли из дома, я взглянул на небо и увидел страшную, ужасную картину. В небе было черно от бомбардировщиков. Группами по 20–30 они поочередно с воем пикировали, бросая бомбы. Вой пикирующих «юнкерсов» и грохот разрывов бомб сотрясал воздух. В небе вспыхивали огни наших зенитных снарядов.
Убежище было недалеко, нужно было перейти только проезжую часть улицы. Оно находилось в подвальной части двухэтажной поликлиники и спасало только от ударной волны или от осколков; от прямого попадания бомбы оно спасти не могло, нас бы просто завалило. Кроме того, все, что происходило вне убежища, отлично прослушивалось внутри него.
Среди хаоса звуков внезапно стал нарастать отличный от всех звук. Это был все ближе звучащий визг пикирующего самолета. Было всем ясно, что фашистский пилот намерен бросить свой смертельный груз на поликлинику.
В глазах у всех людей ужас, почему-то открыты рты, тела судорожно съежились и прижались друг к другу.
Сильный грохот вместе с каким-то незнакомым металлическим скрежетом вдруг оглушил уши. Одновременно сильно затряслись стены, пол, потолок. Упали металлические кружки с бачков для кипяченой воды. Из щелей, которые появились в стенах, в убежище повалил густой дым. Вход в убежище завалило. Завал откопали сравнительно быстро.
Когда мы вышли, я увидел полностью разрушенный двухэтажный деревянный, стоящий около поликлиник дом. Конечно же, фашист метил в поликлинику, но промазал.
На месте разрушенного дома была груда перекрытий, досок, остатков вещей, печных кирпичей, разбросанное белье, одежда. Еще дымились не успевшие догореть разные деревянные части.
Около этого хаоса разрушений стонала мать Рыжика. Она в безумии устремлялась в это пекло, в эти остатки дома. Ее удерживали двое мужчин.
– Сыночек мой родной, – громко причитала она, обливаясь слезами и содрогаясь от горя. – Ну почему ты не укрылся? Почему не убежал из дома? Как я буду жить одна без тебя?..
Так жутко и печально закончился для меня этот день —21 сентября. В 18:00 радио оповестило об отмене воздушной тревоги.
В этот день к Кронштадту прорвалось 180 фашистских самолетов. Было сброшено более 500 бомб. Сильно пострадал Морской завод. В Морском госпитале были разрушены приемное и терапевтическое отделения, пищеблок, теплоцентраль, водопровод, канализация. Погибли в госпитале 53 человека, 58 человек (в том числе и мать) получили ранения. Были повреждены многие боевые корабли.
Мы тогда не знали, что впереди еще будут бомбежки и артобстрелы, отсутствие отопления, электричества, канализации и ни с чем не сравнимый изнуряющий голод.
Но это уже другая история, другая глава воспоминаний.
Без вины виноватые
Некрасова Айли Егоровна, 1937 г. р
Я родилась 28 сентября 1937 года – страшное время репрессий в России. Деда расстреляли как раз перед моим рождением, потом уже узнали, что он похоронен на Левашовской пустоши.
Жили мы тогда под Ленинградом, в деревне Мистолово Парголовского района. И в деревне, и в окрестностях города все церкви были закрыты, поэтому крестить свою дочь – Айли Ранинен, то есть меня, мои родители Хильда и Егор оправились в Ленинград. Крестили в немецкой церкви на Невском проспекте – только ее тогда и нашли открытой.
Началась война… Отец сразу же был призван в армию и вскоре пропал без вести. Помню вой сирены в Ленинграде, которая предупреждала о налете фашистской авиации (в деревне она тоже была хорошо слышна), бой самолетов в небе… Обычно деревенские жители прятались в землянки, но я, если вдруг мама отсутствовала, гуляла по деревенским улицам и гордо заявляла, что меня, мол, немцы не убьют, потому что я крестилась в немецкой церкви.
Вскоре узнали, что такое голод… Мама ходила на торфоразработки, а меня закрывала в доме одну на целый день. Хорошо помню такую картину: солнечный день, на кухне у окна скамейка. Я стою на ней и смотрю в окно. К нашему дому подошла какая-то тетенька и постучалась. Но на двери висел замок. Она села на ступеньку, прислонилась спиной к двери и… умерла.
К нашему дому подошла какая-то тетенька и постучалась.
Но на двери висел замок. Она села на ступеньку, прислонилась спиной к двери и… умерла.
Я прекрасно видела ее через стекло – у нее из-под платка ползли вши. Мама пришла, оттащила ее от двери в снег.
Мама брала с собой на работу бидончик и свою порцию, что ей давали на обед, делила пополам и приносила мне.
Еще им давали к пайку отруби. Мама рассказывала, что однажды вечером возвращалась домой, а навстречу ей – мужчина. Еле идет, качается, голодными глазами смотрит на бидончик… Подошел, начал его отнимать. Мама сумела его оттолкнуть и убежать. Оглянулась – а он, как упал на землю, так и лежит, подняться не может, так ослабел.
Рядом с нашим домом жила мамина сестра – у них в подполе осталась мелкая картошка. Иногда она приходила и брала меня к себе, угощала вареной картошкой. Я картошку чистила и очистки приносила в подоле маме. Однажды тетя это заметила и спросила, зачем я собираю очистки. Я ей ответила, что мама тоже картошки хочет.
Так вот эти очистки, отруби и щи, что ей давали, мама соединяла вместе и пекла лепешки. Мне говорила перед уходом на работу: «Айли, спи долго, как встанешь – съешь одну лепешку, потом подожди…» Конечно же, как только мама переступала порог, я сразу же вставала и съедала все лепешки, а к маминому приходу была очень голодная и встречала ее словами: «Мама, хлеба!»
В первую блокадную зиму умерло очень много народу. Весной ехали тракторные сани и собирали покойников. Могилы копать было некому, и трупы сложили в подвал одного дома (самого дома уже не было, его разбомбило). Кстати, уборкой трупов на улицах занимались две молоденькие девушки, одна из них была фельдшер, только-только после училища. Так она, представляете, так всю жизнь потом у нас в деревне и проработала! А вторая девушка – почтальон. У них были русские фамилии, поэтому их не выселяли.[1]1
Репрессии против финского и немецкого населения в пригородных районах Ленинграда начались еще в 1930-х годах, а с началом войны все ингерманландцы подлежали обязательной эвакуации в Коми АССР, Архангельскую, Иркутскую, Омскую, Вологодскую и Кировскую области, Красноярский край и т. д.
[Закрыть]
После войны на месте этой братской могилы наших сельчан был поставлен крест – памятник погибшему летчику… Те, кто остался жив и помнил то страшное время, много лет приходили на это место 9 мая, чтобы почтить память родственников и соседей… Теперь уже, конечно, приходить на могилу некому, ушли из жизни все, помнившие ужасы той страшной войны. Из деревни в 260 дворов остался один вросший в землю заброшенный домик…
25 марта 1942 года нас с мамой и ее сестрой по Дороге жизни вывезли через Ладогу в Кобону. Полуторки ехали, утопая колесами в воде, с двух сторон – полыньи от бомб…
Наконец добрались до Кобоны, нас накормили. Народу было так много, что хлеб не успевали выпекать. Кто ж тогда знал, что свежий хлеб нельзя есть людям, голодавшим много дней? От этого тоже многие тогда умерли…
Мама спала внизу, и ее платье за ночь примерзало к стенке… Она сильно простудилась, поднялась температура, образовался большущий флюс. Однажды, когда мама снимала меня с верхнего яруса нар, поезд дернул, и я случайно ударила ее ногой по щеке.
Флюс прорвало, ей стало легче.
Затем нас погрузили в товарные вагоны. Посередине – железная печка-буржуйка и нары, нары… У печки дежурили по очереди, чтобы хоть как-то поддержать тепло. Мамина сестра заняла место наверху, на ночь меня тоже брали туда.
Мама спала внизу, и ее платье за ночь примерзало к стенке… Она сильно простудилась, поднялась температура, образовался большущий флюс. Однажды, когда мама снимала меня с верхнего яруса нар, поезд дернул, и я случайно ударила ее ногой по щеке. Флюс прорвало, ей стало легче.
В дороге нас сопровождали конвоиры в белых полушубках. С виду все выглядело так, что о нас заботятся, берегут… Но это было не так.
Наконец приехали в Сибирь, в Красноярский край, в местечко Карасук. Там местные – киргизы и хакасы – закрывали окна ставнями: боялись. Слава, что едут людоеды, бежала впереди нас.
Маму сразу же отправили на лесозаготовки. Лес возили на быках, женщины вначале боялись к ним подходить, потом привыкли, научились надевать ярмо. За хлебом ездили в Красноярск на крытой повозке.
Но вот война закончилась, и мама решила ехать со мной домой, в Ленинград. Как она упросила директора отдать ей паспорт – неизвестно. Билетов на поезд не было, не было и денег. Из вещей – только маленький узелок (смена белья да синий чайник).
Проводница, которая позволила нам сесть в вагон без билета, показала, куда прятаться, если вдруг нагрянет проверка, особенно на остановках. Потом на одной из станций проводницу кто-то ударил фанерным чемоданом по голове, ее увезли в больницу. А нас обнаружили и ссадили с поезда.
Потом маме снова удалось сесть со мной на поезд – теперь уже в вагон, который наполовину был завален камнями. Еды не было, воды не было… На остановках мы осторожно вылезали из вагона и через тряпочку пили воду, которая стояла между шпалами на железнодорожном полотне…
На одной из станций дежурный в красной фуражке нас «засек», повел на станцию, но тут обнаружились еще какие-то безбилетники, он задул в свисток, побежал в их сторону, а мы бочком-бочком да сели опять на поезд – уже с другой стороны. Забрались в тамбур между вагонами и так проехали до следующей станции. Потом ехали на платформе, груженной колесами для вагонов. Там зайцев типа нас было много. Так, представляете, до драки дело доходило! Уж и не вспомню, по какому поводу. Мы не знали, куда нам и деваться, – бегали по платформе из угла в угол, пока мужики да бабы дрались. Потом удалось проехать еще какое-то расстояние вместе с отрядом солдат – они нас прятали между ногами от проверяющих.
Вот так мы и ехали – целый месяц! А когда наконец доехали до Ленинграда, вокзал был оцеплен и без пропуска-вызова всех приезжающих отправляли обратно. Мы с мамой тихонько пошли по рельсам в обратную сторону и в конце концов как-то вышли в город.
Нас приютила мамина знакомая – тетя Таня. Увидев, в каком состоянии я и мама, она пришла в ужас. Первое, что мама спросила: «Таня, а бани работают? Отправь нас в баню». Тетя Таня собрала нас в баню, а там я все просила, чтобы мне дали воды погорячее – тело горело от грязи и вшей.
После бани мама выбросила наше белье в урну на улице. Меня накормили, уложили в постель, а мама проговорила с тетей Таней всю ночь.
Утром мама отправилась со мной в Токсово, в милицию. Нам дали 24 часа, чтобы мы покинули черту города…
Но мама не сдалась, она у меня женщина решительная: мы пешком пришли в деревню Мистолово, где я родилась, и тетя Шура-почтальон пустила нас к себе в баню переночевать.
На следующий день приехал милиционер на лошади – проверить, здесь мы или уехали. А мы-то в Ленинград рано утром ушли. Пешком! Денег на проезд не было…
И моя мама, представляете, направилась в Большой дом на Литейном, сказав, чтобы ее пустили к самому большому начальнику. На что ей ответили, что к нему на прием нужно ждать месяц, и записали ее.
И вот нам нужно было как-то прожить этот месяц. К тому времени поспела черника. Мы каждый день ее собирали, и у нас ее покупала одна продавщица в Парголове. На эти деньги и выживали.
Наконец наступил день приема. Идем с мамой по улице, а навстречу – женщина с дочкой, у той в руках – кукла. Мама поинтересовалась, где купили игрушку, и пообещала мне, что если наш вопрос разрешится положительно, то она мне тоже такую же куклу купит.
Провели ее на прием к начальнику. Вопросов было много: откуда мы приехали, каким образом добрались до Ленинграда, где она сейчас живет…
Мама расплакалась и все подробно рассказала: что приехала за 8000 километров, что ее дочке, то есть мне, вот-вот восемь лет минет, а школы в тех краях нет, что дом в деревне, где она жила с семьей до войны, стоит на месте, что она же, в конце концов, не шпионка… И т. д.
Затем начальник поинтересовался, где же мы жили все это время. «В канаве около дома», – ответила мама. – «Была ли в милиции по приезде?» – «Была, приказали убраться в 24 часа», – и показала резолюцию на заявлении.
На этом же заявлении этот большой начальник написал: «Дом освободить для проживания, после проверки трудоустроить». И мы снова отправились в токсовскую милицию.
Дом действительно освободили, мама пошла работать, а я – в школу. Но радость была недолгой. В 1947—48 годах нас снова выселили, пришлось переехать в Карелию, в Кудомо, а потом и в Салми, в Вилге (под Петрозаводском).
Я уже училась в седьмом классе и написала письмо Сталину. Выписала из Конституции, что в нашей стране нет никаких привилегий никаким народам, никакой нации. Это был уже 1953 год. Умер Сталин, мы с мамой переехали в город Апатиты Мурманской области. Туда мне и пришел ответ от Маленкова: «Можете ехать домой». Но мама уже заключила договор на пять лет на работу.
Позже мы все же вернулись домой, я вышла замуж, у меня родились две дочери. Мужу дали квартиру, куда мы все и переехали.
Несколько лет назад я похоронила мужа, мама, разумеется, умерла еще раньше. Сейчас вместе со вторым мужем и дочерями – Татьяной и Любовью – переехала на постоянное место жительства в Финляндию, в город Иматру. Надеюсь, отсюда нас уже никто не выгонит…[2]2
В 1990 году финны-ингерманландцы получили от Финляндии право на репатриацию.
[Закрыть]
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?