Текст книги "Мастер"
Автор книги: Колм Тойбин
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Он начал рисовать себе портрет Холмса, мысленно вернувшись в то время, когда они познакомились, и вспомнил ауру надежности и определенности, которая окружала его друга. Даже в двадцать два года он верил, что мир, в котором он живет, станет миром его процветания. Он был сформирован по образу и подобию некой машины, которая, пыхтя, прокладывала глубокую колею в жизни во имя собственного блага. Он заботился о том, чтобы каждый новый опыт, возникавший на его пути, был богатым, вознаграждал его и доставлял ему удовольствие. Однако, по мере того как Холмс учился думать, его разум стал подобен сжатой пружине. Таким образом, он оказался затиснут между корыстолюбием и взыскательностью, что делало его общество нервным и возбуждающим. Он обрел свой голос в обществе, научился держать себя в руках, строить предложения и формулировать стратегию и суждения, дабы гарантировать, что личное и плотское будут держаться в узде и не вырвутся на всеобщее обозрение. Он мог быть напыщенным и грозным, когда ему заблагорассудится. Генри слишком хорошо его знал, чтобы это как-то на него воздействовало, однако – по наущению Уильяма – уделил достаточно внимания Холмсу в его роли судьи и глубоко впечатлился ею.
Уильям же рассказал Генри о тех сторонах Холмса, которые тот старался при нем не демонстрировать. Похоже, Холмс любил поболтать со старыми приятелями о женщинах. Это немало позабавило Уильяма, особенно когда он узнал, что Холмс никогда не позволял себе подобного в присутствии Генри. Еще Уильям утверждал, что в компании Холмс любил описывать сражения Гражданской войны и распространяться перед собравшимися о своих ранениях.
– Когда становилось поздно, – сказал Уильямс, – Холмс начинал напоминать своего отца – старого доктора-самодержца. Тот тоже обожает собственные бородатые анекдоты и любит слушателей.
Уильям выразил недоверие по поводу того, что за все предыдущие тридцать лет Холмс ни разу при Генри не упоминал о Гражданской войне.
– «Это длится весь день, а потом всю ночь напролет, – цитировал Уильям. – Свист пуль, стрельба из винтовок, солдаты идут в атаку и повсюду лежат убитые и раненые. Ужасное, неописуемое зрелище». И конечно же, его собственные раны, даже в присутствии дам он рассказывал о своих ранах. Просто чудо, что он от них не умер. Неужели он тебе не показывал свои шрамы?
Генри хорошо помнил этот разговор, который происходил в кабинете Уильяма. Он видел, что Уильям наслаждается своим тоном, в общении с братом позволяя себе свободу, какую он обычно приберегал только для жены. Генри с удовольствием вспомнил конец того разговора.
– О чем же вы тогда беседуете с ним вдвоем? – спросил Уильям. Казалось, ему нужна конкретная информация, ответ по существу.
Генри помедлил, глядя куда-то вдаль, а затем сосредоточил взгляд на кожаных корешках книжных томов, выстроившихся на дальней полке, и тихо ответил:
– Боюсь, Уэнделл устроен таким образом, что способен вещать исключительно о себе.
После ужина он сидел у себя на террасе и ждал наступления ночи. Холмс, насколько он помнил, в основном рассказывал ему о своей карьере, о своих коллегах, новых делах, новых событиях в юриспруденции и политике и, наконец, о своих новых завоеваниях в среде английской аристократии. Он сплетничал о старых друзьях и бахвалился новыми, выражаясь свободно и важно. Генри нравилась его светскость, его искусные, отрывистые предложения, а затем – внезапные всплески чего-то иного, когда он позволял себе использовать слова, не входившие в лексикон войны или закона, скорее им было место в лекции с кафедры или в эссе. Холмс любил размышлять, спорить с самим собой, объясняя собственную логику, словно это была сторона в битве с противодействующими силами и большая внутренняя драма.
Генри был совсем не против сентенций Холмса. Он редко с ним виделся и знал, что их объединяет очень простая вещь. Они были частью старого мира, вполне респектабельного и странно пуританского, управляемого пытливым, разносторонним умом их отцов под присмотром бдительного и зоркого ока матерей. Они оба остро ощущали свое предназначение. Если более точно: они принадлежали к группе молодых людей, окончивших Гарвард, которые знали и любили Минни Темпл, сидели у ее ног и искали ее одобрения, те, кого ее образ преследовал, когда они достигли зрелого возраста. В ее обществе они знали, что их опыт не значит ровным счетом ничего, как и их невинность, поскольку она требовала от них чего-то другого. Она внушала им восторг, и они с пронзительной ностальгией вспоминали те времена, когда водили с ней знакомство.
Минни была двоюродной сестрой Генри – одной из шестерых младших Темплов, осиротевших, когда умерли их родители. Для Генри и Уильяма отсутствие родителей у кузин Темпл делало их загадочными и романтичными. Их положение казалось завидным, потому что всякая власть над ними была расплывчатой и временной. Они выглядели раскованными и свободными, и только много позже, когда каждой из них пришлось бороться и, конечно же, страдать, он понял невосполнимую природу и глубокую печаль их потери.
Между тем временем, когда он завидовал им, и тем, когда он им глубоко сострадал, пролегла огромная пропасть. Когда он впервые после долгой разлуки снова встретился с Минни Темпл, которой в ту пору было семнадцать лет, его чувства к ней по-прежнему были восторженными, близкими к благоговейному трепету. Он мгновенно понял, что она, единственная из всех сестер, станет для него особенной и останется таковой навсегда.
Описать ее можно было многими словами: она была легкой и любознательной, непосредственной и – что очень важно – естественной. Еще он чувствовал, что, возможно, отсутствие родительского давления придавало ей какую-то непринужденность и свежесть. Она никогда никому не подражала, не пыталась быть на кого-то похожей, ей не приходилось бороться с подобными влияниями. Возможно, думал он впоследствии, в тени такого большого количества смерти, она выработала в себе то, что стало ее наиболее яркой чертой, – вкус к жизни. У нее был неугомонный ум. Она желала все знать, не было темы, над которой ей не захотелось бы поразмыслить. Ей удалось, думал Генри, сочетать пытливую внутреннюю жизнь с быстрым восприятием жизни общественной. Она любила входить в комнату и заставать там людей. Больше всего ему запомнился ее смех – внезапный, звучный и в то же время легкий, странный и трогательно звенящий.
Когда она впервые нанесла ему удар со всей своей моральной силой, то уже не казалась такой уж эфирной. Минни приехала в Ньюпорт с одной из своих сестер – обе девушки были с виду красивые, ясноокие и свободные, за ними в то время вполглаза присматривали тетушка с дядюшкой. В тот свой первый приезд Минни поспорила с отцом Генри. Сколько Генри помнил – и дня не проходило, чтобы с отцом кто-нибудь не поспорил. Едва научившись слушать, он стал свидетелем глубокой дискуссии отца с Уильямом, сопровождавшейся повышением голоса и резким расхождением во взглядах. Похоже, что большинство гостей мужского пола и некоторые гостьи тоже приходили в этот дом специально, чтобы поспорить. Свобода во всех ее проявлениях, особенно религиозная свобода, была любимой темой отца, однако существовало и множество других тем. Он не признавал самоограничений – таков был один из отцовских принципов.
Минни Темпл сидела в саду и поначалу молча слушала отца Генри, который адресовал большинство своих реплик Уильяму, иногда кивая в сторону Генри или сестер Темпл. На низком садовом столике стоял кувшин с лимонадом и бокалы; наверное, это было обычное легкомысленное летнее собрание кузенов, резвящихся у ног старшего поколения. Все, что говорил отец, было говорено уже много раз, и тем не менее Уильям ободряюще ухмыльнулся, когда отец пустился в рассуждения о глубокой неполноценности женщин, о том, что им необходимо быть не только покорными, но и терпеливыми.
– От природы, – говорил он быстро и напористо, – женщина находится на более низком уровне, чем мужчина. Она уступает мужчине в страсти, уступает ему в интеллекте, уступает в физической силе.
– У нашего отца много убеждений, – дружелюбно сказал Уильям и улыбнулся Минни, но та не ответила на улыбку.
Взгляд ее был неподвижен и серьезен. Она села совершенно прямо и подалась вперед, будто собиралась что-то сказать. Их отец заметил ее беспокойство и нетерпеливо глянул на нее.
Несколько секунд все молчали, давая ей время высказаться. Когда она наконец заговорила, голос у нее был тихий, так что старику пришлось напрячься, чтобы ее расслышать.
– Наверное, именно моя личная неполноценность, – произнесла она, – побуждает меня усомниться.
– Усомниться? И в чем же?
– Вы действительно хотите знать? – спросила она и едва не засмеялась.
– Скажите вслух, – подбодрил ее отец.
– Все очень просто, сэр: я сомневаюсь, что сказанное вами – правда.
Внезапно голос ее окреп и зазвучал отчетливо.
– Ты хочешь сказать, что не согласна с этим? – спросил Уильям.
– Нет, я не это имела в виду, – ответила Минни, – иначе я так бы и сказала. А я сказала: сомневаюсь в том, что это правда.
Тон ее обрел резкость.
– Разумеется, это правда! – Глаза старика гневно сверкнули. – Мужчина физически сильнее женщины. Это настолько же правда, насколько это очевидно, если тебе нужно слово «правда». И в страсти мужчина сильнее, как я уже сказал. И интеллектуально. Платон не был женщиной. Софокл и Шекспир – тоже.
– А откуда мы знаем, что Шекспир не был женщиной? – вставил Уильям.
– Вас удовлетворил мой ответ, мисс Темпл? – спросил отец.
Минни не ответила.
– Такова женская работа, – продолжил он. – Быть в подчинении. Рукоделье, приготовление пищи и готовность стать неусыпной попечительницей детей ее супруга. Мы судим о женщине по ее покорности и вниманию к долгу.
Голос его звучал враждебно, он явно был раздражен.
– «Так говорил наш отец», – продекламировал Уильям.
– Значит, решено? – спросил Минни старик.
– Вовсе нет, сэр. Ничто не решено, – улыбнулась ему она. Ее выражение лица было почти снисходительным, когда она продолжила: – Все очень просто: я не знаю, почему то, что мы физически слабее мужчин, должно означать, будто мы хуже соображаем или живем в этом мире менее разумно. Видите ли, у меня под рукой имеются доказательства слабости моего собственного разума, но я не думаю, что он слабее, чем у кого-либо другого.
– Женщина должна жить в христианском смирении, – сказал Генри-старший.
– Это сказано в Библии, сэр, или это одна из заповедей, или, может, вас этому научили в школе? – спросила Минни.
К ужину новость облетела весь дом. Миссис Джеймс, тетушка Кейт и Алиса были предупреждены о случившемся безобразии.
– Однако она не возражает против того, чтобы женщины готовили для нее и вели домашнее хозяйство, – сказала Генри мать, когда они встретились в холле. – Ей не привили дисциплину, ее не воспитывали, и мы должны ее пожалеть, потому что будущее ее мрачно.
Летом 1865 года Гражданская война закончилась, были опубликованы два его первых рассказа, и Генри собирался провести август с Темплами в Нью-Гэмпшире. Оливер Уэнделл Холмс, ответивший отказом на приглашение в Ньюпорт, согласился поехать в Норт-Конвей, где обосновались Темплы, как только узнал, что там его ждет многочисленное женское общество. Он собирался поехать туда вместе с Генри, а Джон Грей, только что вернувшийся с войны, обещал прибыть следом. Генри написал Холмсу, что Минни Темпл ценой нечеловеческих усилий удалось выискать одноместную комнату – единственную во всей округе, и что негодяй-хозяин отказался, несмотря на настойчивые просьбы и очарование Минни, меблировать ее двумя кроватями. Вытащим, сказал Генри, из-под этого парня его собственную койку. А тем временем Минни присмотрит другую кровать или, само собой, другую комнату. Холмса, казалось, привела в восторг сама идея, что можно заставить врага уступить собственную кровать визитерам.
Всю поездку до Норт-Конвея он перечислял тактические приемы, которые они могли бы использовать, упоминая множество технических терминов. Себя он поместил на переднем плане, назначив вожаком и героем, Генри же, который был на два года младше и не являлся ветераном ни одной из войн, отводилась роль ложной цели. Похоже, его совсем не смутило, что в процессе Генри заснул.
Они были приглашены на ужин в дом, где обитали девушки Темпл под надзором двоюродной бабки, которая выглядела, по мнению Генри, как вылитый Джордж Вашингтон. Но первым делом по прибытии в Норт-Конвей они решили найти дорогу к собственному временному пристанищу и после недолгих плутаний наткнулись на дородного и угрюмого домовладельца, который умудрился немедленно выразить личную неприязнь ко всем, кто родился и вырос не в Норт-Конвее или его ближайших окрестностях. Ни военный мундир Холмса, ни его усы, казалось, совсем его не впечатлили. На Генри он даже не взглянул. Одна кровать, молвил он, как я и говорил той леди, кровать-то одна, но зато имеется хороший, чистый пол, можете тут хоть всем полком ночевать, надменно прибавил он и вручил им ключ.
В комнате было совсем голо, если не считать умывальника, кувшина и тазика, стенного шкафа и узкой железной койки, покрытой, как ни странно, красивым цветным стеганым одеялом, не гармонирующим с общей спартанской обстановкой.
– Я считаю, что надо вызвать подкрепление и сходу его атаковать, – сказал Холмс.
Генри опробовал кровать – сетка проседала посредине.
– Наверное, эта комната из тех, чье главное преимущество в том, что их обитатели чаще бывают на свежем воздухе, – заметил Генри. Он поднял с пола маленькую лампу. – Боюсь, все нью-гемпширские мотыльки посетили это святилище. Ее принесли сюда еще отцы-основатели, не иначе.
– А твоя кузина Минни – разумная девушка? – поинтересовался Холмс.
– Да, весьма, – ответил Генри.
– В таком случае она несомненно найдет нам другую комнату.
Генри подошел к единственному окну и выглянул на улицу. День был по-прежнему яркий, в воздухе пахло сосновой хвоей.
– А пока что, – смеясь, повернулся он к Холмсу, – «я не возражаю, если ты не станешь», как сказала дама, когда щенок лизнул ее в нос.
– Боюсь, месяц обещает быть долгим.
Минни и две ее сестрицы сидели в креслах на лужайке за домом, когда прибыл их кузен со своим другом. Генри отчетливо сознавал, как должна выглядеть Минни в глазах Холмса. Она не была красивой, пока не заговорит или не улыбнется. И вот тогда ей удавалось завоевать расположение всей компании, излучая глубокую серьезность и высокоразвитое чувство юмора одновременно. Генри мгновенно понял, что Холмс отдает предпочтение ее сестрам – Китти и Элли, более хорошеньким в общепринятом смысле, более обходительным и застенчивым, чем Минни.
Как только они сели в кресла, Генри заметил, что Холмс мигом преобразился в вояку, ветерана Гражданской войны, понюхавшего немало пороху и побывавшего на краю гибели. Внезапно военная тактика перестала быть шуткой. Все три девицы Темпл, чей брат Уильям погиб на войне, а также их двоюродная бабушка не сводили с солдата печальных и восхищенных глаз. Генри украдкой наблюдал за Минни, пытаясь разгадать, так ли уж впечатляют ее все эти Холмсовы разговоры, как кажется со стороны, но она ничем себя не выдала.
После ужина юноши вернулись к себе на квартиру, обрадованные известием, что Минни нашла им новую, куда они смогут перебраться, как только приедет Джон Грей. Холмс пребывал в приподнятом настроении. Он наслаждался девичьим обществом и знал, что обрел восприимчивую аудиторию – молодую, грациозную и жизнерадостную – до конца своего пребывания. Он шутил и смеялся, прорабатывая очередные способы победить домовладельца и выиграть битву за лишнюю кровать.
Никто из них не заговаривал о том, как, собственно, они будут ночевать, придется ли одному из них обживать пол, лягут ли они валетом или бок о бок. Генри знал, что решать Холмсу, и смотрел в окно, ожидая, пока он это сделает. Холмс же тем временем храбро пытался зажечь лампу.
Когда загорелся свет, комната, при всей своей пустоте и тенях по углам, показалась просторнее и гостеприимнее, а лоскутное одеяло заиграло новыми красками. Холмс посерьезнел, будто сосредоточившись на некоем трудном предмете. Он направился к тазу с куском мыла и полотенцем, извлеченными из его дорожной сумки. Налив воды из кувшина, он быстро разделся догола. Генри удивился, до чего ширококостным и сильным, почти мясистым, казался Холмс в мерцающем сумрачном свете. На мгновение, когда его друг замер неподвижно, он мог бы сойти за статую юноши, высокого и мускулистого. Наблюдая за ним, Генри забыл о его усах, о резких чертах лица. Он никогда не думал, что увидит его вот таким. Наверное, в том, чтобы раздеться вот так, как разделся Холмс, нет ничего особенного для человека, который долго был солдатом. И все-таки он ведь знает наверняка, что раздеться догола перед другом, в молчании ночи, в этой странной, пустой комнате – не совсем то же самое? Генри рассматривал его мощные бедра и ягодицы, линию позвоночника, шею, тронутую бронзовым загаром. Наденет ли Холмс исподнее перед тем, как лечь в постель? Он тоже начал раздеваться, и, когда уже почти полностью обнажился, Холмс открыл окно и выплеснул грязную мыльную воду. Холмс поставил таз и голый направился к кровати, передвинув лампу поближе к себе.
Генри стоял голый возле умывальника. Он не знал, разглядывает его Холмс или нет. Он остро ощущал, как недостает ему той непринужденной уверенности, которую только что продемонстрировал Холмс. Он медленно мылся, а когда Холмс заговорил, повернулся к нему вполоборота и увидел, что друг лежит на кровати, закинув руки за голову.
– Надеюсь, ты не храпишь. У нас с храпунами разговор был короткий.
Генри попытался изобразить улыбку и отвернулся. Когда он вытерся насухо и выплеснул воду за окно, он знал, что ему придется повернуться лицом и что на этот раз Холмс бесстрастно и небрежно наблюдает за ним. Ему было неловко, и он не знал, предполагает ли Холмс, что Генри тоже ляжет нагишом в постель рядом с ним. А спросить как-то не решался.
– Не мог бы ты погасить лампу? – попросил Генри.
– Стесняешься? – спросил Холмс, но лампу не выключил.
Генри повернулся и медленно подошел к кровати. Полотенце свободно свисало с одного плеча, наполовину прикрывая торс. Холмс смотрел на него веселыми, заинтересованными глазами. Когда Генри сбросил полотенце, Холмс наклонился и выключил лампу.
Они молча лежали рядом. Генри почувствовал, как его тазовая кость уперлась в Холмса. Он раздумывал, не предложить ли Холмсу перелечь головой к изножью кровати, но каким-то образом понял, что Холмс взял власть в свои руки и безмолвно отказал ему в разрешении что-либо предлагать. Он слышал собственное дыхание и чувствовал, как колотится сердце, когда закрыл глаза и повернулся спиной к Холмсу.
– Доброй ночи, – произнес он.
– Доброй ночи, – отозвался Холмс.
Холмс не отвернулся – так и лежал на спине. Чтобы не свалиться с кровати, Генри придвинулся к нему, но потом отпрянул, стараясь держаться на краю, но все равно касаясь Холмса, бесстрастно лежавшего рядом.
Он спрашивал себя, доведется ли ему когда-нибудь еще быть столь отчетливо живым. Каждый вздох, каждый намек на то, что Холмс может пошевелиться, сама мысль о том, что Холмс тоже может не спать, прожигали его сознание. Спать было совершенно немыслимо. Наверное, думал он, Холмс лежит, сложив на груди руки, причем лежит совершенно беззвучно. Сама эта его неподвижность предполагала, что он лежит без сна, начеку. Генри изнывал от желания выяснить, осознает ли Холмс так же ясно, как он сам, касание их тел или же просто лежит как ни в чем не бывало, не подозревая, какая жаркая масса свернулась клубком, прижавшись к нему. На следующий день они переедут, и больше такого с ними не повторится. Это не было спланировано, да и у Генри не возникло ни единой посторонней мысли, пока он не увидел обнаженного Холмса возле умывальника при свете лампы. Даже сейчас, будь у него выбор, появись здесь свободная кровать, он тут же перебрался бы на нее, выскользнув отсюда в темноте. И тем не менее он ощущал собственное бессилие как некое облегчение. Он был доволен, что не нужно двигаться или говорить, и мог при необходимости притвориться спящим. Он знал, что его молчание и неподвижность оставляют Холмсу свободу выбора, и ждал, что сделает Холмс, но тот не шевелился. С самого своего отъезда из Бостона вместе с Холмсом он чувствовал странное отсутствие напряжения, и это ощущение длилось весь вечер. Он знал почему. С ними не было Уильяма, который уехал с научной экспедицией в Бразилию. Он знал, что отсутствие старшего брата позволяет ему увидеть все в более ярком свете, исчез источник постоянного давления, которое часто угнетало, при всей своей мягкости. Холмс был другом Уильяма, будучи старше его на год, однако Холмс не обладал способностью принижать Генри, подрывать его авторитет, внушать, что каждое слово, каждый жест могут быть исправлены, осмеяны или подвергнуты порицанию.
И тут внезапно Холмс передвинулся ближе к центру кровати. И Генри показалось, что это похоже скорее на изъявление воли, чем на неосознанное движение во сне. Быстро, не оставив себе времени на раздумья, Генри придвинулся к Холмсу, и так они лежали какое-то время, не шевелясь. Он чувствовал дыхание Холмса, его крупное, крепкое тело, теперь такое близкое, но старался дышать максимально тихо и неглубоко.
Когда Холмс повернулся к нему спиной – так же неожиданно, как до этого придвинулся, – Генри понял, что судьба его теперь – лежать без сна всю ночь, лихорадочно размышляя о лежащем рядом человеке, который, возможно, даже не замечал его, привыкнув к мужскому соседству в тесном помещении. Теперь он был уверен, что Холмс крепко спит. Генри не знал, расстроен он или испытал облегчение, но ему тоже хотелось провалиться в бесчувствие, чтобы не пришлось снова думать об этом до самого утра.
Однако вскоре он убедился, что Холмс не спит. Пока они лежали спина к спине, Генри чувствовал рядом его осторожное, настойчивое присутствие. И ждал, зная, что Холмс неизбежно повернется и неизбежно случится то, что разрушит эту безмолвную, тягучую, зашедшую в тупик игру. Он чувствовал, что Холмс, как и он сам, осознает, что может произойти.
Поэтому он не удивился, когда Холмс повернулся к нему, обхватил его всем телом и положил одну руку ему на спину, а другую – на плечо. Он знал, что не следует поворачиваться или двигаться, но в то же время стремился дать понять, что он не против. Он по-прежнему оставался неподвижен, однако незаметно устроился поудобнее в объятьях Холмса, закрыл глаза и перестал сдерживать дыхание.
Он забывался кратким сном, просыпался ненадолго, снова впадал в дрему. Когда он окончательно пробудился, комната сияла от солнечного света – Холмс уже проснулся, но, что удивительно, не боялся встретиться с ним взглядом или снова приблизиться к нему. Генри воображал, что случившееся между ними – достояние потаенной ночи, приватности, которую обретаешь только в темноте. Он знал, что это никогда не будет упомянуто между ними, что никто из них не расскажет об этом кому-то еще, и поэтому предполагал, что при дневном свете все будет по-другому. А еще он знал, через что довелось пройти Холмсу на войне, знал, что тот спокойно смотрел в лицо смерти, перенес болезненные ранения и, что важнее, в возрасте двадцати одного – двадцати двух лет научился стальному бесстрашию. Генри и не предполагал, что это бесстрашие может проявиться в личной жизни, но оно проявилось сейчас, в этой съемной комнате в Нью-Гемпшире, ясным солнечным утром.
К одиннадцати часам мужчины уже умылись, оделись, упаковали багаж, расплатились с хозяином комнаты и были готовы предстать пред ясны очи сестер Темпл. Там, снова расположившись в креслах, все вместе строили планы прогулок и пикников. Когда подали чай и начался разговор, Генри почувствовал, будто его во что-то окунули с головой. То, что произошло, томило его, словно навязчивая идея, отражаясь на всех его ощущениях. Оно наполнило собой каждое мгновение, каждый предмет и сделало все вокруг неуместным и безвкусным, все, кроме себя самого. Это окатило его с такой силой, когда он пил чай, что ему пришлось напомнить себе: продолжения не будет, новый день принес новые дела и обязательства.
Некоторое время спустя он заметил, что Минни не участвует в обсуждении планов и кажется непривычно тихой и сдержанной. Он поговорил с ней наедине, пока остальные продолжали болтать и смеяться.
– Я не спала, – сказала она. – Не знаю, почему я не спала.
Он улыбнулся ей, испытав облегчение оттого, что ее отстраненность от них оказалась чем-то преодолимым.
– А вы-то спали? – спросила она.
– Это было нелегко, – признался он. – Кровать оказалась очень неудобной, но нам удалось вздремнуть. Скорее вопреки кровати, чем благодаря ей.
– Достославная кровать! – засмеялась Минни.
Когда пополудни приехал Джон Грей, Генри обратил внимание, что Холмс, который даже за короткое время вдали от других солдат утратил часть своего армейского блеска, теперь снова продолжил играть роль вояки-ветерана, и Грей делал все возможное, чтобы всячески поддерживать эту роль и сам, конечно же, охотно играл ее. Их препроводили в старый фермерский дом, где дружелюбная молоденькая жена фермера отвела каждому из них комнатку на чердаке. Половицы скрипели нещадно, койки были древние, потолок нависал низко, зато цена была разумной, а хозяин дома, появившийся вскорости, предложил молодым джентльменам подвозить их по округе, если им понадобится транспорт. Конечно, прибавил он дружелюбно и серьезно, если им вообще что-либо понадобится, он, если сможет, предоставит им это по самым разумным ценам во всем Норт-Конвее. Так начался их отпуск, два человека действия окунулись в мир легкой гражданской жизни. Это было маленькое царство непринужденного и веселого обмена мнениями, интересных бесед, где вольности допускались при соблюдении такта, что позволяло обсуждать сотни общечеловеческих и личных тем на лоне прощальной щедрости уходящего американского лета.
Генри смаковал послевкусие своего знакомства с Норт-Конвеем. Это место в его глазах играло роль сокровища, хранимого дома в целости и неприкосновенности, которое он всегда мог по возвращении найти там же, куда положил. Он наблюдал за друзьями и выжидал, когда проявится неизбежная закономерность, осознавая свое острое желание, чтобы два его гостя оценили Минни по достоинству, как он сам ее оценивал, выделяя на фоне двух ее сестер, какими бы милыми и очаровательными те ни были, поскольку знал, что Минни рядом с ними – блистающий дух. Он поймал себя на том, что негласно ее продвигает, стараясь ускорить их осознание, насколько она хороша. Видя, как Холмс общается с нею, он чувствовал глубочайшую причастность к тому, что зарождалось между ними, и больше всего на свете хотел стать свидетелем их возрастающего интереса друг к другу.
Грей в общении был суховат. Очевидно, что и в полку, и в домашнем окружении к нему часто прислушивались, а его нынешние юридические штудии обогатили его словарь множеством латинских выражений, которые с течением времени нравились ему все сильнее. Он много мог порассказать о книгах, и ежедневно, положив ногу на ногу и прочистив горло, он вещал перед девушками о Троллопе, о том, как забавны и чудесно прорисованы его персонажи, какими захватывающими показаны ситуации, как здорово он понимает богатую и разнообразную жизнь общества, и как жаль, что до сих пор так и не появилось ни одного американского романиста, способного соперничать с ним.
– Но понимает ли он, – вмешалась как-то раз Минни, – понимает ли он хитросплетения человеческой души? Постигает ли он великую тайну бытия?
– Вы задали два вопроса, и я отвечу на них по отдельности, – отозвался Грей. – Троллоп с точностью и чувством пишет о любви и браке. Да-да, могу заверить вас в этом. Ну а второй вопрос немного иного плана. Троллоп, я полагаю, придерживался бы мнения, что это функции проповедника или теолога, философа или, возможно, поэта, но совершенно точно не писателя-романиста – не его это дело копаться в том, что вы называете «великой тайной бытия». И я склонен с ним в этом согласиться.
– О, тогда я не согласна с вами обоими, – сказала Минни, и лицо ее горело от возбуждения. – Когда переворачиваешь последнюю страницу «Мельницы на Флоссе», к примеру, ты знаешь гораздо больше о том, как странно и чудесно быть живым, чем если бы прочитал тысячу проповедей.
Грей не читал Джордж Элиот, и, когда восторженная Минни подарила ему «Мельницу на Флоссе», рассудительно пролистал страницы.
– Она, – сказала Минни, – личность, которой я безмерно восхищаюсь, та, с которой я больше всего на свете хотела бы познакомиться.
Грей посмотрел на нее вопросительно, даже подозрительно.
– Она понимает, – продолжила Минни, – характер великодушной женщины, а именно – женщины, которая верит в великодушие и остро чувствует, как трудно на практике… – она умолкла, задумавшись на мгновение, – ну, как претворять это в жизнь, проявлять это.
– Проявлять это? – переспросил Грей. – Что «это»?
– Великодушие, как я и сказала, – ответила Минни.
Еще она вручила Грею мартовский номер «Норт-Американ ревью», в котором был напечатан рассказ Генри под названием «История одного года». Она сообщила, что, хотя им с сестрами запретили читать предыдущий рассказ Генри, поскольку там, как им сказали, полно истинно французской порочности, этот новый рассказ был допущен к прочтению юными девицами. Все предыдущие дни Генри, новичок по части публикаций, ждал, что скажет Холмс о его рассказе. Он знал, что Холмс якобы сказал Уильяму, будто он уверен: мать из рассказа списана с его матери, а солдат – с него самого. И внезапно Уильям обзавелся новым интересным способом подтрунивать над Генри. Холмсы всем семейством, сказал он ему, пришли в ярость, а старый папаша Холмс даже собирался пожаловаться отцу Генри.
Позднее Уильям сознался, что выдумал все, кроме изначального замечания Холмса. Холмс ничего не сказал. Теперь Генри наблюдал, как Грей идет по саду с креслом в одной руке и «Норт-Американ ревью» – в другой, выискивая тенистое местечко, где можно было бы сесть и почитать рассказ. Генри нервничал, ожидая реакции Грея, однако ему было приятно, что о рассказе теперь можно упоминать. Он воображал, как Грей читает его придирчивым взглядом ветерана войны и находит, что в нем слишком мало военных действий и слишком много рассуждений о женщинах. Было трудно, почти невыносимо, сидя в другом кресле на некотором отдалении, наблюдать из этой точки сада за тем, как Джон погружается в чтение, как продолжает читать. Вскоре Генри не выдержал – с него было довольно – вскочил и предпринял долгую прогулку вплоть до самого ужина.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?