Электронная библиотека » Колм Тойбин » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Мастер"


  • Текст добавлен: 8 февраля 2024, 08:20


Автор книги: Колм Тойбин


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Он ненавидел делать купюры, но знал, что не вправе жаловаться. Поначалу он даже слишком много ворчал – можно сказать, капризничал, как больное дитя, – пока не сделался нежеланным гостем в кабинете Александера. Он знал – бесполезно утверждать, что, если бы пьеса нуждалась в сокращениях, он сделал бы их еще до того, как закончил ее. Теперь он день-деньской только этим и занимался, и уже спустя несколько часов ему стало казаться странным, что никто, кроме него, не замечает логических пробелов и пустот.

Во время репетиций он цепенел в бездействии. Его одновременно волновала и пугала мысль о том, что лишь половина работы принадлежит ему, а другая половина – режиссеру, актерам и всем, кто участвует в постановке. Наблюдение за работой стало фактором времени, и это было ново для него. Над аркой авансцены словно бы висели огромные невидимые часы, за тиканьем которых неотрывно должен был следить драматург, их стрелки неумолимо двигались с восьми тридцати до времени падения занавеса – вытерпит ли публика? В этот напряженный двухчасовой период, если вычесть два антракта, ему предстоит решить проблему, которую он поставил перед собой, или же он обречен.

По мере того как спектакль становился для него все более далеким и все более реальным, когда он наблюдал первые репетиции на сцене, затем первые костюмированные репетиции, он убеждался, что обрел истинное призвание, что не слишком поздно начал писать для театра. Отныне он был готов изменить свою жизнь. Он предвидел конец долгим одиноким дням; мрачное удовлетворение, которое доставляла ему художественная литература, сменится жизнью, в которой он будет писать для голоса и движения, и непосредственным чувством, которое, как ему казалось, он доселе не испытывал. Этот новый мир теперь был рядом, стоит лишь руку протянуть. Но порой, в особенности по утрам, он внезапно сознавал, что дело обстоит как раз наоборот, что он потерпит неудачу и придется волей-неволей вернуться к своему истинному посреднику: к печатной странице. Никогда он еще не ведал таких переживаний и странных смен настроения.

К актерам он испытывал неизменно теплые чувства. Порой ему казалось – он готов сделать для них все на свете. На протяжении долгих дней репетиций по его распоряжению за кулисы доставляли корзины с провиантом: холодных цыплят и ростбиф, парниковую зелень, картофельный салат, свежий хлеб с маслом. Он любил смотреть, как актеры пируют, а сам смаковал моменты, когда они возвращались от своих ролей к обычной «цивильной» жизни. Он предвкушал долгие грядущие годы, когда будет писать для них новые реплики и наблюдать, как они порождают образы и воссоздают их каждый вечер, пока пьеса не сойдет со сцены и они не растворятся в реальном и таком призрачном мире снаружи.

Кроме того, Генри полагал, что как писатель он переживает нелегкие времена – редакторы и издатели проявляли к нему все меньше интереса. Всеобщим вниманием завладело новое поколение авторов, которых он не знал и не ценил. Подозрение, что с ним практически покончено, тяготило его. Издавали его мало, а публикации в периодических изданиях, когда-то столь прибыльные и полезные в творческом отношении, стали для него практически недоступными.

Он спрашивал себя, может ли театр стать не только источником удовольствия и развлечения, но и спасательным кругом, способом начать все сначала теперь, когда его потенциал прозаика, сдается, уже исчерпан. «Гай Домвиль», его драма о конфликте материальной жизни и жизни чистого созерцания, превратностях человеческой любви и жертвы во имя высшего счастья, была обречена на успех, до того она соответствовала настроениям, витавшим в обществе, и он ждал премьеры со смесью чистого оптимизма, абсолютной уверенности, что пьеса угодит в цель, – и глубокого беспокойства, убеждения, что никогда не снискать ему всемирной славы и всеобщего одобрения.

Все решится в день премьеры. Генри старательно вообразил себе этот день во всех подробностях, не придумал только, что будет делать сам. Окажись он за кулисами, он всем будет мешать, а для того, чтобы сидеть в зрительном зале, он будет излишне возбужден, излишне склонен позволить любому стону, вздоху или зловещей тишине погрузить его в отчаяние или чрезмерное ликование. Возможно, ему следует затаиться в «Шутовском колпаке» – ближайшем к театру пабе, а Эдмунд Госс[3]3
  Эдмунд Уильям Госс (1849–1928) – английский писатель, поэт и критик.


[Закрыть]
, которому он всецело доверяет, мог бы подскочить в конце второго акта, чтобы шепнуть, как идут дела. Однако за два дня до премьеры Генри решил, что план абсурден.

Но куда-то же ему нужно было приткнуться. Поужинать было просто не с кем, ведь всех своих знакомых он пригласил на премьеру и большинство ответили согласием. Он мог бы отправиться в соседний город, подумал он, – осмотреть достопримечательности, а затем вернуться вечерним поездом к финальным аплодисментам. И все же он знал, что ничто не может отвлечь его от мыслей о предстоящей работе. Как бы ему хотелось быть уже на середине повести, не торопясь до самой весны, когда начнется публикация по частям. Он желал спокойно работать в своем кабинете при липнущем сереньком свете зимнего лондонского утра. Он жаждал остаться в одиночестве и утешаться убеждением, что его жизнь зависит не от толпы, а лишь от того, чтобы оставаться самим собой.

После долгих колебаний и обсуждений с Госсом и Александером он решил, что отправится на Хеймаркет посмотреть новую пьесу Оскара Уайльда. Он чувствовал, что это единственный способ относительно спокойно скоротать время между восемью тридцатью и десятью сорока пятью. Затем он мог бы отправиться в театр Сент-Джеймс. Госс и Александер согласились с ним, что это самый лучший план, единственный план. По крайней мере на какое-то время он отвлечется, а в театре Сент-Джеймс окажется уже в момент триумфа – когда пьеса подойдет к концу, а то и вовсе опустится занавес.

Вот так, думал он, облачаясь в вечерний костюм, чувствуют себя люди в реальном мире – мире, которого он избегал, о котором только смутно догадывался. Так зарабатываются деньги, так создается репутация. Это делается с азартом и риском, с ощущением пустоты в желудке, учащенным сердцебиением и головой, полной воображаемых перспектив. Сколько дней в его жизни будут похожи на этот? Если первая его пьеса принесет ему, как он рассчитывает, славу и богатство, грядущие премьеры будут проходить спокойнее и перенесет он их куда легче. И все же, даже поджидая кэб, он с особой остротой помнил, что принялся за новую историю, что пустые страницы изнывают от ожидания, что он напрасно тратит вечернее время, вместо того чтобы сесть и писать. Шагая по направлению к Хеймаркету, он был готов дезертировать. Сейчас он отдал бы все на свете, чтобы на три с половиной часа перенестись в будущее и уже знать результат – ждут его овации и похвалы или ужасающий прыжок в презрительное забвение.

Когда кэб вез его к театру, он внезапно ощутил странное, новое, отчаянное одиночество. Это уже слишком, подумал он, он слишком уж много хочет. Он заставлял себя думать о декорациях, золотистом освещении, костюмах и о самой драме, о тех, кто принял приглашения, и испытывал только надежду и предвкушение. Он сам выбрал это, и теперь он это получил, он не должен жаловаться. Он показал Госсу список тех, кто заполнит партер и бельэтаж, и Госс сказал, что зрительный зал Сент-Джеймса соберет такую плеяду аристократических, литературных и научных знаменитостей, какой никогда прежде не видел ни один лондонский театр.

Но в ярусах и на галерке будут сидеть – Генри помедлил и улыбнулся, зная, что если бы он сейчас писал, то остановился бы, пытаясь найти верный тон, – настоящие зрители, люди, заплатившие за билеты деньги, чья поддержка и аплодисменты будут значить куда больше, чем поддержка и аплодисменты его друзей. Это будут люди – он почти сказал это вслух – люди, которые не читают моих книг и знать их не хотят. Мир – он усмехнулся, когда следующая фраза пришла ему в голову, – мир полон ими. Они всегда находят родственные души и сбиваются в стаи. Он уповал на то, что нынче вечером эти люди будут на его стороне.

Едва ступив на тротуар у театра Хеймаркет, он мгновенно позавидовал Оскару Уайльду. Благодушные зрители, вступавшие в фойе, выглядели как люди, намеренные от души повеселиться. Он никогда в жизни не выглядел как они, не чувствовал себя так, как они, и как же, думал он, ему удастся провести эти пару часов среди людей, которые кажутся такими непринужденными, такими легкомысленными, такими жизнерадостными. Никто из тех, кто его окружал, – ни одно лицо, ни одна парочка, ни одна группа, – не выглядел как зритель, которому мог бы прийтись по вкусу «Гай Домвиль». Этим театралам подавай счастливые развязки. Он с дрожью припомнил долгие споры с Александером из-за далеко не счастливого финала «Гая Домвиля».

Он пожалел, что не потребовал кресло с краю, у прохода. А на отведенном ему месте он оказался заперт среди публики, и, когда поднялся занавес и соседи начали хохотать над строками, которые он считал грубыми и неуклюжими, он почувствовал себя в ловушке. Сам он ни разу не засмеялся; он не просто не находил в пьесе ничего забавного – куда важнее, думал он, что здесь нет ничего правдивого. Каждая реплика, каждая сцена разыгрывались так, как будто бестолковость была высшим проявлением истины. Ни одна возможность не была упущена, чтобы выдать глупость за остроумие; самые примитивные, поверхностные бойкие фразочки вызывали в зале самый искренний и веселый смех.

Очевидно, он был единственным зрителем, полагавшим, что «Идеальный муж» – крайне слабая и вульгарная пьеса. В первом антракте он едва не сбежал. Но, по правде сказать, ему просто некуда было идти. Единственное утешение – это не премьерный спектакль, нет никого из светской публики, кого бы он узнал и кто мог бы узнать его. Самое утешительное, в зале не было ни самого Уайльда – излишне громогласного, крупного и ирландского, – ни его свиты.

Генри невольно задумался, что́ мог бы сделать с подобной историей он сам. Весь этот текст, от первой до последней строчки, был чистейшим издевательством над литературой, поделкой с дешевой претензией на остроумие, с грошовой моралью и куцей интригой. Обличение коррумпированного правящего класса было весьма поверхностным, сюжет состряпан кое-как, пьеса поставлена бездарно. Когда эта комедия сойдет со сцены, думал он, никто больше и не вспомнит о ней, и лишь он один не забудет ее из-за той муки, которую сейчас переживает, предельного обострения всех чувств, ведь его собственная пьеса идет сейчас в каких-то нескольких шагах. Его драма была об отречении, думал он, а поди объясни подобным людям, что это такое, – да они в жизни ни от чего добровольно не откажутся.

Когда он шагал к Сент-Джеймс-сквер, чтобы узнать свою судьбу, гром оваций после «Идеального мужа» звучал в его ушах погребальным звоном по «Гаю Домвилю», и, парализованный ужасным предчувствием, он остановился посреди площади, боясь зайти в театр и узнать больше.

Позже, спустя годы, из намеков и обрывков разговоров он сможет уяснить, что́ именно произошло в тот вечер. Всей правды он так и не узнал, но одно понял четко: столкновение между приглашенной «чистой» публикой и аудиторией из верхних ярусов было столь же непреодолимым, как пропасть между ним и его соседями по зрительному залу, когда он смотрел пьесу Оскара Уайльда. Как он понял, зрители, заплатившие за билеты, начали кашлять, шушукаться и гудеть еще до конца первого акта. Во втором акте выход миссис Эдвард Сакер, облаченной в причудливый старинный костюм, вызвал у них насмешки. Раз начав смеяться, они вошли во вкус, и дальнейшим издевательствам не было конца.

Уже через много-много лет он узнал, что когда Александер произнес финальную реплику: «Я, милорды, последний из Домвилей!» – кто-то с галерки крикнул: «Чертовская удача, что ваши все кончились!» Публика из верхних ярусов приветствовала эту выходку ревом и улюлюканьем, занавес опускался под свист и оскорбительные выкрики, которые зрители партера и бельэтажа пытались заглушить энергичными аплодисментами.

В тот вечер он вошел в театр через служебный вход и по дороге наткнулся на помощника режиссера, который заверил его, что премьера прошла прекрасно и пьесу приняли хорошо. Что-то в тоне, которым это было сказано, вызвало у Генри желание продолжить расспросы, выяснить масштаб и значительность успеха, но именно тогда прозвучали первые хлопки, и он прислушался, принимая рев и свистки за выражение одобрения. Он мельком увидел Александера, когда тот покинул сцену и, выждав немного за кулисой, вышел на поклон. Подсознательно он удивился, насколько чопорно и скованно при этом выглядел его друг. Генри подошел ближе к сцене, уверенный, что Александер и другие актеры снискали небывалый успех, и по-прежнему считая улюлюканье и свист горячими приветствиями в адрес ведущих актеров, среди которых, несомненно, был и Александер.

Он стоял за кулисами достаточно близко к сцене, чтобы Александер, торопясь покинуть сцену, смог его заметить. Позже ему рассказывали, что его друзья в зрительном зале вопили изо всех сил: «Автора! Автора!», но все же эти крики были недостаточно громкими, чтобы он мог их расслышать. Как бы то ни было, режиссер решительно и неумолимо взял его за руку и повел на сцену.

Вот его зрители, которых он так долго воображал в дни изнурительных репетиций. Он представлял их растроганными и покоренными. Он представлял их мрачными и равнодушными. Он не был готов к такому шуму, хаосу, взрыву эмоций. На мгновение он растерялся, затем поклонился. И только когда он распрямился и поднял голову, то начал понимать, с чем столкнулся. Зрители верхних ярусов шикали и освистывали его! Оглядывая их ряды, он встречал лишь издевку и презрение. Лояльная публика, явившаяся по пригласительным билетам, продолжала сидеть и добросовестно хлопать, но эти аплодисменты заглушал нарастающий шквал насмешливого и грубого осуждения, исходившего от людей, в жизни не читавших его книг.

Когда случалось нечто подобное, хуже всего была его полная неспособность контролировать выражение лица, скрыть подступившую панику. Сейчас он мог разглядеть лица друзей: Сарджента, Госса, Филипа Бёрн-Джонса[4]4
  Джон Сингер Сарджент (1856–1925) – американский художник, один из наиболее успешных живописцев периода «прекрасной эпохи»; его кисти принадлежит самый известный портрет Генри Джеймса (1913), который находится в собрании Национальной портретной галереи в Лондоне. Филип Бёрн-Джонс (1861–1926) – английский живописец, сын прерафаэлита Эдварда Бёрн-Джонса.


[Закрыть]
. Они преданно и добросовестно аплодировали, тщетно пытаясь уравновесить возмущение плебеев. Ничего подобного он не ожидал и был в полной растерянности. Он попятился со сцены, не став слушать речь Александера – тот, как мог, постарался утихомирить зрительный зал. Он винил Александера за то, что тот вывел его на сцену, винил толпу за то, что она освистала его, но больше всего винил себя за то, что вообще пришел сюда. Остается только потихоньку улизнуть через служебный вход. Он так мечтал о своем звездном часе, воображал, как будет общаться с приглашенными гостями и радоваться, что так много старых друзей явились засвидетельствовать его театральный триумф. Теперь же он побредет домой с низко опущенной головой, как человек, совершивший преступление и с минуты на минуту ожидающий ареста.

А пока что он затаился за кулисами, забился в самую густую тень, чтобы никто из актеров его не заметил. Надо выждать здесь, пока не рассосется толпа, – мало ли с кем он может столкнуться на улицах близ театра! Ни он, ни его друзья не будут знать, что сказать, таким сокрушительным и публичным был его провал. Для них эта ночь войдет в анналы светского умолчания – а ведь он так старался избежать появления своего имени на этих позорных страницах! Но минуты шли, и он понял, что сейчас не имеет права предать труппу, не может поддаться малодушному желанию затаиться тут в одиночку в темноте, а потом сбежать в ночь и держаться так, как будто он ничего не писал и вообще ни при чем. Ему придется пойти к актерам и поблагодарить их, придется настоять на том, что запланированный заранее праздничный банкет состоится. И так он дрожал в полумраке, напряженный, как струна, готовый подавить все свои естественные склонности и побуждения. Он сжал кулаки, намереваясь улыбаться, кланяться и изо всех сил вести себя так, точно это воистину вечер его триумфа, которым он полностью обязан талантливым актерам, хранящим верность великим традициям лондонской сцены.

Глава 2

Февраль 1895 г.

После провала «Гая Домвиля» твердое намерение работать боролось в нем с горьким ощущением опустошенности и уязвимости. Он осознавал, что потерпел крах, что он раздавлен громадной плоской пято́й публики и теперь совершенно очевиден печальный факт: ничто, созданное им прежде, больше не будет популярно и всеми признано. По большей части он мог, сделав над собой усилие, контролировать собственные мысли. Но он не мог унять мучительную утреннюю боль, ту боль, что теперь тянулась до полудня, а часто и вовсе не отпускала. Все-таки была в пьесе Оскара Уайльда одна строчка, которая ему пришлась по душе, что-то вроде: туманы – следствие печали лондонцев или же ее причина?[5]5
  Ср.: «В Лондоне слишком много тумана и… и серьезных людей, лорд Уиндермир. То ли туман порождает серьезных людей, то ли наоборот – не знаю…» (О. Уайльд. Веер леди Уиндермир. Действие четвертое. Перев. М. Лорие).


[Закрыть]
Его печаль, думал Генри, глядя на скудный просвет зимнего утра, сочащийся в окно, очень похожа на лондонский туман. Но этой печали, судя по всему, в отличие от тумана, не суждено рассеяться. С нею об руку идут непривычные для него слабость и апатия, шокирующая, приводящая в отчаяние летаргия.

Что, если, спрашивал он себя, однажды в недалеком будущем он совсем выйдет в тираж, станет даже менее популярен, чем нынче, что, если доходы от отцовского поместья иссякнут, – станут ли его стесненные обстоятельства поводом для публичного унижения? Все сводится к деньгам, к той сладостности, которую они приносят душе. Деньги – своего рода благодать. Где бы он ни бывал, деньги – обладание ими – разделяли людей, отличали их друг от друга. Мужчинам они дают восхитительную возможность управлять миром на расстоянии, а женщинам – уравновешенное чувство собственной значимости, внутренний свет, не меркнущий даже в преклонном возрасте.

Нетрудно было ощутить себя писателем для немногих, возможно опередившим свое время, писателем, которому не суждено при жизни наслаждаться плодами творчества, такими как собственный дом и сад, не тревожась о том, что ждет впереди. Он по-прежнему гордился принятыми решениями, тем, что никогда не шел на компромисс, что спина его ныла и глаза нестерпимо болели лишь из-за беззаветного, вседневного труда ради искусства – труда чистого, не ограниченного корыстолюбивыми амбициями.

Для его отца и брата, как и для многих в Лондоне, провал на рынке в мире искусств был своего рода успехом, а успех не подлежал обсуждению. Он никогда в жизни не стремился к тяжкому бремени широкой популярности. И тем не менее ему хотелось, чтобы его книги продавались, хотелось блистать на рынке и набивать карманы, но только так, чтобы никоим образом не идти на компромисс в том, что касалось его священного искусства.

Для Генри имело значение, как он выглядит со стороны. И ему льстило слыть человеком, который палец о палец не ударил ради собственной популярности. Считаться тем, кто посвятил себя уединенному и бескорыстному служению благородному искусству, было для него большим удовлетворением. Впрочем, он прекрасно понимал, что недостаточный успех – это одно, а полный провал – совсем иное. И посему его провал на сцене театра – столь публичный, столь нашумевший и явный – заставил его неловко чувствовать себя в присутствии других людей и сторониться более широкого мира лондонского светского общества. Он чувствовал себя генералом, вернувшимся с поля боя после оглушительного разгрома, источающим дух поражения, чье присутствие в теплых и светлых лондонских гостиных кажется неуместным и гнетущим.

Он был знаком с лондонскими вояками. Он осмотрительно и осторожно ступал среди сильных мира сего, внимательно вслушиваясь в разговоры англичан о политических интригах и военной доблести. Сидя среди привычной коллекции богатых старинных доспехов в доме лорда Вулзли[6]6
  Гарнет Джозеф Вулзли (Уолсли), 1-й виконт Вулзли (1833–1913) – британский военачальник, фельдмаршал. Служил в Бирме, Китае, Канаде и Африке, участвовал в подавлении Восстания сипаев, блестяще провел Нильскую экспедицию против Махдистского Судана (1884–1885).


[Закрыть]
на Портман-сквер, он частенько думал, а что бы сказали его сестра Алиса и брат Уильям[7]7
  Уильям Джеймс (в стар. изд. Джемс) (1842–1910) – американский философ и психолог. Один из основателей и ведущий представитель прагматизма и функционализма. Авторы учебных пособий и научных работ часто называют Уильяма Джеймса отцом современной психологии.


[Закрыть]
, услышав после ужина здешние дремучие имперские военные бредни, насыщенные и жаркие дискуссии о войсках, об атаках, о кровавых побоищах. Алиса была в семействе самой горячей противницей империализма. Она даже любила Парнелла[8]8
  Чарльз Стюарт Парнелл (1846–1891) – крупнейшая фигура ирландской политики конца XIX в. Харизматический лидер, он вплотную приблизился к осуществлению планов гомруля, достиг немалого сплочения нации и оживления национального сознания.


[Закрыть]
и жаждала гомруля для Ирландии[9]9
  Гомруль, или хоумрул (англ. Home Rule, «самоуправление») – движение за автономию Ирландии на рубеже XIX–XX вв. Предполагало собственный парламент и органы самоуправления при сохранении над островом британского суверенитета, то есть статус, аналогичный статусу доминиона.


[Закрыть]
. Уильяму тоже были свойственны проирландские настроения и, конечно, антианглийские взгляды.

Лорд Вулзли, как и все они, был человеком образованным, хорошо воспитанным и обаятельным. Глаза его глядели пронзительно, а на румяных щеках играли ямочки. Генри оказался в компании этих мужчин, потому что так пожелали их жены. Женщинам нравились его манеры, его серые глаза и американское происхождение, но наибольшее наслаждение им доставляло его умение слушать: он до дна выпивал каждое слово, задавал лишь уместные вопросы, жестами или репликами признавая высокий интеллект собеседницы.

Ему становилось гораздо легче, когда рядом не было других писателей, никого, кто читал его работы. Мужчины, собравшиеся после ужина ради анекдотов, занимали его не более, чем содержание их бесед. С другой стороны, женщины всегда были ему интересны, о чем бы они ни говорили. Леди Вулзли интересовала его чрезвычайно, поскольку она была само очарование – воплощение ума и симпатии, женщина с истинно американским обхождением и вкусом. Она имела обыкновение с интересом и неподдельным восхищением окинуть взглядом залу, полную гостей, а затем обратиться с улыбкой к тому, кто находится к ней ближе всех, и заговорить тихо и доверительно, будто по секрету.

Генри необходимо было уехать из Лондона, но он не вынес бы даже мысли о том, чтобы остаться в одиночестве где бы то ни было. Он не хотел обсуждать свою пьесу и сомневался, что сможет работать. Он решил, что если поедет в путешествие, то к его возвращению все переменится. Сознание его полнилось видениями и идеями. Он молился и уповал, что плоды его воображения найдут достойное воплощение на бумаге. И это все, чего он хочет, теперь он уже истово верил.

Он поехал в Ирландию, потому что до нее было рукой подать, и он счел, что поездка не потребует от него нервного напряжения. Ни лорд Хотон – новоиспеченный лорд-лейтенант, отца которого он также знал, – ни лорд Вулзли, который стал главнокомандующим вооруженных сил ее величества в Ирландии, – не видели его пьесу. Генри пообещал провести неделю у каждого из них. Его наперебой приглашали и горячо спорили, сколько и с кем он пробудет, что немало удивило Генри. Только поселившись в Дублинском замке, он понял, в чем подвох.

Ирландия находилась в состоянии смуты, и правительство ее величества не только не сумело подавить беспорядки, но и было вынуждено пойти на уступки. То, что сравнительно нетрудно объяснить в парламенте, оказалось невозможно объяснить ирландским помещикам и местным гарнизонам, бойкотировавшим в этом сезоне все светские рауты, происходившие в Дублинском замке. Лорд Хотон очень зависел от «привозных» гостей, этим и объяснялся всплеск гостеприимства с его стороны.

В то время как старый лорд Хотон был человеком непринужденным как в поведении, так и в привычках, его сын держался официально и важно. Новая должность лорда-лейтенанта сделала его по-настоящему счастливым. Он горделиво вышагивал по дворцу и, похоже, был единственным, кто не осознавал: сколько бы он ни пыжился, он не имеет никакого значения. Лорд Хотон представлял королеву в Ирландии и делал это со всей церемонностью и скрупулезным вниманием к деталям, на какую только был способен, посвящая свой день инспекциям, приемам и приветствиям, а вечера – балам и банкетам. Он присматривал за своими владениями так, словно сама королева жила в резиденции и в любую минуту могла явиться и воссиять во всем своем имперском величии.

Маленький вице-королевский двор при всей своей помпезности был в равной мере изнурителен как для плоти, так и для духа Генри. За шесть дней здесь дали четыре бала, а банкеты проводились ежевечерне. Их наводнял простой чиновничий класс и военные, а дополняла очень скучная, второсортная, хоть и многочисленная компания английских гостей. По счастью, большинство никогда о нем слыхом не слыхивало, и он даже не пытался это изменить.

– Мой вам совет, – сказала ему одна английская дама, – зажмите нос, зажмурьте глаза и, если получится, заткните чем-нибудь уши. Сделайте это в ту самую минуту, как ступите на землю Ирландии, и до тех пор, пока не войдете в замок или резиденцию вице-короля или где вы там еще остановитесь.

Дама просто сияла от удовольствия. Он пожалел, что рядом нет его сестрицы Алисы, вот уже три года как покоившейся с миром, и некому устроить взбучку этой англичанке. Уж Алиса приберегла бы на потом целую речь и высказала бы все, что она думает о растительности на лице этой дамы, о ее зубах и о том, как она дала петуха, возвысив голос в назидательном раже.

– Надеюсь, я не слишком вас напугала? – улыбнулась дама. – У вас потревоженный вид.

Еще бы не встревожиться – ведь он специально уединился в этой комнатке с письменным столом, бумагой, чернильницей и парой книг, чтобы написать письмо. Внезапно ему пришло в голову, что наилучший способ отделаться от этой надоедливой дамы – замахать руками и шикнуть на нее, изгоняя, словно стаю гусей или кур.

– Но здесь очень мило, – продолжила она, – а балы в прошлом году давали просто ослепительнейшие, куда лучше, чем в Лондоне, скажу я вам.

Он уставился на нее с мрачным и, хотелось надеяться, тупым выражением на лице и ничего не сказал.

– Многим здешним обитателям есть чему поучиться у его светлости, – не унималась дама. – В Лондоне нас, знаете ли, регулярно принимали во многих именитых домах. Но мы не были знакомы с лордом Вулзли и, разумеется, не знали его жену. Лорд Хотон был настолько добр, что пригласил нас на вечер в узком кругу, который они устроили сразу после прибытия, и меня усадили рядом с ним, а мой супруг – человек очень добрый и состоятельный, позволю я себе заметить, и честный, – конечно, имел несчастье оказаться подле леди Вулзли.

Она умолкла, чтобы набрать воздуха в легкие и поднять свой негодующий тон на ступень выше.

– Так вот, лорд Вулзли, должно быть, обучился какой-то системе знаков на одной из своих войн и тайно науськал жену, чтобы она пренебрегала моим мужем, как сам он игнорировал меня. Неслыханная грубость с его стороны! И с ее тоже! Лорд Хотон со стыда сгорал. Эти Вулзли – крайне, крайне неучтивая пара, в этом я убедилась.

Генри считал, что разговор этот пора прекратить, но дама, судя по всему, весьма остро реагировала на грубость. Тем не менее он чувствовал, что грубость в данном случае не так страшна, как перспектива слушать ее болтовню еще несколько минут.

– Прошу простить, но мне немедленно нужно вернуться к себе в комнаты, – сказал он.

– Подумать только, – ответила она.

Дама торчала в дверном проеме, загораживая собой выход. Когда он направился в ее сторону, она даже не шелохнулась. На лице ее застыла обиженная усмешка.

– И теперь нас, конечно же, в Королевский госпиталь не пригласят. Мой супруг говорит, что мы не пошли бы, даже если бы нас и позвали, но лично мне интересно посмотреть, а приемы, говорят, там бывают отменные, несмотря на грубость хозяев. И молодой мистер Уэбстер, член парламента, собирался туда – муж говорит, он подает большие надежды и однажды станет премьер-министром.

Она умолкла на мгновение, рассматривая его макушку, а потом ущипнула себя за щеку и продолжила:

– Но мы для них недостаточно хороши, я мужу так и сказала. Зато у вас огромное преимущество. Вы американец, и никто не знает, кем были ваш отец или дед. Вы можете быть кем угодно.

Он стоял и холодно наблюдал за ней с противоположного края ковра.

– Не хочу никого обидеть, – прибавила она.

Он по-прежнему молчал.

– Наоборот, я имею в виду, что Америка кажется весьма демократической страной.

– Вам там будут очень рады, – сказал он и поклонился.


Два дня спустя он совершил переезд через весь город из Дублинского замка до Килмэнхэма, где располагался Королевский госпиталь. Ирландию он видел и прежде, во время путешествия в Дублин из Куинстауна, что в графстве Корк. Он ненадолго останавливался и в Кингстауне. Ему понравился городок – море, маяк, общее ощущение покоя и порядка. Но теперешняя поездка напомнила Генри, как он проехал тогда через всю страну, наблюдая повсюду убожество – убожество одновременно жалкое и неистребимое. Во время той поездки он часто не мог отличить почти полностью развалившиеся хижины от землянок, в которых по-прежнему жили люди. Все вокруг казалось разрушенным – или почти разрушенным. Из полусгнивших труб сочился дым, и кто бы ни показался из дверей этих хижин, он непременно кричал что-то вслед проезжей карете или злобно устремлялся к ней, если она замедляла ход. Недобрые, обвиняющие взгляды темных глаз преследовали его, и ни минуты он не чувствовал себя свободным.

Дублин в каком-то смысле был иным. Там разница между нищим классом и теми, кто обладал деньгами и воспитанием, была не такой разительной. Но и здесь ирландская разруха, подступавшая к самым воротам замка, терзала Генри и приводила в уныние. Теперь в окна служебной кареты, везущей его из замка в Королевский госпиталь, он явственно видел, как усилилась угрюмость ирландцев. Он и хотел бы отвести взгляд, да не мог. Последние несколько улочек были слишком узки, чтобы не замечать убожество лиц и жилищ, избавиться от ощущения, что каждую минуту дорогу могут преградить назойливые женщины и дети. Будь Уильям рядом, у него нашлась бы пара крепких словечек для этого заброшенного, обнищавшего подворья.

Он испытал облегчение, когда карета покатила по аллее, ведущей к Королевскому госпиталю, – его поразили величавость здания, благородная симметрия, изящество и ухоженность территории. Он усмехнулся возникшей вдруг мысли, что это подобно вхождению в райское царство после тяжкого и ухабистого пути из глубин чистилища. Даже челядь, вышедшая поприветствовать его и позаботиться о багаже, выглядела иначе, сообразно райским меркам. Ему хотелось потребовать, чтобы слуги тотчас захлопнули ворота и спасли его от необходимости снова лицезреть городскую нищету хоть на какое-то время.

Генри знал, что госпиталь был построен в семнадцатом веке для старых солдат, и во время первой ознакомительной экскурсии ему сообщили, что сто пятьдесят постояльцев и сейчас населяют комнаты в этих длинных коридорах, выходящих на центральную площадь, счастливо доживая свой век в роскошном окружении. И когда леди Вулзли извинилась перед ним за такое соседство, Генри сказал ей, что он и сам в каком-то смысле старый солдат, или во всяком случае стареющий, так что здесь он непременно почувствует себя как дома, если для него найдется какая-нибудь кровать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации