Текст книги "Из моей копилки"
Автор книги: Константин Коничев
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
– Рядовой Паничев, сколько молитв и каких знаешь на память?
– Четыре штуки, отец Пахомий. И в каждой по два слова: господи, благослови; господи, помилуй; господи, пронеси и подай, господи…
Солдаты грамотеи хохочут:
– Турка всегда отчудит.
– Ей-богу, больше ни одной не знаю. И живу себе, живу. Хватает этих четырех. Заповедям он нас обучал: «Не убий…» А мы добавляли: «Без надобности» А если надо? Назад коли! вперед коли! Прикладом бей! Пали без промаха… «Не укради». А мы ему свою добавочку: «У бедного взять нечего, богача очисти…» Как-то во время общей беседы подкидываю я Пахомию вопрос:
«Все у нас отцы: бог – отец, царь-батюшка – отец, тебя мы тоже называем – отец Пахомий, родителя своего тоже отцом кличем. Когда же мы-то отцами будем?» – «Посчастливит, бог даст, и вы будете отцами. Жены небось поджидают, невесты – тоже».
– «А сколько, батюшка, молодых людей погибло, не стали отцами… Их жаль… А еще больше жаль тех детей, которые от них могли бы быть, да не родились, свету не увидели, ибо их „отцы“ во цвете своих лет в братских могилах лежат. Не успели ни жениться, ни деток натворить…» – «Война есть война», – увильнет поп от разговора и начинает плести, как прожектором ночью нащупали в облаках не цеппелин, не ероплан, а августовскую божью мать. А это, мы знаем, было сделано для дураков, но по-научному, как в кинематографе…
Иногда и крепко поспорим. Особенно на отдыхе да в бане. Там все равны. Голые – без погонов и аксельбантов. Поп с нами всегда в баню ходил для порядка. Шум, гам, прибаутки и такие слова хлесткие в поповы уши. Беда! Он моется, полощется, волосы закинет сзади наперед, ничего перед собой не видит. Мы ему шайку с грязной водой подставим:
– Вот тебе, батюшка, за твои длинные проповеди, скребись, мойся и греха не бойся…
Однажды он мне услужил. Глядит на мои сапоги, а они не текут, не промокают, только щепки попадают.
– Паничев, почему у тебя сапоги хуже всех?
– Бог увидит – хорошие даст.
Понравился ему мой ответ. На другой день каптеру было приказано заменить мне сапоги. Бог увидел…
Доходы у Пахомия в полку не ахти какие. С кого взять, за что? Офицерье знает ему цену и смотрит на попа с ухмылочкой: залетела, дескать, ворона, да не в свою стаю. Солдат тоже не дурак, притом безденежный. Нашел наш Пахомий приработок. Отведет, бывало, солдата в сторонку, вынет из-за пазухи ерусалимские листочки за три рубля, за пятерку:
– Кто знает, солдатик милый, сразит пуля тебя немецкая. На-ко вот, запишись на поминовение на листочке. Коль убьют, то похоронная команда перешлет это в Ерусалим…
И мне подсовывал, и меня уговаривал, а я, развеся уши, слушал смиренно, как святой:
– Бери, Паничев, за пять рублей. На вечное поминовение при гробе господнем во священном граде Ерусалиме и на самой горе Голгофе, где Христа пригвоздили. И за обедней, и на проскомидии, и на вечерне помянут раба божия Алексея. Пошлем по почте через Батум либо Одессу архимандриту Иосифу…
– А ты, батюшка, агентом от гроба господня? Проценты получаешь, как те, что зингеровские швейные машины продают? Мне не по карману. Да и грехов у меня нет и не бывало. Ты сам много раз говаривал, что солдат – воин Христов, душе, павшего в бою, место уготовано в раю. Так на кой мне хрен эта прокламация? Иди к интендантам, им продавай, хоть по сто рублей за билет. Те все воры, им без этой бумажки рая не видать…
Поп злится, прячет ерусалимские грамотки в глубокий карман подрясника, поворачивается ко мне задом и уходит, сам с собой разговор ведет: «Неграмотный, ни аза в глаза не знает, а смутьянов наслушался и нос воротит…»
Что это я о попе завел разговор? Самая не интересная, пустая личность. Кликнет, бывало: «На молитву! Шапки долой!..»
А знало бы наше начальство, сколько под шапками голов, в коих от бога никакого следа не осталось… Вечерни, обедни, всякие бредни уши нам прожужжали. Плохая у попа должность. Не хороша и наша обязанность – слушать, чего не хочется.
Зато шутники-балагуры, увеселители наших черствых сердец, те всегда в почете. Сейчас приведу два-три примерчика. Слушайте, если не устали: у меня язык без костей. Что давно было, да не примелькалось – все хорошо помню. Свежая память, сегодняшняя, никуда не годится. Забываю, как мою Анюту звать. Онамедни лежим на постели, руку на нее накинул, говорю спросонья:
– Дунюшка, милая Евдоха, Авдотьюшка…
Она как развернется – да всей пятерней по лицу: «Какая я тебе Авдотья? Перепутал, блудник несчастный…» Что поделаешь? Вспомнил во сне чужую Авдотью, а рядом своя Анюта. Вам смешно, а у меня от ее когтей царапины и посейчас…
Да, о балагурах: служил в нашей роте рядовой из обыкновенных зимогоров, ни кола, ни двора; нищим был, пастухом, бурлаком, лесорубом и землекопом. Грамоту одолел, книжки-газетки почитывал. На язык острюга страшный. Как его фамилия? Дай бог память: не птичья и не рыбья, не Гусев и не Окунев, не Зверев, а из этой породы! Вот! Вспомнил! Тараканов, нашего уезда, из Замошья родом… Вокруг его постоянно солдаты толклись. А он им отмачивал. Возьмет, бывало, газету, вроде бы начнет читать, а сам на ходу выдумывает:
– «Слушайте новость, – водит глазами по листу, читает как по-писаному: – Славный разведчик, георгиевский кавалер ефрейтор Иван Безлошадников с группой подчиненных ему солдат при выходе на двухдневный отдых в тыл обнаружил в кустах необыкновенную голову, принадлежавшую неизвестному чину. Приметы головы таковы: (Тут наш балагур Тараканов начинает обрисовывать голову точь-в-точь, как у командира полка): лоб широкий, невысокий, брови черные, густые, глаза мутные, пустые. Нос глыбой, волосы дыбом, ноздри сморчком, усы торчком, распухшие губы и золотые зубы. При вскрытии черепичной коробки оказались в голове пробки. А где должны быть мозги – там не видно ни зги. В порожнем месте около затылка – разбитая бутылка и, неизвестно, с какого года, предметы женского обихода: разные тряпки, перья от шляпки, резинки, подвязки, ломаный браслет – и чего только нет! Врачебная комиссия голову в спирт замочила, обследовала и заключила: владелец головы, имея высокое звание, не подходил к окопам на большое расстояние. И еще комиссия уверена, что голова потеряна из-за пьянства, блудодейства и прочего злодейства. Туловище не найдено: видимо, по возможности находится в прежней высокой должности, но не на должной высоте…»
Все слушали Тараканова-говоруна. Некоторые смеялись, а другие с опаской переглядывались: нет ли кого с длинными языками, не доложили бы ротному, а там далее. И тогда плохо отрыгнется нашему балагуру Тараканчику…
Я тоже бухтинки-вранинки иногда отмачивал, но такие, чтобы за меня не зацепились. С неграмотного солдата что возьмешь?.. Но попробуй вытяни не в ту сторону язык – и поминай, как звали. Так мы больше занимались промеж собой россказнями о своих родных местах, где какая рыба в реках водится, какие птицы, звери, как свадьбы справляют и прочие обычаи.
Однажды с Далекого Востока, где люди в кандалах рудники копают, солдат Кучерявенко, ужасный говорун-сказочник, похвастал:
– У нас в тайгах тигры, удавы – сколько угодно. Спасения от них нет…
Надо же его перехвастать. Мне про волков и медведей рассказывать неинтересно, где их нет? Во всех губерниях полным-полно. А вот, говорю, у нас какое чудо: в Вологде из цирка сбежали ночью два крокодила, муж и жена. С берега в реку, по реке доплыли до Кубенского озера. Там питание хорошее, рыбы много, и определились крокодил и крокодилиха на постоянное житье. Стали плодиться. И знаете, у крокодилихи каждая икринка с воронье яйцо. А икры полное брюхо. Что ни год, то в нашем славном Кубеиском озере тысяча новых крокодилят. Станешь сеть закидывать – всю, дьяволы, порвут. Купаться опасно: руки, ноги и всякие конечности напрочь откусывают. Забредут коровы в озеро купаться, а крокодилы тут как тут и начнут у коров молоко высасывать, а те, дуры, стоят по брюхо в воде и думают – так и надо. Кроме шуток, за лето пятнадцать телушек проглотили и двух жеребят. Что делать? Незнаем, чем и как с крокодилами бороться. Наконец догадались: зимой этой породе тошно. Лед им дыху не дает. Дрорубим проруби и стоим на льду с топорами и рогатинами (пуля их не берет), как только высунутся подышать, мы их и кокаем по башкам. Перебили, да не всех, война помешала. Стало некому бить. Бабам это занятие не под силу. Со страху бегут. Пробовали крокодилье мясо – невкусное. Даже собаки не едят. А вот кожа что надо! Все наши девки моду завели: башмаки-полусапожки, сумочки-редикюлечки – нее из крокодиловой кожи… Ну, кто поглупей, тот верит, кто поумней, тоже не перебивает. Мели, Емеля, твоя неделя!..
– Скажи, Олеша, ты много городов повидал на своем веку и в японскую войну и с немцем. Какой же город лучше всех?
– Конечно, Петроград! Тут и разговору быть не может. Там мне и ребра в лазарете сращивали, и мозги от контузии на свое место ставили. Ну, это город – всем городам город! – восторженно отзывался Турка о столице. – Вот, скажем, Казанский собор… Раньше под ним земля казанскому хану принадлежала. Наши отвоевали и поставили такую церковь с крыльями, будто птица на взлете, а супротив ее чугунный Кутузов рукой показывает то место, где надо убить царя. Царя бомбой разнесли на кусочки, и там опять церква, будто десять разных бутылок в куче. Не налюбуешься! А сколько окон, а сколько труб на Зимнем дворце. Сам черт не сочтет… Петропавловка! Церковь, крепость, внутри тюрьма. Наши же деды-прадеды ее строили на собственных косточках. При Петре начали, при Павле кончали, потому и Петропавловкой зовется. Говорят, там и деньги куют, и людей вешают… Да мало ли чего говорят, всего не упомнишь и не обскажешь…
Кончил Алеха Турка свой вечерний рассказ. Нехотя расходились соседи по своим избам. На улице, под окнами хрустел снег под ногами и от лунного света искрился жемчужным переливом. Крепко подмораживало. Где-то в соседней подлесной деревушке, не то в Шилове, не то в Кокошеннице, почуяв близость волков, истошным лаем заливались из-под ворот собаки.
До весны еще далеко. И далеко от Вологодчины гремела война с кайзеровской Германией.
В Питере, по слухам, начинались «беспорядки».
Последние дни царствовал последний царь.
76. ВСЕ ТЕЧЕТ, ВСЕ МЕНЯЕТСЯ…
ОБСТОЯТЕЛЬСТВА сложились так, что мне пришлось покинуть Попиху, уйти навсегда в город. Город обещал мне образование – только не ленись, учись. Он мог приобщить меня к настоящей культуре, только будь готов к этому, учись.
Прошли годы, десятилетия…
На старости лет мне (да и не только мне) вспоминается давнее прошлое. Это прошлое навязчиво встает даже в сновидениях. Я часто вижу во сне Попиху, себя – юношей; живыми – всех давно умерших. Вижу село, ярмарки, крестные ходы, рыбную ловлю. Часто, особенно часто снились два речных омута на приозерной речке Каржице, там, где полвека назад всегда на мою долю выпадал удачный лов окуней, щук и ершей. Как хотелось, чтобы это повторилось еще хоть раз наяву…
Через много лет собрался я навестить родные места. От Попихи не осталось и следа.
Тракторами вспахана вся окрестность.
На месте деревни – стога совхозного клевера да единственная зачахшая береза.
Люди понадобились в городах, на новостройках в Череповце, Ухте, Воркуте, на Кольском полуострове, на новых железных дорогах, в Северодвинске, на строительстве газопроводов – повсюду нужны люди. И тысячи северных деревень двинулись на новые места строить, производить, обогащать страну.
Побывал я в родных местах и не узнал их. Исчезла наша любимая речушка Лебзовка, будто сквозь землю ушла.
Пришел на Каржицу, где были рыбные речные омуты: такие ли они неизменные, как полвека назад?
Я не нашел их. На два-три метра вода поднялась, затопила берега, кустарник…
Все изменилось неузнаваемо. Я лег на лужайку, долго лежал в раздумье над прошлым, настоящим и будущим здешних мест.
Видел перед собою бездонной глубины бирюзовое небо, неизменное, как вечность, без начала и конца… После этой поездки на родину речка Каржица мне ни разу не приснилась.
77. МИР ИЗ ДВУХ ОКОН
Окно первое
НЕ МОГУ на судьбу жаловаться. Место, где я родился и вырастал, не худое. Не глухота какая-нибудь – живое, бойкое место.
В ту пору, до революции, бывало, выглянешь из окна нашей избы, и вот – хоть верьте, хоть нет – перечислю все видимое, а вы судите сами, что это за панорама. Деревенька наша стояла на взгорье, в один посад, задворьем на север, окнами на юг, прямо на село Уетье-Кубенское. Через полосу болотного сосняка видно из окна уходящее за далекий горизонт продолговатое, на семьдесят верст, Кубеиское озеро. Ближе к нашему берегу – древнейший на острове Каменном монастырь.
Летом видно, как проходят по озеру пароходы и баржи. Немного левей – два лесопильных завода, один стекольный. Ночью все три полыхают электричеством.
Еще левей, прямо против наших окон, – самое село, тогда богаче его не было в Вологодчине.
На левам берегу Кубены-реки, на Лысой горе, две церкви, в селе целых пять, одна другой белей и краше. Богачи не жалели денег на украшение, да и от небогатых перепадало.
В длинный ряд стояли и также были видны из окна за четыре версты Народный дом, училища: городское, министерское, техническое, земское двухклассное, женское, ремесленное – и даже школа глухонемых.
Правда, ни в одной из этих школ мне учиться не пришлось.
Учились дети богатых и зажиточных. И хотя благами богатого села мне пользоваться не приходилось, все же смотреть из окна как-то было весело и отрадно. Ведь жители других деревень, отдаленных от нас на огромные расстояния, ничего подобного из своих окон не могли видеть. Только поля, леса и небо. И мы, ребятишки, гордились тем, что живем близко от большого, как город, села. До нас даже доносились заводские и пароходные гудки. В Попихе по этим гудкам проверяли время и ставили стрелки на часах. Часишки кое у кого были.
Иногда, в досужие воскресные дни, мы, став подростками, ватагой бегали в село подивиться с близкого расстояния на чужую, не нашу жизнь села, где много торгашей, конторщиков, учащих и учащихся, где многие ухищряются жить, руками не прикасаясь к земле. Да еще как жить! Дома крашеные, сирень в палисадниках, улицы устланы бревенчатыми мостовыми, тротуары из досок. Стучит водокачка, из казематки доносятся пьяные голоса посаженных за буйство мастеровых. Иногда нам счастливилось услышать из раскрытых окон граммофонные песни, и мы с разинутыми от удивления ртами не отходили от дарового концерта до его окончания.
А потом бегали к пристани, провожали пароход на Вологду, казавшуюся нам призраком за тридевять земель в тридевятом царстве.
Шли годы… И чем только я не занимался! Сапоги шил, лес рубил, веревки вил, изгороди городил, пахал и сеял, молотил и веял, соль выпаривал, на пожнях косил, на баржах водоливом ходил, подпаском, вице-пастухом бывал, Псалтырь над покойниками читал, постное масло на маслобойке давил, коровье масло на сепараторе сбивал. Взрослым тоже учился и того добился, что люди стали меня называть писателем…
И верится и не верится. Немало времени прошло с той поры, как впервые из окна деревенской избы я начинал всматриваться в мир, а потом и прикасаться к нему руками и рассудком… И вот –
Окно второе
ПОЛВЕКА и даже больше – срок немалый. Можно за это время чему-то научиться. Кое-что сделать. Можно было сделать больше, лучше – жалею, не удалось.
Не будем бога гневить за то, что после нас останется. Благодушествовать нет оснований, самовосторгаться – тоже. Время приближается к закату. Я сижу у второго и последнего своего окна…
Что я вижу? Мое жилье на Дворцовой набережной Ленинграда. Напротив, за Невой, – Петропавловская крепость. Справа и слева мосты. Одетые в гранит берега. С домом, где я живу, соседствуют дворцы: один брата царя, Михаила, отрекшегося от престола, другой – дяди царя…
Научные институты занимают эти бывшие чертоги их императорского высочества. Мне мои друзья иногда говорят:
– Вишь, куда занесло вологодского мужика!
А почему бы и не «занести»? Разве не мои предки, уроженцы вологодские, вместе с другими россиянами отвоевали под командой Петра Великого эти, когда-то шведами захваченные у нас места? Разве не мои предки, крепостные мужики, строили крепость? Разве не они начинали возводить «на зло надменному соседу» город-красу и гордость державы Российской? Разве не здесь от тяжких работ они сложили свои кости в неизвестных могилах?
Да, они работали не для себя, работали на власть и капитал имущих, но история работала на нас.
И настало время, когда я, потомок своих многострадальных предков, поведал читателям о них, о лучших русских умельцах, деятелях искусства – о Федоте Шубине и Андрее Воронихине, приложивших свои золотые руки и разум к строительству и украшению этого города. Со всяких точек зрения закономерно мое пребывание здесь…
В летнюю белую ночь не спится.
Я сажусь на подоконник. Часы-куранты на Петропавловке отбивают положенное время, ушедшее безвозвратно.
Под окном, где по каменным плитам расхаживал сам Пушкин, в эту пору с гитарами и песнями гуляют студенты и старшеклассники-выпускники. Одним предстоит начало работы, другим – переход в студенты. Им, людям будущего, ближайшего и отдаленного, можно позавидовать.
Они увидят то, чего мы не видели. Они завершат то, что нами недоделано, ибо одной и даже нескольких жизней человеческих бывает недостаточно для полного свершения замыслов.
Над Невой раскрываются чудовищные пасти мостов. Проходят суда с Волго-Балта и Беломорья.
Нева работает. Идут по Неве на Север, на Урал, в Поволжье корабли с оборудованием для новостроек…
На шпиле колокольни ангел-флюгер показывает направление ветра. С крепостной стены в двенадцать часов отбивает время пушка.
Метеорами и ракетами речные суда снуют по Неве.
На мостах оживление. Все идет своим чередом.
ДОБРАЯ ПАМЯТЬ
Имя Константина Ивановича Коничева услышал я впервые вскоре после войны. Молодые литераторы говорили о нем с уважением и любовью:
– Уж он-то знает наш Север. Дядя Костя расскажет тебе обо всем да еще с шуткой-прибауткой. И в самые заповедные места свезет, и за рыжиками, и на рыбалку, и знающих людей укажет!
И вот он стоит передо мною, жмет руку, задерживает ее и откровенно рассматривает меня острыми, с хитринкой глазами, расспрашивает, выпытывает то, что не сразу и не всякому расскажешь, и радуется, когда узнает, что пути наши почти пересекались в дни тяжких военных испытаний. И сам он «раскрывался» не сразу, хотя с людьми разной среды сходился легко и просто, но свое сокровенное прятал глубоко и не с каждым делился заветными думами. В своих почти детских проказах и выдумках был воистину неистощим. Остроумными прибаутками, бывальщинами и небылями начинен был этот человек, они сыпались из него и к случаю, и просто так – одна за другой. Иные из них, кажется, он только что, при тебе, сочинил и выдает за правду чистейшей пробы.
Густо окая, нараспев, рассказывал он о своей «вотчине – Вологодчине». То лирически мягко, с роздумью, вспоминал о батрацкой жизни на Устье-Кубене, о друзьях-писателях двадцатых годов, то сыпал частушками, рифмованными присказками, которых у него в запасе «под завязку два мешка», то хитроумно, с перчинкой плел рассказ о похождениях в коллективизацию какого-нибудь вологодского деда Щукаря.
Подвижный и энергичный, как говорят, легкий на подъем, полный жажды все знать, особенно о родном Севере – таким входил дядя Костя в жизнь тех, с кем потом общался и был связан узами дружбы многие годы. Совершенно неожиданно он мог появиться в вологодских или архангельских краях только потому, что кто-то из друзей сообщал: в какой-то лесной деревушке у какой-то ветхой старухи видели старинную рукописную книгу. И вот дядя Костя развертывает свитки, увлеченно рассказывает, восхищается древнерусскими лубками, делится новыми замыслами.
Совсем недавно, кажется, была от него весточка из Ленинграда, а через несколько дней является и сам он, полный впечатлений от встречи с череповецкими металлургами. «По пути» завернул еще и в Ферапонтово, чтобы поглядеть на фрески Дионисия. А назавтра уже беседует со своими земляками, читает им свои новые страницы, советуется, расспрашивает что-то. А через некоторое время уже идут от него пестрые открытки откуда-нибудь из Дагомеи или из Египта, из Греции или Сирии, из Парижа или Праги. И опять ждет своего хозяина тихая квартирка на Дворцовой набережной в Ленинграде.
На столе писателя – величественная фигура Петра Первого работы М. Антокольского, модель памятника в Архангельске, кипы писем от друзей, читателей, собратьев по перу; над столом – вологодские пейзажи; в шкафах – книги редкие, рукописные сборники, собрания фольклористов и этнографов. И все это – о Севере, о прошлом и настоящем родного писателю края, с которым связана вся жизнь, почти каждая строчка в его писаниях.
А писал дядя Костя много, иногда даже спешил, но всегда был верен правде жизни и неизменно обращался в своем творчестве к судьбе родной ему северной деревни. Его «Деревенская повесть» со временем выросла в большой бытовой роман о нищенской доле крестьянина, жившего «к северу от Вологды». Судьбы северного села предстают в пережитых ситуациях и конкретных человеческих судьбах. В образе бедняцкого сына Терентия Чеботарева много от биографии самого автора. Поднимаясь над фактами личной жизни, писатель раскрывал размежевание деревни, рождение осознанного протеста против старого мира. Неповторимы и народная основа, и северные краски «Деревенской повести».
По душе писателю всегда были характеры выносливых, пытливых, не склоняющихся ни перед какими невзгодами северян, людей доброй души и больших дел. Скульптор Шубин, зодчий Воронихин, художник Верещагин, издатель Сытин стали заглавными героями повестей К. Коничева. Им, ярким выразителям исконной талантливости людей Севера, мастерам искусства, народным просветителям, писатель отдал любовь, весь жар своего сердца. Он и родился на Севере, и служил ему своим пером честно, до конца дней своих.
Интерес к прошлому русского Севера – не только дань уважения отцам и дедам, талантливым народным самородкам, через века прокладывавшим дорогу ко всему прекрасному в мире. В книгах К. Коничева вскрываются истоки нравственной силы, душевной красоты и жизнестойкости русского характера. В кабинете писателя висела карта Вологодской области, испещренная красными кружочками. Ими отмечены места, где бывал он в горячее послереволюционное время, в двадцатых годах и на склоне лет своих. Как давний друг приходил писатель в избу колхозника, на квартиру рабочего, забирался в глухие домшинские и чебсарские леса или задушевно беседовал со своими героями где-нибудь под Тотьмой на Сухоне у рыбацкого костра. Он не только утолял свою любознательность, но и поддерживал людей добрым словом, уместной прибауткой, веселым рассказом.
А память у дяди Кости была завидная и – все больше убеждаюсь в этом – добрая память. Многое из того, что вошло в эту книгу-копилку, мне довелось слушать не раз из уст самого писателя. Он часами, ни разу не сбившись, мог читать разухабистые рифмованные притчи Демьяна Бедного, которого знал со дней гражданской войны и не раз пересказывал своим землякам, устьянским крестьянам. Он, как живописец, резкими мазками, рисовал картину выступления Э. Багрицкого в Вологде с «Думой про Опанаса», рисовал так, что эта картина и сейчас стоит перед моими глазами, словно я присутствовал сам на чтении этой поэмы, видел синий рубец от шашки, пересекавший открытый лоб поэта, слышал те строки из «Думы», которых теперь не нахожу в ней.
Чаще всего добрая память писателя обращалась ко времени его детства и юности. Он не раз вспоминал это время с какой-то тихой грустью, даже тогда, когда рассказывал о людях доброй души – Хлавьяныче, Афоне-Голубые кони, Митрии Трунове, Иване Герасимове, Антошке Печенике… Вот и теперь они – в копилку его памяти как живые свидетели неиссякаемой народной мудрости и чистейшей, ничем не замутненной народной доброты. Разве мог забыть дядя Костя о великом труженике и воине Хлавьяныче, с которым заработал нелегким трудом землепашца свой первый гривенник?
Прошлое навязчиво тревожило память писателя, он все чаще обращался к тому миру, который открылся ему в детстве с околицы родной безвестной и теперь исчезнувшей с лица земли деревеньки. Стояла она на взгорье, окнами на большое торговое село Устье. За сосняком уходило в туманный горизонт на многие версты раздольно вытянувшееся знаменитое Кубенское озеро. Шли по нему пароходы и барки, отражались в его глади кирпичные стены древнейшего Спасо-Каменного монастыря. Ватагой бегали на Устье деревенские малыши, провожали с пристани пароходы на Вологду, казавшуюся им призраком за тридевять земель в тридевятом царстве.
Из окна деревенской избы всматривался в окружающий мир будущий писатель, и он открывался ему с каждым днем все шире и значительней. И подпаском был, и сапоги тачал, и пахал, и сеял, и лес рубил, и на пожнях косил, и соль выпаривал, и водоливом ходил по Мариинке… На исходе жизни у выходящего на Дворцовую набережную окна своей рабочей комнаты писатель не раз вспоминал слова своих друзей: «Вишь, куда занесло вологодского мужика» и не без справедливой и законной гордости размышлял:
«А почему бы и не „занести“. Разве не мои предки, уроженцы вологодские, вместе, с другими россиянами отвоевали под командой Петра Великого эти, когда-то шведами захваченные, у нас места? Разве не мои предки, крепостные мужики, строили крепость? Разве не они начинали возводить „на зло надменному соседу“ город-красу и гордость державы Российской? Разве не здесь от тяжких работ они сложили свои кости в неизвестных могилах?»
И снова с законной гордостью писатель думает о своем времени, когда ему, потомку многострадальных предков, суждено было поведать о русских умельцах, деятелях искусства – Федоте Шубине и Андрее Воронихине – своим разумом и золотыми руками украшали этот город.
Отсюда с Дворцовой набережной писатель не раз вслушивался в бой курантов на Петропавловке, отсчитывавших безвозвратно ушедшее время, радовался пароходным гудкам на труженице Неве. А под окнами, на набережной, по каменным плитам которой когда-то хаживал сам Пушкин, раздавались в белые ночи голоса и песни школьников-выпускников и студентов – людей будущего, которым так завидовал не осуществивший многих своих замыслов писатель.
Кто из нас не думал тревожно, а иной раз горячо и бесплодно не спорил на извечно живучую тему отцов и детей? Немало мыслей вокруг нее высказано и автором этой «Копилки». Бывая на родине, он всякий раз за долг, свой почитал заглянуть на могилы своих предков и родителей. Видели его земляки с обнаженной головой у стены обосновавшейся на кладбище общественной бани. И только ли сыновняя вина в том, что над прахом его отичей и дедичей – поленница дров?
Завершив изнурительно кропотливую работу над повестью «Петр Первый на Севере», Константин Иванович в перерывах между болезнью трудился над этюдами и рассказами своей «Копилки», которой суждено было стать последней книгой писателя. Многие месяцы прошли в «Свердловской больнице». Шли от него и тревожные письма и обнадеживающие вести. Он гнал прочь старуху-смерть, мечтал вернуться на Дворцовую набережную к своему, может быть, последнему окну. Думал и на родине побывать и очень тосковал о родной земле. Прикоснись он к ней, казалось, и снова вернутся силы. «Я со своей болезнью, – писал он, – разменял второй год лежания. Думаю о своей былой лености, о малости общения с природой, о многом невысказанном и недосказанном… С больничной койки никак не могу три месяца уже сорваться… Очень хочу побыть в Вологде и около. Два месяца бы!»
Мечте этой не суждено было сбыться. Но в могилу писателя легла и горсть родной вологодской земли. Ее привезли из Устье-Кубенского земляки.
У дяди Кости была завидная и – это уж точно – добрая память. Она – и в его последней книге, к которой я пишу это послесловие с грустью и тоской по живому человеку. Пусть и о нем, умевшем ценить и любить людей, живет память добрая и светлая.
Виктор Гура.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.