Текст книги "Из моей копилки"
Автор книги: Константин Коничев
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
39. ЗВОНАРИ
МЫ, ДЕРЕВЕНСКИЕ ребятишки, кончили школьные занятия и на малое время, до летних работ, были предоставлены отдыху и шалостям. Однако родители наши и, в частности, мой опекун Михайло по воскресным дням гоняли нас в церковь слушать богослужение и молиться за себя и за здоровье старших.
Собравшись гурьбой, мы бегали в приходскую храмину святых апостолов Петра и Павла, что находилась от нашей Попихи всего в четырех верстах. Были мы хотя и малы – лет по десять, и по малости лет безгрешны, но не богомольны и не богобоязненны.
В церкви мы занимались не молением, а шалостями. И даже мелкими кражами, на первый взгляд, самыми безобидными: тащили копеечные булочки у булочниц, торговавших на паперти; собирали тайком огарки свечей с подсвечников, а потом эти огарыши за копейки продавали сапожникам – воск им был надобен для отделки каблуков.
Мы с Колькой однажды выбрали на широком церковном подоконнике два самых лучших поминальника, украшенных жестяными с позолотой обложками. На одной обложке – Иоанн Креститель, на другой – Никола Чудотворец. Обложки мы оторвали, а записи «за упокой и здравие» выбросили так, что никому и не нахаживать.
Колька прибил гвоздями Николу ко кресту над могилой своего отца Николая, а я пригвоздил Крестителя над вечным покоем моего отца Ивана.
Я и теперь удивляюсь, почему наше столь тяжкое преступление не было никем вскрыто и мы остались безнаказанными?
Пришли мы однажды гурьбой в церковь и, не проходя вперед к алтарю, где на виду у всех богомольцев не особенно нашалишь, собрались около выхода у дверей на тот случай, если сторож погонит, так тут сразу же можно броситься на улицу, и никто не догонит, и уши не нарвет.
В этот раз сторож очень за нами наблюдал, и мы были тише воды, ниже травы, и даже нарочито, с упованием взирая на иконы, крестились истово, шевеля губами, вроде бы шептали молитвы.
Сторожу показалось это любо. Он подманил нас к себе и тихонько спросил:
– Звонить в большой колокол можете?
– Можем! В пасхальную неделю много раз званивали, – похвастал я.
А Колька сказал:
– Подумаешь, большой колокол, и весь-то сто двадцать пудов. На Устьянской колокольне пятьсот пудов, и в тот звонили…
– Вот что, хорошие ребята, вы сегодня славно себя ведете, я разрешаю вам сбегать на колокольню и ударить дюжину раз в большой колокол к «достойне». Сейчас запоют: «Достойно есть, яко воистину…», вы и позвоните. Ну, живо!
Для такого дела нас упрашивать не надо.
Бежим вперегонки по винтовой кирпичной лестнице, задыхаясь и споря, сколько разов бывает в одной дюжине. Серега Петрушин говорит:
– Ясно, кажется, десять разов.
– Врешь! – обрезал его Колька. – Не меньше ста! Вот какая бывает дюжина! Если бы десяток только, так сторож нас и просить бы не стал, а сам бы полез и побрякал. А сто раз ему лень звонить.
Логики в Колькиных словах мне показалось больше, я его поддержал охотно, имея в виду – звонить, так звонить как следует.
Забрались на колокольню двое – мы с Колькой, встали под колокол, и, дергая за сыромятные ремешки, начали раскачивать двенадцатипудовый язык.
Серега, стоя у перил, осматривал окружающую местность; это было не менее интересно, чем наше с Колькой звонарство.
Нам важно было раскачать язык и ударить первый раз.
По малому опыту мы знали, что звон дальше сам пойдет, только знай подергивай за ремешки, не ослабляя своей силенки.
Сереге мы сказали:
– Считай до ста ударов, а как будет сто, ты махни нам рукой и мы тогда перестанем. Сторожу полюбится, он и на другое воскресение нам даст позвонить. Давай, Колька, поехали! Раз-два! Взяли!..
Бухнул колокол, раз, другой, третий… Стараемся мы с Колькой по совести. Оглохшие под колоколом, ничего не слышим, ничего не видим и знать не хотим. Наше старание разносится по окрестности. Сотни, тысячи людей слышат, а звоним-то всего лишь мы с Колькой вдвоем – знай наших!
Отзвонили мы положенные по канонам церковным к «достойне» в честь двенадцати апостолов двенадцать ударов. Наверно, еще двенадцать и еще не меньше.
Серега Петрушин позавидовал нам, перестал глазеть по сторонам, вскочил на дроку и начал припрыгивать; а к доске были для трезвона протянуты веревки от трех малых колоколов. Звон получился яростный, неистовый, какой бывает только во время пожаров.
И откуда нам знать, что от нашего трезвона произойдет переполох в церкви и даже в селе. Кто-то подумал, а кто-то крикнул:
– Что это за набат? Не пожар ли где?
Серега перестал прыгать на доске, заглох его колокол. Нам он машет рукой, а мы наяриваем. Не может быть, по приблизительному подсчету, до ста ударов еще не хватает. Не беда, если будет и с прибавкой.
Только тогда мы догадались о чрезмерном своем усердии, когда сторож, задыхаясь, прилез на колокольню и ловко, двумя пинками вышиб меня и Кольку из-под колокола. Звон прекратился. Мы кубарем полетели вниз по крутым лестницам, а сторож кричал сверху:
– Православные! Никакого пожара! Держите их, баловников! Похлестать надо. Ах, мерзавцы! Вот и доверяй им. Заставь дураков богу молиться – лоб разобьют. Держите их!
Но разве нас догонишь? Поминай как звали…
Потом мы узнали, что в церкви был небольшой переполох. Двух обморочных старух, спрыскивая «святой» водой, приводили в чувство. А бабка-повитуха, Марья Кулева, приняла на паперти ребенка от роженицы, преждевременно родившей здорового, голосистого младенца.
Мы и не подумали, что эти мелкие происшествия в божьем храме были вызваны нашим старанием.
40. ВОРОНКО
У МОЕГО опекуна была лошадь, умная, послушная, безответная труженица – Воронко. Мне она, лошадь, вернее он, мерин Воронко, приглянулся с первого нашего знакомства. Я, десятилетний отрок, впервые стал запрягать Воронка, уже семь лет ходившего в упряжке.
Воронко, к моему изумлению, не то чтобы стал отказываться от запряжки, наоборот, склонил голову и сам просунулся в хомут. Я заправил шлею и благодарно погладил Воронка по морде. Он понял это, как мое желание быть с ним в дружбе. И не ошибся. Запряг с первого раза без помехи. Правда, супонь затянул слабовато, Воронко и на это не сетовал, понимал, что я еще не обладаю достаточной силой и не могу засупонить хомут до отказа.
Запряженный в розвальни, повез меня Воронко на лесопильный завод за дровами. Там я натаскал горбылей и реек, склал на розвальни, завязал и, усевшись на воз, благополучно привез дрова домой.
С этого началась ваша совместная с Воронком трудовая деятельность и дружба.
Потрудились мы с ним немало. Бывали во всяких поездках – и дальних, и ближних. Осенью в кузницу приводил на перековку. Воронко покорно заходил в станок, стоял на трех ногах, пока кузнец прибивал подогнанную по размеру подкову. С новыми подковами на всех четырех Воронко чувствовал себя веселее. Он пробовал бежать рысью и вскачь без принуждения.
Я встряхивался на его хребтине, ситцевая рубашонка парусила от быстроты бега.
В сохе он ходил по воем правилам: спокойно, без рывков. Умей только держать рогаля на уровне, не запускай сошники глубоко, не кривляйся, шагай прямо, и тогда для Воронка безразлично, кто за сохой – старик или подросток неопытный.
Тяжеловат труд пахаря. Еще тяжелей труд коняги. Но все это было должное, необходимое и неизбежное.
Там, где ныне на широком участке поля тарахтит в дымке один трактор, раньше здесь, на нашей Вологодской узкополосице, трудилась полсотни пахарей и столько же лошадей. Ускорен и облегчен труд на пашне, на земле. Лошадь, наш верный помощник, уходит в прошлое, оставаясь в доброй памяти благодарного земледельца.
И в моей памяти остались обрывки воспоминаний о безупречном копытном друге.
Были промежутки времени, когда Воронко отгуливался в поскотине целыми неделями на подножном корме. Наверно, ему не казалось скучно: на пастбище многие ему знакомые и дружески близкие, обласканные кони нагуливали себе силу, держась все вместе табуном.
Я приходил по надобности за Воронком. И стоило только издали сказать понятное ему слово «тпрсссо» – он узнавал меня по голосу, выходил из табуна навстречу. За время поездок за дровами, за кормом или на мельницу я приучил его понимать, кроме «тпрсссо», еще пять слов: «право», «лево», «стой», «грабят».
Мне не надо было, идя рядом с возом, тянуть за вожжи: скажешь «лево» – пойдет влево, скажешь «право» – пойдет вправо. Вместо лошадиного «тпррру», он усвоил слово «стой», а если крикнуть «грабят!» – он мчался, сколько хватало силы.
Мой опекун дивился образованности Воронка и любил этим похвалиться перед соседями. Безлошадный бобыль Саша Петрушин не удивлялся и в пику Михайле говорил:
– Подумаешь, какое диво! А ты видал, что вытворяют казацкие лошади! Всякие танцы-манцы выкамаривают. Твой Воронко казацкой лошади в лакеи не годится…
Может быть, это и так. Воронко, конечно, не проходил курсов казацкого коня.
В войну четырнадцатого года Михайло водил Воронка на приемный пункт.
Начальство приказало явиться с лошадьми. Кони, как и люди, требовались на войну в огромном количестве.
«Ужели Воронка забреют?» – применяя к нему рекрутский термин, с тоской и озабоченностью думал я.
У опекуна в избе была приклеена к стене картина: казаки с пиками, убитые немцы и наши. На переднем плане валяются убитые лошади…
«Показать бы это нашему Воронку, убежал бы он от войны подальше. Пусть дерутся цари и короли, а причем тут люди и лошади?»
Воронка забраковали. Не меньше хозяина обрадовался этому я.
Мне на войну рано. Воронко не гож, значит, нам жить-горевать вместе.
Помню, в масленицу с позволения опекуна нарядил я Воронка в начищенную сбрую: узда с разноцветными тряпицами, колоколец под дугой, ошейник с бубенцами, шлея сверкает медными бляхами. Дуга расписана, словно радуга.
Воронко понял неслучайность такого преображения, запереминался на месте: не жить не быть рад порезвиться.
Выехали в село. Катанье, гонка лошадей по кругу.
Михайло с Енькой сидели в задке праздничных выездных саней. Оба вразвалку.
Я повозничал, сидел, как кучер, на передней беседке. Два круга сделал по селу, подчиняясь общему движению. На третьем заезде вырвался из круга и во всю мочь гаркнул:
– Грррабят!!!
Воронко, вытянувшись, понесся вскачь, самому черту не догнать. Летел, как в сказке, а я только покрикивал:
– Грабят! Грррабят!!!
Многих тогда я удивил лихачеством быстрой езды.
Сделав круг версты полторы, я свернул в сторону. Надо же коню отдышаться. Обернулся: Енька бледен, Михайло не знает, что сказать – то ли похвалить, то ли выругать…
Кто-то из мужиков восторженно сказал:
– Ну, Мишка, не из тучи гром. Никак от твоего Воронка не ожидали такого гону! Ну и ну…
– А вот как наши-то! – заносчиво ответил мой опекун. – Я сам думал, что из меня душа вон. С закрытыми глазами мчался…
Подошел старшина, с ним стражник, придрались к моему хозяину.
– Надлежит протокол составить! Кто вам дозволил панику на публику наводить? Как так – «грабят»? Кого грабят среди белого дня на масленице? Слыхано ли дело? Я те покажу, как «грабят». Штраф три рубля!
– Помилуйте, Павел Иванович, господин Соловьев, ей-богу, я тут совсем ни при чем. Мальчишка глупый, от какого-то дурака он перенял и обучил лошадь, с этого слова с ума сходит…
– Ах, это ты, малыш, повозничал?
Штраф не взяли, меня свысока похвалили. Все уладилось.
Разговор об этом «грабят» долго не утихал. А потом и другие стали так покрикивать на лошадей.
У нас такой порядок: труженика-коня, друга человеческого не забивают.
Пришел срок тяжкой и недолговечной лошадиной жизни. Осталась от Воронка кожа. Михайло сам ее в ушате посыпал овсяными высевками и корой ивовой. Выкроилось четыре пары крюков на сапоги.
Обычно пару сапог я мог сшить в длинный семнадцатичасовой летний день. Из Воронковой кожи я шил сапоги, одну пару, целых три дня: мешали тоскливые раздумья о бренности жизни моего любимца.
В памяти перед моими глазами стоял живым укором Воронко и как бы говорил: «На живом ездили до изнеможения, с мертвого кожу сняли, на сапоги перешиваете. Эх вы, люди!..»
И вот я уже прожил добрых три лошадиных века. Казалось бы, не удивительно забыть о Воронке. А он не только вспоминается, но и часто появляется во сне. Иногда даже разговаривает со мной в сновидениях человеческим голосом. И странно, что во сне я не удивляюсь этому. Будто так и надо.
41. КАК Я ВЫБИРАЛ В «УЧРЕДИЛКУ»
ВСПОМНИЛ я об этом нечаянно, в одной связи с далеким прошлым.
Летом в семидесятом году, в день выборов в Верховный Совет, я взял паспорт, вышел на улицу Халтурина, бывшую Миллионную, и направился в дом напротив, на избирательный участок. Здесь ныне – средняя школа. А в семнадцатом году, в покоях этого здания доживал свои последние дни князь Путятов, возглавлявший дворцовую охрану. И в этом самом доме в семнадцатом году собрались будущие временщики – Керенский, Шульгин и другие.
Вопрос для Керенского и всей компании был щекотливый: пригласить на сборище Михаила Романова – брата бывшего царя – и добиться от него отречения от престолонаследия, предложенного свергнутым царем.
Добиваться пришлось недолго. Михаил жил напротив Миллионной в своем дворце, в доме под № 10 на Дворцовой набережной. Через пять минут он явился на совет будущих правителей, а через десять минут увещевания Керенский лобызал царева братца за благоразумный отказ от престола…
Об этом я знал из мемуарной литературы; об этом же я невольно вспомнил теперь, идя голосовать за кандидата в депутаты Верховного Совета.
Выборный участок оказался в доме, имеющем свою биографию, да еще с такими интересными историческими деталями, о которых полагаю, никто из работавших в избирательной комиссии не ведал и не догадывался.
Возвращаясь домой после голосования, я мысленно откинул пятьдесят три года обратно и вспомнил сохранившееся в памяти моей, как курьез, собирание голосов в деревенских вологодских условиях в 1917 году.
Дело тоже было летом.
В каких-то формах и объемах велась подготовка к выборам в Учредительное собрание. Были плакаты с портретами Керенского и Брешко-Брешковской, с эсеровскими лозунгами. И было много нумерованных бюллетеней – за каких представителей и каких партий голосовать. Трудно, пожалуй, невозможно было деревенскому люду разобраться, за кого подавать бюллетени. Ведь ни одна партия не именовала себя контрреволюционной и враждебной для сельского жителя.
В нашей деревне Попихе все взрослое население так было занято полевыми работами, что умно и деловито, по своему решили упростить выборы депутатов.
На одном из плакатов, а именно на эсеровском, был изображен кандидат в депутаты, наш земляк, известный активист Расчесаев Николай Васильевич.
– Вот за его-то и надо голосовать. Этот за нас в Питере постоит. В какой партии он, за ту и голоса сдадим, – говорили мужики, знавшие Расчесаева.
А другие рассудили более целесообразно:
– Надо так: отправим в комиссию все бумаги, и пусть там без ошибки отберут, а от себя скажем: хотим Расчесаева и его партию. Он человек очень понимающий. И незачем нам всем и каждому идти, а пусть наш грамотей Костюха отнесет в Кокоурево все листки и передаст наше мнение: мы за Расчесаева… Говорят, он из одной партии перешел уже в другую или начал переходить…
В жаркий летний рабочий день я, четырнадцатилетний гражданин, забрал у соседей все до одного бюллетени, отпечатанные в типографиях на курительной бумаге, и пошел в Кокоурево, в дом бывшего старосты.
В просторной горнице, в окружении фикусов, под иконами за столом сидела комиссия: интеллигентная женщина лет за сорок в черном платье, на шейной цепочке часики серебряные; духовное лицо, не то поп, не то дьякон неизвестного мне прихода; а посредине за столом солдат – не то отпускник, не то командированный руководить выборами в кругу наших деревень.
Из-под стола виднелся большой фанерный ящик со щелью на крышке, с висячей печатью и выпиравшей крупной надписью: «ЧАЙ ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА. СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ПЕРЛОВ. В МОСКВЕ». И хотя при мне никто из избирателей не пришел и не показал своим примером, как надо голосовать, я каким-то чутьем догадался и, обратясь к среднему из сидевших за столом, со всей бойкостью заявил:
– Меня послали мужики. Им некогда. Работы по горло. Тут все голоса: и правые и левые, и прямые и кривые, за свободу и за революцию. Мужики просили вас, товарищи начальники, отобрать листки за ту партию, в которую попал Расчесав Николай Васильевич…
– Что ж! Резонно! – весело сказал председательствующий. – Правильно рассудили ваши мужики. От Расчесаева есть известие. Он теперь не с эсерами, а с большевиками. Вот мы и отберем бюллетени за большевиков. А все остальные бумажки неси обратно мужикам на курево. Да запомни и скажи соседям: если большевики голосами не возьмут власть, мы им штыками поможем…
Я возвращался из этой комиссии с чувством выполненного долга. Шутка ли, ходил выбирать учредительную власть, о которой никакого понятия не имел, а поручение-то какое, доверие-то!
И выполнил, как надо.
42. ПОД ТЕЛЕГОЙ…
Я МАЛОСТЬ повзрослел и стал примечать: как только время приближалось к обеду и из печи начинало пахнуть вкусными щами, мой опекун и благодетель Михайло находил мне какую-нибудь побегушку. Отправлял то в село, то в соседнюю деревню Полустрово к торгашу Аксенову за дегтем или керосином, а чаще всего в деревушку Копылово к посадчикам-крюковщикам, тянувшим кожаные крюки для сапог. (В наше время такое ремесло крюковщиков сначала упало, потом совсем исчезло). Как правило, после беготни туда-сюда я возвращался к опекуну в дом, когда щами не пахло, и мне доставалась всего-навсего квашеная капуста и тертая редька.
От недоедания я чувствовал себя для тяжелой работы малоподходящим. Приходилось стараться через силу.
Однажды, что называется, я отыгрался на малой беде, случившейся с моим опекуном.
Дело было вскоре после Октябрьской революции, когда наша северная местность была объявлена на военном положении и у богатых и зажиточных стали отбирать для Северного фронта лошадей, повозки, сбрую и собирать у населения в порядке пожертвований для Красной Армии теплую одежду и обувь.
В ту пору у жадных кулаков и прочих нерадетелей Советской власти можно было купить за николаевские кредитки тарантас, (выездные сани, телегу на железном ходу, такую, что вовек не изъездишь.
Мой опекун позарился на телегу. Благо, случай подвернулся. Дешевка.
Решил он телегу привезти тайно в зимнюю ночь, на розвальнях под сеном, дабы все было шито-крыто, никем не замечено. И чтобы столь ценное сокровище не реквизировали для армии, Михайло место укрытия приготовил для колес в гуменнике, а для короба с железными осями и оглоблями – на сеновале, подальше от чужих глаз.
Домочадцы, и я в том числе, ждали Михаилу с покупкой глубокой ночью. А его нет и нет. Не случилась ли в пути задержка? Не перехватил ли чей-то комитет бедноты Михайлу с его вожделенным приобретением? Но вот далеко заполночь показалась полновесная луна и осветила искрящийся, глубокий завал вологодских снегов.
Под промерзшими окнами избы проскрипели полозья розвальней. Послышалось ржание лошади.
– Приехали, слава-те господи! – с легким вздохом промолвила тетка Клавдя. – Пойди, Костюха, распрягай мерина да помоги Михайле прибрать покупку.
Накинув на плечи потрепанный ватный обносок, я выбежал на улицу.
Лошадь стояла с пустыми розвальнями.
Михайла и телеги не было.
«Что-то неладно», – смекнул я и, не распрягая лошадь, побежал по рыхлой дороге в ту сторону, откуда ждали возвращения хозяина.
Около гуменника наметены высокие сугробы с опасными раскатами для проезда.
Тут все печальное Михайлово происшествие и раскрылось: он ехал, сидя на сене, в коробе разобранной телеги. Колеса были сняты, оглобли – тоже. Все сложено, как полагается. Тяжелый короб с железными осями в розвальнях держался плотно, без привязи Михайло сидел спокойно, радуясь тому, что у него теперь телега вековечная, как у настоящего богача!
Это был единственный случай в жизни Михайлы, когда он ехал в розвальнях и на телеге одновременно.
Ехал он так благополучно верст десять. И только у самого своего дома, около гуменника, розвальни занесло, опрокинуло, и Михайло оказался в глубоком снегу, прижатый свалившейся телегой.
Когда я подошел к месту происшествия, то увидел повернутый вверх осями тележный короб и торчащие из-под снега Михайловы ноги.
– Жив? – спросил я стонавшего Михайлу.
В ответ я услышал ругань и просьбу:
– Приподыми телегу, дай выкарабкаться. Мне тут не пошевелиться… Ой, ноги переломало. Грудь продавило…
– Потерпи, дядюшка, – не проявляя особого сочувствия, ответил я опекуну, – сейчас попробую.
Моя попытка ни к чему не привела: тележный короб не сдвинулся и на вершок.
– Силенки, – говорю, – маловато. Худо ты меня, дядюшка, кормишь. Ничего не могу поделать. Вот если бы говядиной кормил, я бойчее, сильнее мог быть… Давай уж как-нибудь сам, руками побарахтайся.
– Руки прижало… не рассусоливай. Зови кого-нибудь, только не Алеху Турку. Этот донесет про телегу…
– Да, конечно, не утерпит. Он такой. Кого же позвать-то?
– Кого-либо из баб…
– Бабы тоже слабосильные. Не помогут. Телега тяжелющая. Во как она вдавилась в снег. Не подкопаешься голыми руками. Придется лопатами разгребать.
– Давай беги за Клавдей, за лопатами, давай, давай… Господи, за что ты меня караешь?
Михайло стонал я кряхтел.
Пока мы с Клавдей возились около телеги, откуда ни возьмись, пыхтя цигаркой самосада, появился, как дозорный, председатель Комитета бедноты Алексей Турка. Много он не разговаривал, а сказал:
– Говорят, бог шельму метит. Похоже на правду…
Алексей помог приподнять и перевернуть телегу. Михайло еле поднялся на ноги.
– Кажись, придется к костоправу ехать, – пожаловался он Турке, – в плече чую вывих и в ногах неловкость.
Турка, смахивая с телеги приставший снег, соображал по-своему:
– Такой телеге место на позиции. Могут на ней два пулеметчика с пулеметом взгромоздиться и бить по белогадам. А то, что ты, Мишка, пострадал, не велика беда, завтра же без греха отвези телегу в исполком.
И пошел по сугробистой улице спокойно спавшей Попихи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.