Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Павильон крайнего Севера
…В опере «Лакмэ», где пела Ван-Зандт, кто-то поставил на сцену голубой столик с красными ножками, очень яркий. Я увидел его на спектакле и в огорчении говорю Савве Ивановичу:
– Откуда взялся этот столик? Он не в тон. Его так видно. Он убивает Ван-Зандт.
– Это настоящий, индусский, – говорит Савва Иванович. – Прахов привез, просил поставить на сцену.
– Ужасно.
Я так огорчился, что почувствовал себя несчастным и уехал домой. Говорю своей собаке:
– Польтрон, милый. Никто ничего не понимает, уедем, Польтрон. Уедем далеко в Сибирь, забуду я театр, будем жить в лесу, охотиться, построим избушку.
При слове «охотиться» собака оживилась и смотрела на меня пристально, махая хвостом.
Я собрал краски, холсты и написал Савве Ивановичу письмо, что больше не могу, уезжаю в деревню. Он прислал за мною артиста Малинина. Я с ним приехал к Мамонтову.
В столовой, как сейчас помню, сидели Поленов, Васнецов, Серов, профес. Прахов. Столовая была большая, в романском стиле. Громадный каменный камин, по бокам висели щиты из кожи и красные древки, пики киргизов, а по стенам – отличные панно, картины В. М. Васнецова «Ковер-самолет» и «Витязи».
– Мы собрались судить вас, – сказал Савва Иванович, смеясь.
– Да, этот столик настоящий, – объявил профессор Прахов.
– Может быть, и настоящий, но не в тон.
– Константин прав, – сказал Серов, – вероятно, не в тон портит ему всю гамму.
– Это ужас, – говорю я, – хотя бы дали его перекрасить, но по форме он ерунда, мелко, понимаете, мелко… И в театре не должно быть ничего настоящего. Все, что принадлежит глазу зрителя, весь цвет, форма – есть создание художника.
– Верно, – сказал Васнецов и, видя, что я расстроен, обнял меня и кротко сказал:
– Такая доля наша, всегда будете страдать за правду, вы еще молоды, а будет всегда.
– Но все же, – заметил Савва Иванович, – мы вас приговорили в Сибирь, в ссылку. Вот что, в Нижнем будет Всероссийская выставка, мы решили предложить вас сделать проект павильона отдела «Крайний Север», и вы должны поехать на Мурман. Вот и Антон Серов хочет ехать с вами. Покуда Архангельская дорога еще строится, вы поедете от Вологды по Сухоне, Северной Двине, а там на пароходе «Ломоносов» по Ледовитому океану. Я уже говорил с Витте, и он сочувствует моей затее построить этот отдел на выставке.
– Мой сын поедет с вами, – сказал Прахов. – Он будет собирать разные сведения об улове рыбы, составлять статистику.
– Ну, Константин, – сказал Серов, – сдавайся, значит, мы в эскимосы с тобой поступаем.
– Интересно, и я бы поехал, – сказал Поленов, – полярное солнце, океан, северное сияние, олени, киты, белые медведи…
Все как-то задумались, смотря на большую карту, которую Савва Иванович развернул на столе.
– Вот тут, – В. М. Васнецов указал на карту, – какое искусство было прежде, удивление, иконы какие, диво-дивное. Теперь не очень-то поймут все величие искусства этого края…
* * *
В Нижнем Новгороде достраивалась большая выставка. Особым цветом красили большой деревянный павильон, построенный по моему проекту.
Кругом шла терраса и резная балюстрада, в которой выпилено было солнце и самоеды, идущие на оленях по снегу. В огромных бочках, за стеклами, лежали рыбы морского промысла. Павильон Крайнего Севера, названный Двадцатым отделом, был совершенно особенный и отличался от всех. Проходящие останавливались и долго смотрели. Подрядчик Бабушкин, который его строил, говорил:
– Эдакое дело, ведь это што, сколько дач я построил, у меня дело паркетное, а тут все топором… Велит красить, так, верите ли, краску целый день составляли и составили прямо дым; какая тут красота? А кантик по краям чуть шире я сделал. «Нельзя, – говорит, – переделывай». И найдет же этаких-то Савва Иванович, прямо знал бы… Так только, из уважения к Савве Ивановичу делаешь, смотреть чудно, канаты, бочки, сырье… Человека привез с собой, так рыбу прямо вот живую жрет. Ведь достать эдакова тоже где!..
– Ну что, – сказал он Савве Ивановичу, – сарай и сарай. Дали бы мне, я бы вам павильончик отделал в петушках, потом бы в дачу переделали, поставили бы в Пушкине…
* * *
Большое здание Северного отдела. На днях выставка открывается. Стараюсь сделать в павильоне то впечатление, то чувство, которое я испытал там, на Севере. Вешаю необделанные меха белых медведей, ставлю грубые бочки с рыбой, кожи тюленей, шерстяные рубашки помор, морские канаты, якоря, яруса, снасти, крючки, челюсти кита, длинные шкуры чудовищ белух. Думаю, как бы передать этот особенный запах океана и скал. Из бочек вынимают мох, который я привез с собой, и кладут его под пол павильона. Самоед Василий, которого я тоже привез с собой, уже выпил, он тоже старается; меняет воду в оцинкованном ящике, в котором сидит у нас милейший тюлень, привезенный с Ледовитого океана и прозванный Васькой.
Самоед Василий кормит его живой плотвой и сам ее ест, кстати; плотву вынимает из ведра, показывает ее тюленю, кричит перед ним «Ур, ур, ур… а, а, а». Тюлень так чудно подражает и быстро проглатывает рыбу.
Большие панно моей работы висят на стенах павильона, окруженные белыми мехами.
– Можно посмотреть? – говорит вошедший в павильон худой и очень высокий молодой человек, в длинном сюртуке, блондин с светлыми ресницами серых глаз.
– Смотри, – отвечает самоед Василий…
Из квадратного чана с водой высунулся тюлень Васька, темными глазами посмотрел на высокого блондина, крикнул «ур-а» и, плеснув ластами, пропал в воде.
– Это же черт знает что такое! – сказал высокий молодой человек, как бы обращаясь к кому-то.
Василий съел живую плотицу. Молодой человек близко смотрел прямо ему в рот. В это время я выходил с художником Рубо завтракать.
Савва Иванович сидел с каким-то озабоченным человеком. Увидав меня, он встал и спросил:
– Вы куда?
– Идем в ресторан, – ответил я.
– Отлично. Идемте вместе. – И Савва Иванович, простясь с озабоченным человеком, пошел с нами. – В день открытия выставки в городском театре я даю «Жизнь за царя». Вчера приехал Шаляпин. Он был здесь. Он пошел смотреть ваш отдел.
«Этот молодой человек, должно быть, и был Шаляпин», – подумал я. За завтраком Савва Иванович был грустен, я его спросил, что с ним.
– Сейчас узнал, что жюри Академии художеств постановило снять дивные панно Врубеля как нехудожественные. Что это такое!.. Какое непонимание!..
* * *
Открытие выставки было торжественное. Служили молебен, был министр Витте, много петербургской знати.
Смотрели отдел Крайнего Севера. Витте расспрашивал меня про Екатерининскую гавань и удивлялся, отчего рыбу не привозят сюда к нам. Тюлень прокричал «ура», что всех развеселило.
– А умные глаза у этого тюленя, – сказал Витте Савве Ивановичу.
По уходе Витте в павильон набился народ. Васька-тюлень и Василий-самоед имели успех. Василий то и дело ел живую рыбу, и восхищенные зрители давали ему на чай. Как-то грустно было мне, когда тюлень Васька с чудными глазами потешал публику; весь его океан был в этом оцинкованном ящике с водою. А панно, написанное мною, висящее на стене павильона, изображало, как люди бьют на льду палками этих бедных Васек.
– Морской человек, – говорил самоед Савве Ивановичу про тюленя. – Они любят нас, с нами живут, мы их не бьем.
* * *
Вечером я обедал у Саввы Ивановича. Потом надо было ехать в театр, на открытие Оперы. Человек, подававший к столу, сказал нам, что в погребе спит Василий.
– Самоед, ему жарко, знать; вот и сейчас лежит выпивши там.
Мы пошли смотреть, открыли крышку погреба. На снегу лежал Василий, спал, а рядом с ним, распластавшись на льду, так же сладко спал тюлень Васька.
– Это они у себя дома, – смеясь, сказал Савва Иванович. – Наверное, видят сны и северное сияние, чум, очаг, тундру, океан. Как это все трогательно в жизни и как таинственно!..
Мой Феб
Иногда вспоминаются незначительные события. И так это странно, что в жизни много было такого, от чего в скорби и тяжести горя холодела душа и меркла надежда жизни. Таких тяжких часов было так много, но не они волнуют в воспоминаниях, а совсем иные, трогательные случаи, незначительные, проходящие около жизни.
* * *
Однажды как-то по делу устройства кустарной выставки в Петербурге, в залах Таврического дворца, приехал я в Москву к гофмейстеру Николаю Александровичу Жедринскому. Не застал его дома, и мне предложили: «Подождите, он скоро приедет».
В гостиной, где я стал ожидать, был и другой посетитель – симпатичный, молодой еще и скромный на вид человек. Мы посмотрели друг на друга, закурили папиросы. Он посмотрел на часы, сказал:
– Я вот час уже жду. Приедет ли Николай Александрович?
– Я подожду, – сказал я, – мне необходимо его видеть. По серьезному делу…
– Да, – сказал сосед по ожиданию, – у меня не дело… а так – пустяки… По охоте… Николай Александрович ведь охотник.
– Да, – говорю я, – он охотник. И я тоже охотник…
– Вот как, вы тоже охотник? А я ветеринар, и дело, видите ли, неприятное. Я служу в учреждении, городском. Отправляю на тот свет друзей человека, брошенных собак, беглых, у которых нет хозяина. Тяжелая обязанность… Впрысну ампулу, ну и прощай. Жаль. Хорошие бывают собаки… Вот и теперь – месяц держу пса, никто не является – нет хозяина. Ну и обязан отравить. А собака – пойнтер, молодой, красавец… какие глаза! Умные… Не могу убить… Чудная собака… Вот и пришел спросить, не возьмет ли Николай Александрович. Он ведь охотник. Редкая собака.
– Послушайте, – сказал я, – отдайте ее мне, пожалуйста. Я охотник. Я заплачу. Не убивайте, отдайте мне эту собаку…
– Пожалуйста, – сказал радостно ветеринар, – ваш адрес, нынче же пришлю. Увидите, собака дивная. Не могу убить. Никаких плат не надо. Дайте двугривенный на чай дворнику, пришлю вам сегодня же.
Он записал мой адрес, сказав:
– Прощайте, должен бежать. Я рад, вот случай! Поверьте, собака отличная. Невозможно убить ее: жаль.
И ветеринар ушел.
Когда пришел Жедринский, то он сказал мне:
– Вздор. Разве бросят хорошую собаку? Что ты! Ерунда, наверное.
От него я поехал скорее домой. Думаю: без меня приведут собаку, не застанут, уведут назад, отравят, адреса я не взял.
Сижу дома один, дожидаюсь собаку. Все не ведут… Дворника послал купить молока, хлеба, колбасы – накормить собаку. Гляжу в окно. Уж поздно, сумерки… Вдруг слышу звонок на кухне. Отворяю дверь: стоит татарин, а на веревке большая собака, кофейно-пегий пойнтер. Дивная голова, уши длинные. Смотрит на меня.
– Здравствуй, пес, милая собака…
И сердце бьется от радости.
– Такой умный собака, – говорит татарин, – толко хозяин нет. Тэбэ Бог молить будэт.
– Скорее кормить…
Налил молока, накрошил хлеба. Собака голодная, ест. Колбасу прямо глотает.
– Тубо, тише, – говорю я.
Дворник татарин получил на чай, сказал:
– Прощай, собака. Барин жизнь вертал…
И ушел. Я сел на постель, собака легла около на полу.
«Какая красота, какие глаза!.. Совсем еще молодой пес».
Он морду положил на пол и слушает. «Но как его зовут?» – подумал я. Я встал, открыл шкап и достал книжку, охотничий календарь. Читаю собачьи клички… «Загоняй», «Лебедка»… Это не то, это борзые… А вот… И перебираю названия. Говорю отдельно каждое. Собака лежит смирно. Только в конце прочел:
– Феб…
Собака вскочила.
– Феб, Феб, – повторил я.
Собака подошла ко мне.
– Ты Феб, – говорю я, – Фебушка… Феб…
Феб положил мне голову на колени и смотрел.
Как я был рад – у меня собака!
Лег спать. Феб лег подле, на коврике. Кто-то шел по лестнице, было слышно за дверью, Феб тихо заворчал.
«Сторожит меня», – подумал я.
– Феб, вьен иси[4]4
От фр. Viens ici – иди сюда
[Закрыть]!
И Феб прыгнул на постель и разлегся в ногах.
Утром, когда я проснулся, Феб подошел ко мне, близко к лицу, посмотрел в глаза. Когда я вставал, он радовался и что-то бормотал. Вертел хвостом и, прыгая, лаял. Я пошел с ним на улицу. Феб шел со мной, не обращая внимания на встречных собак.
Пришел мой приятель, доктор. Феб так обрадовался, прыгал вокруг, бурлыкал, визжал и лег на спину.
– Он понимает, – сказал доктор, – я люблю собак. Он это чувствует. Хорош пес… молодой.
Доктор взял свернул кусок газеты, плюнул на нее, бросил и сказал:
– Апорт!
Феб схватил газету и принес доктору.
– Ученый, – сказал доктор…
Была осень. Надо было мне ехать в Петербург по делу. Феба взял с собой. Там, на Театральной улице, у меня была квартира, где Контора Императорских театров и где жил директор Владимир Аркадьевич Теляковский. Теляковский любил собак.
– Хороша собака, – сказал он мне.
Уезжая опять в Москву, Теляковский посоветовал мне оставить собаку у него, так как я скоро опять должен был приехать в Петербург.
Много было у меня дела с постановками опер и балета в Москве для Большого театра и в Петербурге для Мариинского. Еду опять в Петербург с курьерским поездом. Ранним утром выходят пассажиры на станции Бологое. Выхожу и вижу: платформа покрыта снегом, синеют деревья в инее. Укутанные в шубах идут пассажиры… Утренний холодок… Большая станция Бологое светит огнями окон. На станции тепло. Чай со сливками и бологовские булки… крендели. Несут газету «Новое время». Свеженькая газета, только что пришла из Петербурга… Садимся опять в вагоны. Убраны постели, спальные места. Поезд идет, в окнах виден рассвет, розовеют леса и поля, ровно покрытые снегом. У всех пассажиров газеты. На последней странице читаю: «Выставка кровного собаководства, Манеж. Награды: лучшая собака выставки и первая золотая медаль, как лучший пойнтер, Феб, владелец К. А. Коровин».
«Что такое, – подумал я. – Что значит?» Читаю опять: «Феб, владелец Коровин…» – «Что такое? Феб мой там, у Теляковского. Странно. Как мог попасть Феб на выставку?.. Непонятно». Опять перечитываю заметку – «Фебушка, неужели это ты?.. Ерунда, не может быть».
Пассажиры собирали чемоданы, поезд подходил к Петербургу.
Тихое зимнее утро. Извозчик везет меня на санках по Невскому проспекту. Широкая улица прекрасного города, и в дымке мороза, сбоку, северное солнце освещает уходящие дома улицы. Скрипят сани по мерзлому снегу.
У памятника Екатерине II поворачиваю на Театральную улицу и останавливаюсь у подъезда. Швейцар, в красной ливрее, помогает выносить мои чемоданы. Я бегу по лестнице и думаю: «Зайду к Теляковскому». Вхожу в большой приемный зал. На стенах висят портреты императриц: Елизаветы Петровны, Екатерины… Один портрет с собакой. Вижу, выходит Владимир Аркадьевич. Улыбаясь, говорит мне:
– Вот какой вы! Все медали получаете, и собака ваша тоже. Феб-то каков!
– Я прочел сегодня… Что значит?
– Знаете, – говорит мне Теляковский, – я послал вашего Феба на выставку. Уж очень хороша собака. И подумайте, там ведь собаки какие… Царская охота вся! А ваш Феб – первая собака!..
– Удивительно, – сказал я.
– Англичане присудили. Они понимают. Но удивляются, что нет у него родословной. Это по-русски. Родословные растеряли. – И Теляковский рассмеялся…
Я переоделся и поехал на выставку. В Манеже, куда я пришел, слышался лай собак. В разделенных перегородками стойках, на цепочках, в ошейниках, с разными тюфяками, подстилками, лежали, лаяли и вертелись собаки разных пород. Издали у одной стойки стояла толпа. Подойдя, я увидел плакаты и букеты цветов… А на толстой ржавой цепи, на досках – моего Феба. Он лежал, свернувшись клубочком.
– Феб, – сказал я, подойдя.
Он вскочил и бросился ко мне, положил мне лапы на плечи.
– Это ваша собака? – обратился ко мне какой-то военный.
– Моя, – ответил я.
– Очень рад познакомиться. У меня к вам есть дело. Пойдемте в контору.
В конторе военный сказал мне:
– Его высочество приказал узнать мне у владельца этой собаки, не уступит ли владелец собаку. Вам предлагают тысячу рублей.
– Не могу, – ответил я. – Продать собаку невозможно. Поверьте, не могу. Вероятно, вы это поймете.
– Да, я понимаю вас, – сказал военный. – А знаете, англичане, которые были в жюри, сказали, что она так хороша всем складом, что и в Англии она была бы первая. Это такой красавец! И как странно – нет ее родословной.
Я рассказал, как я приобрел собаку.
– Невероятно, – удивился военный. – Вас ждали, вы не уйдете теперь. Прошу вас, пойдите к собаке, вам передадут награды.
Я стоял около Феба, который опять положил мне лапы на плечи, и его глаза говорили: «Ну, возьми меня отсюда, пойдем».
В это время музыка заиграла туш. Ко мне шли какие-то люди, они несли на подушках золотую медаль, серебряный ошейник, кубок и охотничьи ножи и вилки. <…>
* * *
Феб жил со мной в деревне. Он любил охоту, и много мы ходили с ним, взяв ружье, по прекрасным долинам страны моей. Когда я писал с натуры картины, Феб не отходил от меня…
Прошло время, постарел Феб и стал глохнуть. Он все клал свою красивую голову ко мне на колени, и я гладил ее. Мне все казалось, что он что-то хочет мне сказать. И к осени он был как-то тих и нежен со мною. Пристально смотрел мне в глаза.
Вечером он пришел ко мне и лег со мной, положил голову на лапы и все смотрел в мои глаза. Потом ушел, а утром – нет Феба. Я вышел и звал его, его не было. И вдруг я увидел у сарая, среди малины, что-то белеет. Я подошел: там лежал мертвый Феб. Недалеко стояла плошка, в ней осталась нетронутая еда. Была осень. Я был один.
Тетка Афросинья, когда узнала, что Феб околел, заплакала. Я вырыл в саду могилу Фебу и надел на него тяжелый серебряный ошейник, который получил он на выставке. И, опуская Феба в могилу, горько плакал. У морды его я положил белый хлеб и баранки, которые он так любил при жизни. Закрыл ему мертвые красивые глаза и засыпал его землей.
Я пишу о Фебе, а на столе предо мной стоит большой серебряный бокал. Это он получил на выставке и принес в дом мой. Я взял с собой этот бокал, уезжая из России. Нет у меня теперь дома. И жалею я, что не придется мне лежать там, в земле родной, рядом с лучшим другом моим, Фебом, там, в саду моем, где жила иволга. Может быть, еще в каких-то неведомых странах я возьму твою милую голову, Феб, поглажу, а ты мне пробормочешь по-собачьи, как прежде. Должно быть, Фебушка, ты хотел сказать мне, но не мог – хотел сказать, должно быть, про сердце чистое, про великую дружбу и святую верность.
Звери
На нашей тайной земле человек – создание подобия Господа, мудрый искатель справедливости. У меня в жизни было много встреч с людьми, и большими, и я видел много этих людей, озабоченных и обремененных исканиями правды и справедливости. Я уважал всегда этих людей и верил им. Но сам, к сожалению, не был умудрен в искании истины. Окружающая жизнь с ее простым бытом как-то увлекала меня, и я задумывался о пустяках.
Вот и сейчас я хочу только рассказать о том, как у меня в деревне, в моем деревянном доме, у большого леса, в глуши, жили со мной домашний баран, заяц и еж. И так скоро ко мне привыкли, что не отходили от меня.
Как-то, сидя вечером у леса, я увидел, как по травке шел ко мне небольшой зверек – еж. Прямо подошел ко мне. Когда я его хотел взять, он свернулся в клубок, ощетинился, ужасно зафыркал и зашипел. Я накрыл его носовым платком.
– Нечего сердиться, – говорил я ему. – Пойдем ко мне жить.
Но он еще долго сердился. Я ему говорю: «Ежик, ежик», а он шипит и колется. Моя собака Феб смотрела на него с презрением. Я оставил ему в блюдечке молоко, и он без меня его пил.
Так он поселился жить у меня в дровах, у печки, и я его кормил хлебом и молоком. Постепенно он привык выходить на стук рукой по полу.
* * *
Заяц, которого мне принесли из лесу и продали, был небольшой. Голодный, он сейчас же стал есть капусту, морковь. Собаку Феба он бил нещадно лапами по морде так ловко и часто, что Феб уходил обиженный. Скоро заяц вырос и потолстел. Ел он целый день и был пуглив ужасно. Постоянно водя длинными ушами, он все прислушивался и вдруг бросался бежать опрометью, ударялся башкой в стену. И опять – как ни в чем не бывало, успокаивался скоро. В доме он все же не боялся ни меня, ни собаки, ни кота, ни барана большого, который жил со мной и почему-то не хотел никогда уходить в стадо. Заяц знал, что все эти его не тронут, он понимал, что эти, так сказать, сговорились жить вместе.
* * *
Я уходил неподалеку от дома, к реке, лесу, и писал красками с натуры природу. Помню, Феб нес во рту складной большой зонт. Заяц прыгал около, а баран шел за мною в стороне.
Заяц не отходил от меня, боялся, должно быть, что поймают и съедят. Когда я писал с натуры, Феб спал на травке около, или искал по речке, или вспугивал кулика, а заяц сидел около меня и все водил ушами и слушал. Но ему надоело, что я сижу и пишу. Он вдруг начинал стучать по мне лапами, и довольно больно. При этом как-то особенно глядел, будто говорил: «Довольно ерундой заниматься. Пойдем гулять».
Слово «гулять» знали Феб, заяц и баран. Они любили гулять со мною.
* * *
А еж появлялся ночью, и было слышно, как он ходил по полу по всем комнатам, как уходил на террасу, в сад, пропадал. Но стоило мне постучать рукой, еж вскоре же возвращался. Баран ужасно боялся ежа, поднимал голову с большими завернутыми рогами, начинал топать передними ногами, как бы пугая того, а потом бросался бежать во все стороны.
Заяц не мог никогда прыгнуть на стул, кушетку, постель. И когда я ложился спать, заяц садился около, вставая на задние лапы, но прыгнуть ко мне не мог никогда. И приходилось его брать к себе за длинные уши. Я клал его на постель. Он очень любил спать со мной, плотно ко мне прижимался в ногах, протягивался и спал. Но уши его ходили во все стороны, и во сне он все слушал.
* * *
Как-то раз заяц разбудил меня. Он бил меня передними лапками по ногам. Я увидел, что заяц сидит, оробев, вытянув голову, и уши его прямо поднялись над головой.
Была зима. Я проснулся. Было четыре часа ночи.
Заяц был в отчаянном волнении. Он весь распластался и прятался, желая подлезть мне под спину. Потом соскочил на пол, сидел и слушал, потом бросился под комод, а задние лапы остались снаружи. Я встал и вытащил его за ноги из под комода. Заяц отчаянно заплакал, закричал, как ребенок.
А утром сторож моего дома, дедушка Афанасий, говорил:
– Эва-то. Вот на што. Ныне в ночь на помойке за сараями эдаких два волчины приходили. Голодно, знать. Чего наследили, и у крыльца были. Думали, Феб не выйдет ли али баран. Съесть хотели. Голодно, знать, стало. Поди-ка, выйдут тебе. Тоже знают. Феб и сейчас не идет. Как нюхнул в дверь – нет, не пошел.
– А баран, – говорю я, – чует тоже, поди?
– Нет, прямо дуром лезет. Ума у барана ничуть. Дурак. Только и умеет, что бодаться да жрать.
Я сказал дедушке, что заяц чуял ночью, напугался страсть как и меня разбудил.
– Вот ты и поди. Что в животных положено. Как это они врага слышат. А вот в человеке не вложено эдакого.
– Как же, – говорю я деду. – А заяц-то не понимает, что человек ему первый враг. Ведь человек его ест.
– Да вот это верно. Но этот, твой-то, верно, знает, что ты его любишь и уж нипочем не съешь. Ну, как это и чего? Заметь, ведь он тебя сторожит. Да чего еще и еж: в дровах-то спит, у печки, так и тот всю ночь шипел ноне. И он волка чует. А баран – ничего, хоть бы что. Дурак как есть. Удивление – вот по осени тута, у балкона, в саду, змеину в аршин поймал. Держит ее во рту, та вертится. А он ее всю и съел. Вот спроси, и Павел видел. Диву дались.
– Должно быть – уж, – говорю я.
– То-то и нет. Змею съел. Вот ведь не ужалила его.
* * *
Зимой я надолго уезжал из деревни. Оставался один сторож дедушка при доме. Он любил моих зверьков, а Феба я брал с собой в Москву.
Дед говорил мне:
– Скучно зимой-то. Ночи долгие, а с ними повадней. И все как-то вроде свои, родные.
И когда я приезжал, зверьки оживали. И были радостны со мной. Жили они в комнате дедушки, рядом с кухней. Спали вместе все. Баран – в огромной шерсти, теплой. У его живота спали кот, заяц и индюшки, которых в сильные морозы брали в дом.
Так по весне приехал я с приятелями своими, охотниками, к себе в деревню. Заяц вырос и потолстел. Баран стал совершенно круглым, оброс густотемной шерстью и бодался. Еж ушел под дом и показывался только иногда ночью.
Приятели, с которыми я приехал, взяли у меня краску вермильон и выкрасили барану рога. Красные рога были ужасны. Вечером, когда мимо изгороди моего сада шло в деревню стадо, баран выбежал за ворота. Он всегда встречал овец. Те, увидав барана с красными рогами, бросились бежать опрометью во все стороны, кто куда. Баран гонялся за ними. Мне показалось, что ему как-то нравится, что его боятся. Коровы бегали за ним, желая бодаться.
– Это чего, – говорил пастух. – Это-то что ж? Чисто черт, рога красные. Всех разгонял, поди собирай.
Барану рога отмывали бензином. Глядя на зайца, охотник Герасим говорил:
– До чего здорово вырос! Этак-то ведь он лопнет. Ему бегать надо, а он все в доме.
Приятели вздумали зайца гонять, но что ни делали, заяц не бежал. Но все таки придумали: в саду раздался залп из ружья, и я видел в окно, как через изгородь, через дорогу мчится заяц в моховое болото, а за ним – баран.
Наутро баран и заяц были дома.
– Вот что чудно́-то, – говорил утром мне сторож дед. – Проснулся я – чуть светает. Гляжу, а из мохового-то болота, вона тама, заяц-то прыгает, к нам идет. А за ним баран. Дивно ведь это. Подумай, зверь лесной, а дорогу к дому помнит, ведет за собою барана. А баран дорогу то домой нипочем не найдет. Ума то в ём ничуточки нет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.