Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Любители живописи
Помню, в России, когда наступали теплые дни весны и лета, мои приятели-художники всегда писали в природе с натуры этюды, а я писал и картины: пейзажи, цветы, фигуры среди окружающей природы. Проходящие и проезжающие мимо интересовались посмотреть, что это делает человек, сидящий под зонтиком, – перед ним белый холст, который он замазывает красками.
Подходили, долго смотрели, а многие останавливались передо мной и так пристально, прямо в упор глядели на меня. Бывало, я просил их: «Посторонитесь, если можно. Вы загораживаете, я это вот место списываю».
– А чего это? – спрашивали озабоченно и угрюмо.
– Планты снимает, знать, машина здесь пойдет?
– Куда пойдет-то?
А то мужики говорили тревожно, что, знать, землю назначено отбирать. Но были и такие, более сметливые, которые объясняли другим:
– Чего планты… Не видишь, нешто, бугор списывает. Вот кусок-то желтый – песок. А это вот лес. А наверху небо… Вишь, тучи идут.
– Чего бугор… А почто? Станет он бугор списывать, на кой он ему, песок-то… Это, знать, он лошадь сымает, Сергеева жеребца. Смотрели…
* * *
Вот теперь, здесь, в половине мая, после дождей и весенних холодов, когда заблестело приветливо солнце, поехал я в Сен-Жермен.
Я видел там красивое место и запомнил его. Поехал.
В зеленом овражке, от дороги прошел тропинкой вниз и нашел место, где устроился писать.
Невысокие стены каменной загородки, за которыми возвышается прекрасный сад с чудесными формами дерев. Сад в молодой весенней зелени. Узоры ветвей кладут голубые тени на светлый домик в саду, на его пестрые жалюзи. Эти тени среди блеска солнца весело играют переливами фиолетовых тонов. А над домом клубятся облака на матовом синем небе.
Вот это-то я и начал писать, торопясь поймать облака и разницу цветов дома и зелени.
Трудно. Все быстро меняется, а формы так тонки, требуют внимания. Я писал широкими кистями облака и, торопясь, уже наметил красноватую калитку и часть зелени, когда увидел, что слева, с большой дороги, по тропинке спускаются ко мне два типичных француза, оба небольшого роста, хорошо одеты, в синих костюмах.
Оба кавалера средних лет – у одного шляпа канотье – подошли ко мне и сели сзади на травку. Я писал, они молча смотрели.
Вдруг один из них заговорил… по-русски.
– Смотри, что делает. Дома-то надоело, так наружу вышел.
– А что он пишет? Не поймешь.
Помолчав, другой ответил:
– Как – чего пишет, не видишь, что ли: пароход. Вишь, труба красная и дым идет.
– Как – пароход. Чего же?.. Здесь и реки нет, и воды никакой.
– Это верно, воды нет. А ему что. У него синяя краска наготове, он реку-то дома накатает!
– Не поймешь. Тут ведь это что?.. Непонятно… У нас, бывало, помню, ясней писали. Все видать, а здесь, у французов, чего это: намазано туда-сюда. Это всякий может. Дай мне краски, и я этак нашпарю… У нас придешь, я помню, на Передвижную, все отделано как есть. Забыл я, как художник-то этот? Картина большая такая, называется, кажется, «Домашний портрет», там была барыня написана, али девочка, у ней на руках кукла. Кукла хорошая, большая. Так на подошве-то у куклы номер вдавленный – так вот прямо как живой написан. Я и близко смотрел, и издали… Удивление, до чего верно: тютелька в тютельку. Добросовестность была. А это чего? Понять невозможно. Смотри, смотри, ишь мажет. Наскоро работа. Не старается ничего. Не может гладко-то выводить.
– Чудно ты говоришь, постой, – перебил его приятель. – Я ведь в живописи понимаю кое-что. Самую эту декотировку он будет дома делать. Ведь это видать: он эту местность списывает, и непонятней, нарочно чтоб было. Потому картина, которая в глаза лезет, и все понятно – цена не та. Это всякий знает… Тут, брат, нужно с заковырой, знатоком быть, чтобы разобраться. Дело это трудное. Я видал картину – тоже не поймешь ничего, а хорошо. Справился, цена-то – ан, на-ка, тридцать тысяч. Вдвое меньше этой, ей-Богу. За что-нибудь берут же деньги… А вот что с Владимиром Григорьевичем недавно было. Купил он, значит, квартиру. Квартира во втором этаже. Хорошо… Шесть комнат, два кабинета да туалет, ванна. Ну, отвалил денег кучу. У него хлопок где-то застрял, он за него деньги-то и получил. Да ты знаешь его. Он в Москве с Пекиле жил. Она тоже вроде иностранки… У ней в Ялте дом был. Женщина серьезная, толстая… Ну, он на ней и женился. Женщина умная и во всем понимает. И в живописи тоже. Ну, квартиру-то обставлять она взялась. То шкаф купит, то кушетку. Мебель хорошую покупает. А в большой гостиной, над диваном, он решил картину повесить и сам поехал покупать. Купил. Рама золотая, шикарная. Картина большая. Получил я письмо, пишет, приезжай. Ну, я приехал, он мне и говорит:
– Вот что. Ты ведь в живописи понимаешь, я помню, ты на выставки ездил, картины покупал. Так вот скажи, какая штука вышла. Купил я вот эту картину, хочу Генриетте угодить. Но вот какая история: как вез я ее из магазина, привез домой, а где у ней верх и где низ, забыл дорогой. Вот скажи, что это будет? Вот это голубое – небо, что ли?
Я смотрю на картину, понять ничего невозможно, спрашиваю его:
– Что такое изображает, не пойму?
– Как – не поймешь? Мать кормит ребенка.
– Да неужели, – говорю. – Ноги видать несколько, а ребенка нету.
И говорю ему:
– Зачем же вы, Владимир Григорьевич, такую картину берете, вам бы попонятнее купить.
А он в ответ:
– Вижу, много ты понимаешь. Мне, брат, показывали картины разные. Только эта, говорили, лучше. За нее я шесть тысяч отдал, а через год-два шестьдесят стоить будет. А потом может до шестисот долезть. Мало ли – что неясно. Жаль, что вот ребенка не видать. Ее лучше просто называть «Мать».
– Вот, стой, – я говорю. – А подпись-то слева вбоку: это, значит, низ.
Он так и повесил ее на стену, в таком положении.
Только потом он опять мне пишет: приходи обязательно сегодня обедать.
Ну, я приехал. Генриетта Ивановна сердится. А он ей прямо показывает на меня.
– Вот это он научил меня, – говорит, – повесить так.
А она мне:
– Посмотри, мой-то дурака картину верх тормашка повесил. С ума сошла. Это вот мамаша наверху, а здесь он внизу лежит. Совсем не карашо.
Ну, через недельку гостиную обставили и назначили заседание деловое и еще какое-то Объединение. Только заседание, значит, идет, а все на картину глаза пялят. Тот говорит одно, другой – другое. Спорят. Ссорятся даже. А один присяжный поверенный, знаток в картинах, хвалит картину. Только, говорит, не так повешена. Вот тут и разбери. Ужинали, весь вечер про картину говорили.
– Если, – говорит один, – вам картина не нравится, давайте меняться. Хотите, я вам, – говорит, – за нее другую дам: у меня есть картина – «Буланже верхом» или Айвазовского – корабль тонет…
Согласился он меняться, взял Буланже – верхом едет. До чего же рассердилась Генриетта Ивановна:
– Не хочу, – говорит, – чтоб в квартире у меня на лошадях скакали.
* * *
Тут другой перебил приятеля:
– Смотри-ка… Видишь – ты говорил – пароход… Ведь это он дом соседний списывает. Вон, видишь, – калитка. Все ясно становится.
– Ну, дом как дом. Только то скажи, зачем это он дом списывает, кому такая картина нужна? Кто купит? Мне даром не надо. Зачем я на чужой дом буду у себя в квартире глядеть. Надо ему сказать. Зря время теряет…
– Ну что ты, разве можно. Ему заказали, наверно, а то разве он стал бы… Поди, за картинку-то содрал немало. Гляди-ка, он старый. Что ты его учить лезешь.
– Давай спросим у него, что стоит картина.
– Что ты, неловко.
– Картины, картины… Ну их к бесам. Скоро двенадцать… Поедем-ка завтракать. Икорки спросим.
– Помню я, у меня была картина Волкова. Эх! И картина хороша. Вот в такую пору, вроде как по весне… У окошка сидит такой человек, вроде как тоже не поймешь, кто – но сюрьезный из себя. Сидит один в трактире и гольем водку пьет, закуски никакой. Картина называется «Не дело». Так я ее в конторе повесил, где счетная часть была, чтоб понимали, что можно, а чего нельзя… Без закуски. И всем картина эта нравилась, до чего…
– Смотри-ка, совсем ясно становится. Ишь ты, как он это кисточкой-то. Только одно, по-моему, глаже писать надо. А что, если ему сказать. Скажи-ка ему, ты умеешь.
– Да что ты! Он еще к черту пошлет. Художники – ведь они народ особенный. Не от мира сего…
– Ну, пойдем; есть хочется.
– Смотри, видишь, как он живо небо-то перекрашивает. Кто знает, может, он какой-нибудь не настоящий.
– Настоящий, не настоящий, а я вот что думаю: в свободное время я тоже куплю все эти инструменты, краски, кисти, масло, холст и накатаю картину…
И любители живописи отправились завтракать.
Московские чудаки
Помню, в Москве, в молодости, у меня было много приятелей артистов. Замечательные были люди – артисты драматические. Гордые, любили свое искусство, наблюдательные, все видели, подмечали, посмеивались.
Один из таких артистов, Решимов, и рассказал мне забавную историю.
* * *
В Замоскворечье, в особняке с большим садом, жил богач Шибаев, человек лет пятидесяти, холостяк. Жил один, окруженный прислугой. Любил свой дом и большой заросший сад при доме, обнесенный деревянным забором. Был раньше охотником, но потом засиделся дома. Были у него приятели, закадычные друзья, люди его лет – дьякон приходский, артист Пров Михайлович Садовский, ювелир Чевышев, судебный пристав Степанов, начальник Пробирной палаты Винокуров. Все тоже степенные холостяки: хотели жениться в свое время, да «не вышло»…
В шибаевском саду – большие березы, липы, бузина, акации, нечищеные дорожки и большая беседка. У беседки – бассейн с проточной водой. Там плавали стерляди. А перед беседкой стояла статуя Дианы. Летом приятели обедали в беседке.
Хороший человек был Шибаев, помогал сиротам, студентам, но никогда об этом не говорил, не хвастался своей щедростью и богатством. Из себя он был сильный, брюнет, с круглым лицом, карими глазами, всегда гладко причесан. Внушительный мужчина. Знаток и любитель вин.
С утра он в погребе отбирал бутылки иностранных вин лучших марок – шампанское, ликеры, мадеру, токай, ром и прочее – и отдавал приказ слугам зарыть их в саду в разных местах по горлышко, чтобы только виднелась светящаяся верхушка. Бутылки зарывали за деревьями, в траве и в других местах сада, поодаль от беседки и статуи Дианы.
К вечеру приезжали гости, все – друзья. Начинался холостяцкий обед. За обедом – все новости, случаи. Патриархальна была Москва, не было особенных событий – пожар в какой-нибудь части или попался жулик, только и всего.
В сумерки, после обеда, в хороший день, брали трубу охотничью и трубили сбор охотников. С терраски беседки хозяин возглашал, смеясь:
Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник прибегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой.
После того и хозяин, и гости разбегались по саду. Это называлось «гон». Искали спрятанные бутылки. И первый, кто находил, лаял собакой.
Трубила труба, бутылки приносили к столу, к подножию статуи Дианы, под которой стоял с гитарой старый цыган, кривой Христофор, гитарист знаменитый. Если то была бутылка с ликером доппелькюммель, Христофор запевал хриплым голосом, гости подтягивали:
Папа Пий десятый
И девятый Лев
Пили доппель кюммель
И смущали дев…
Снова гон, новая бутылка – мадера. Христофор поет:
Да здравствует мадера,
Веселие друзей.
Так пили мадеру и прочие вина. Гости почему то называли место у беседки «Ривьерой».
Но вот сосед Шибаева, человек простой, торговый, солидный, подсмотревши из своего сада на эти охоты, задумался. Так задумался, что поехал к московскому обер-полицмейстеру Огареву и доложил, что у Шибаева дело неладно. По соседству де происходит какой-то раскол или секта. Не иначе, что это фармазоны работают, потому статуя с рогами, и страшно подумать – дьякон участвует, а собаки лают, вино ищут. Просто понять нельзя, что делается.
Огарев – человек солидный, сажень росту, тоже задумался, сказал:
– Понять невозможно. Да ты постой, ведь я то Арсения Григорьевича Шибаева знаю лично, ведь он коммерции советник, не хвост собачий… Пустяки ты мне говоришь.
– Истинно докладываю…
– Постой, – сказал Огарев. – Я к тебе сам приеду. Сам в щелочку погляжу из твоего сада…
В саду шибаевского соседа полицмейстер сидит на корточках у забора и смотрит в щелку. Видит: правда. Протрубила труба, и все опрометью бегут. И хозяин. Ищут. Нашли. Несут к столу. Стол у подножия статуи Дианы. Торжественно ставят найденную бутылку. На столе фрукты, гости садятся в садовые плетеные кресла и разливают в хрусталь вино.
Бутылку выпили – снова гон. Вновь протрубила труба, снова ищут, бегут. Полицмейстер и видит в щелку то, что недалеко, у куста, выглядывает из травы, поблескивает горлышко бутылки с голубым ярлыком. А мимо бежит знакомый судебный пристав Степанов – не видит. Полицмейстер не выдержал и закричал:
– Постой! Куда ты, Петр Сергеевич? Вот она тут, гляди!
Тот опешил, остановился и говорит из за забора:
– С кем имею удовольствие разговаривать?
– Да постой ты, говорю… Чего, слепой, не видишь? Вот она, у куста-то, выглядывает…
Судебный пристав – он, правда, был бестолков – спрашивает:
– Да где выглядывает?
– Слепой, леший! Не видит. Вот я сейчас найду.
И господин полицмейстер изволил сам, хотя и грузно, и с одышкой, но перелезть через забор.
У Шибаева все просто ошалели.
– Скажи ты мне одно, Арсений Григорьевич, – говорит полицмейстер хозяину. – Кто такой эту охоту выдумал? Ну и ловко.
– Да вот, – говорит, – Пров Михайлович Садовский.
– Молодец, Провушка, веселое дело. Вот это весело. Ну-ка, начинай сначала…
И опять по саду побежали гости. Начался гон. Бежит и огромный полицмейстер, шпоры звенят. Нашли бутылку и лают собакой.
– Коньяк, да какой дух… Не коньяк, а солнце.
– Тысяча восемьсот одиннадцатого года, – говорит хозяин.
Пел Христофор, звенела гитара. Полицмейстер сказал:
– Вот что, друзья: охота ваша дозволяется, но у этой девицы рога нынче же отколотите.
Он показал на Диану.
– Да это не рога, ваше высокопревосходительство. Это луна-с на богине Диане.
– Все равно долой, какая там богиня!.. А то знаете, какое дело может быть? Кверху пойдет. Ведь ничем не остановить. Что бумаги перепишут, газетчики что делать зачнут! Им только попадись. Куда дойдет, и Сибирью запахнет из-за вашей Дианы… Господи помилуй… А ну, позови-ка соседа…
Пришел сосед. Началась охота. Гости пили и веселились. Понравилось это соседу, торговому человеку, и он захотел у себя такую охоту устроить. Только жена ему сказала, что греческую девку поставить в саду не позволит.
– Ишь, она почти гольем…
И как он был патриот, то надумал поставить бюст самого московского генерал губернатора с усищами. Охота тоже была устроена по другому: с гостями, дамами и девицами и с бенгальским огнем. Народ останавливался на улице, интересовался посмотреть, что в саду делается. Лазили и на забор: именины, знать. Но только хозяин вскоре получил приказ: бюст губернатора снять. Он так опешил, что не знал, что и думать. Забеспокоился, расстроился, не спал ночей, писал прошения. Что же это такое? У соседа белая баба с рогами стоит – и ничего. А ему за любовь к отечеству – запрет.
После всех этих прошений и Шибаев, и сосед получили серьезную бумагу: «охота воспрещается», а в саду каждого поставили будочника.
Приуныли именитые купцы. В сад не идут: гостям говорят – хозяина дома нет. Шибаев похудел, сделался мрачный и уехал за границу, на настоящую Ривьеру, а в доме его поселились родственники, люди тихие, молчаливые.
На Ривьере Шибаев не повеселел.
– Рай земной, – говорили ему встретившиеся знакомые.
– Рай-то рай и вино хорошо. Только его надо пить там, в саду у меня. Там оно как то лучше играет…
– Да ведь море то здесь какое!
– Море ничего, голубое. У меня в саду тоже море было, собственное. Бассейн, а в нем стерлядки… Стерлядки разварные, соус капорцы… А нуте-ка, поймайте здесь стерлядку. И объясните вы мне – почему я каждый день во сне мой забор вижу, бузину, дорожку, березину каждую? – говорил он знакомым.
– Да чего же хорошего, Арсений Григорьевич, в заборе косом, в щелях весь? Эдакой срамоты тут не увидишь.
– Да, верно, что не увидишь… Забор деревянный, кривой; а у него крапива растет, акация. А весной за ним, за садами, Москва-то река разливается… А вдали церковки блестят, далеко…
Одним словом, тосковал, тосковал он на Ривьере и снялся снова в матушку Москву.
Приехал он в свой особняк за Москва рекой поздно вечером. Слышно – в отворенное окно в саду кто-то вздыхает.
«Не статуя ли тоскует», – посмеялся Шибаев и пошел тихонько посмотреть. Слышит – шепотом говорят:
– Спасибо истуканше. Попил я винца здесь, эх, вино… Шипит, сквозь тебя всего шипит…
Это дворник, а с ним будочник, оба сидят в кустах и смотрят на статую Дианы.
– Пойдем, Гаврила, – сказал дворник будочнику. – Поползаем в том краю, в уголке-то у забора, поищем, не найдем ли еще бутылку.
– Постойте, братцы, – окликнул их Шибаев. – А ну-ка и я поищу с вами…
Профессор Захарьин
Москва. Апрель месяц.
В окно, из своего деревянного домика в Сущеве, у большого сада, вижу заборы, акации, липы и веселую зеленую загородку особняка хозяина дома, окна которого выходят на улицу.
На дворе большая конюшня с желтой крышей и каретный сарай. Двор мощен булыжником, кое где, по краям, зеленеет весенняя травка. Хозяин дома – человек солидный, серьезный, директор правления железной дороги, лет пятидесяти, с проседью. Глаза серые, без улыбки, лицо бледное, одутловатое и как будто посыпанное мукой. Болен хозяин. Уже не ездит он каждое утро на вороных на службу. Говорят – обезножил.
Хозяин – человек был неразговорчивый. Как-то, придя ко мне, посмотрел на мои картины и сказал:
– Зайдите-ка ко мне, посмотрите у меня картину Айвазовского… Волна так написана, что прямо вот-вот выльется из картины… Что вы пишете сад этот (а я писал из окна этюд), сарай тоже… Что хорошего? Какая красота – заросль? Тут будут строить большой дом, пятиэтажный. Шехтель мне проект делает. Это все этим летом срубят.
– Этот сад срубят? – спросил я, огорченный.
– Обязательно, этого запущения не будет больше. Что в нем крапивы одной – не оберешься…
И, немного кряхтя, поднялся с кресла, как-то беспокойно водя глазами в разные стороны.
– Вот, – сказал он. – Что-то ноги плохи у меня стали. Насилу хожу. Завтра Захарьина жду, обещал приехать, ассистентов присылал. Приказали, чтобы все часы в доме остановить. Маятники чтобы не качались. Канарейку, если есть, – вон. И чтобы ничего не говорить и чтобы отвечать, когда спросит, только «да» или «нет». И чтобы поднять его на кресле во второй этаж ко мне, а по лестнице он не пойдет. Вот что. Вот какой. И именем отчеством не звать, сказали ассистенты, – он не любит и не велит. А надо говорить «ваше высокопревосходительство». Вот что. А то и лечить не будет.
И хозяин с озабоченным видом ушел.
* * *
В окне я вижу сад. За зеленой загородкой, в весеннем солнце, как в бисере, вишни и их розовые цветочки.
Так радостно светят на солнце сквозь ветви деревьев главы церкви «Утоли моя печали», и ложатся синие тени по двору, и желтые акации блестят, светясь на темных заборах, окружающих сады.
И вот вижу я, как вошли в калитку дома молодые люди в цилиндрах, и один – небольшого роста – в шубе с бобровым воротником, в очках, с темной бородкой. Хозяин стоит у каретного сарая. Кучер и дворник выкатывают пролетку. Хозяин стоит покорно и смирно, опустив руки и голову, а кучер надевает на него хомут, как на лошадь.
«Что за история», – думаю я и говорю приятелю своему, художнику Светославскому:
– Сережа, посмотри, что это делается с хозяином-то нашим? Его запрягают в пролетку…
– Пойдем посмотрим во двор, – говорит Светославский.
Только мы хотели выйти на крыльцо, а горничная бежит к нам, запыхавшись;
– Анатолий Павлович просил вас подождать выходить, пожалуйста, Захарьин не велел…
Запрягли хозяина. Под мышкой он держал оглоблю. Захарьин шел по двору впереди. За ним – два ассистента. А потом хозяин вез пролетку по двору, заворачивая кругом. Захарьин поднимал руку в белой перчатке, шествие останавливалось на пять минут, а потом опять хозяин вез, как лошадь, пролетку.
Удивлялись мы, смотря в окно. Странное было зрелище.
Дня через три после весеннего дождя опять я стал писать свой этюд из окна своей квартиры.
Весеннее солнце светит, горят весело зеленые кустики за загородкой. В каретном сарае настежь открыты ворота. А в нем сидит на пролетке хозяин, в шубе и в меховой шапке.
Он ест апельсины, бросая корки на пол сарая. Пролетка не запряжена в лошадь. Кучер Емельян стоит около и, улыбаясь, беседует с ним. Покуда я писал этюд из окна, хозяин все ел апельсины и бросал корки в сторону. Вдруг послышался звонок у калитки дома. Хозяин встрепенулся. Поправив рукой бороду, рот вытер салфеткой. Кучер побежал к калитке отпирать. В нее вошел Захарьин и двое ассистентов.
Один из них нес большой сверток – плетенку, завернутую тщательно в розовую бумагу. Видно, что из хорошего магазина. Захарьин прошел к сараю и пристально посмотрел на хозяина. Тот с каким то особенно виноватым видом сидел перед профессором. Ассистенты развернули привезенный пакет. В нем были большие яблоки, которые поставили перед хозяином. Тот взял яблоко и стал есть, а Захарьин смотрел на него. Потом подошел к нему близко и пристально смотрел в лицо, поднимая веки пальцем. Хозяин поворачивал голову то кверху, то книзу.
Все это делалось молча. Захарьин вышел с ассистентами и за воротами дома сел в коляску, запряженную парой вороных, покрытых сеткой.
Я вышел во двор и подошел к сараю, поздоровался с хозяином, а тот все ел яблоки.
– Анатолий Павлович, – спросил я, – что это такое: вы то в сарае яблоки кушаете, то коляски возите?
– Что? Ведь вот, вы видали, что делается, – ответил мне хозяин. – Как лошадь, а? Пролетку возил! А сегодня утром не видали? Я ведь в шесть часов вон энту бочку-то, – показал он, – по двору катал. Целых два часа, нате-ка. Гимнастика, что ли, это, и сам я не пойму. Уж очень лошадью-то неохота быть. Подумайте, ведь я не кто-нибудь, а директор правления. На праздники хотел яичко съесть – сказать должно, что аппетит-то у меня явился, это верно, – так он как на меня затопает ногами да закричит: молчать! Вот тут что поделаешь? Лошадей продал, жалко было. Вот ездить теперь не велит. Пешком ходить надо. Нуте-ка, к вокзалу-то, правление-то там. Хорошо, никто не знает, только вы видите. А то засмеют.
– Вот одно заметно, – говорю я. – Лицо-то у вас изменилось. Бледность пропала.
– Да ведь, должно быть, он знает. Только одно обидно. Лекарства никакого не дает. А вот за это-то самое, что бочку катаешь, пролетку возишь, что яблоки ешь, – тыщщи ведь платить надо. Вот что! И платишь. Что с ним сделаешь? Сказать-то ведь ему ничего нельзя…
* * *
Жаркий вечер лета. Июль месяц. Сад густо зарос зеленью. И уже не видно за ним красивой церкви «Утоли моя печали».
Сижу я в саду с приятелями и вижу, как в калитку во двор пришел хозяин с портфелем под мышкой и с ним – миловидная дама, в белой широкой шляпе, сбоку спускалась роза ей на лицо. Хозяин прошел по саду и остановился у капельной бочки, которая была наполнена дождевой водой. Он посмотрел в бочку, и дама рукой брызнула ему водой в лицо.
Хозяин рассмеялся.
* * *
Я прошел в сад к хозяину, сказал:
– Ну что ж, Захарьин-то вылечил вас, Анатолий Павлович.
– Да, да. Совсем себя чувствую человеком. Даже разрешил мадеру с водой. Полстаканчика. Замечательный человек. Так благодарен. Совсем другой стал. Одно: на лошадь сесть нельзя. Ходи пешком. Так верите ль, что я испытал: вот с Анной Федоровной, – показал он на даму, – из «Мавритании» извозчика нанял, еду, а сам молюсь. «Господи, – говорю, – не встретить бы его. Вот увидит, что будет». Гляжу, а он напротив и катит. Я-то голову за ее спрятал. Видел он меня или нет? Вот теперь вы знаете, какая у меня забота. Я у него через неделю быть должен. Так сейчас трясусь. Если видел, ведь он меня выгонит…
Я говорю:
– А что ж, сад-то когда рубить будете?
– Не буду. Не велел.
– Как же, – говорю, – что же это за лекарство такое? Ведь вы доходный дом строить хотели.
– Не велел. Вот вам и доходный дом. «В другом месте, – говорит, – строй. А это, – говорит, – для дыхания вам необходимо. Вы, – говорит, – родились здесь, привыкли. Вам, – говорит, – сад необходим». Вот, что с ним поделаешь? У меня на Тверской дом есть. А он не велит там жить. Помните – у меня в зале, когда вы Айвазовского смотрели, там зеленые обои были: так он мне самому велел переклеить белыми. «Сам, – говорит, – переклеивай. А зеленые, – говорит, – нельзя». Вот вы и возьмите: он – профессор, все видит. Но ведь и спасибо скажешь. Другую жизнь увидал. И совсем по-другому все кажется. Ну, обедать иду. Яблоки, а мяса никакого. И, заметьте, – навсегда…
И он, смеясь, ушел с дамой.
А я сказал в душе профессору Захарьину спасибо, что сад-то по его милости не срубили.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.