Электронная библиотека » Константин Коровин » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Моя жизнь"


  • Текст добавлен: 18 апреля 2022, 21:00


Автор книги: Константин Коровин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Магистр Лазарев

В Москве были замечательные люди, ученые, всесторонне образованные люди, высокой души, большого сердца, притом оригиналы и чудаки.

На семнадцатом году моей жизни, помню, когда была жива еще моя мать и брат Сергей, и я учился в Школе живописи, ваяния и зодчества, как-то я почувствовал, что у меня сильно заболело горло. Была зима. И брат мой Сергей пошел искать доктора. Жили мы в то время у Сухаревой башни, в Колокольниковом переулке, в маленькой бедной квартире, окна которой приходились вровень с землей. Неподалеку от Колокольникова переулка, у церкви, был дом особняк. Вот в подъезде этого дома жил доктор Лазарев. На дверях была прибита медная дощечка, на которой было написано: «Доктор медицины. Горло, ухо, нос».

Лазарев вошел ко мне в пальто нараспашку, во фрачном жилете, в белоснежной рубашке и белом галстуке. Огромного роста блондин, с голубыми глазами. Большие красные руки выглядывали из рукавов пальто. Войдя, он пристально посмотрел на меня, а потом на стену, на которой висели проколотые кнопками мои летние этюды и рисунки с натурщиков.

– Это ваша работа, картины? – спросил доктор.

– Мои, – ответил я.

– Очень плохо, – сказал доктор и, обернувшись, взял стул и сел против меня.

– Да, вы правы, – сказал я. – Плохо. Я не люблю их, я никак не могу достигнуть света.

– Скажите «а-а», – приказал доктор.

– А-а…

– Громче.

– А-а, – громче повторил я.

Доктор встал, написал записку и послал брата к нему на дом принести оттуда что-то, по записке. Он сидел против меня и молча смотрел.

– Горло у меня болит, – говорю я, – как больная трубка, и сильно болит. Доктор, посмотрите, пожалуйста, горло.

– Да, болит, – ответил он. – И сильно, но мне смотреть не надо.

– Как же, – говорю я. – Может быть, у меня дифтерит?

– У вас дифтерит и есть.

– Вы же не видели, – говорю я взволнованно. – А может быть, скарлатина?

– У вас и скарлатина, – сказал доктор.

«Вот так история, – подумал я. – Странный доктор, не смотрит горла».

– Вы же не видели, – говорю я, волнуясь. – А может быть, жаба у меня?

– У вас и жаба, – равнодушно подтвердил доктор.

Вернулся мой брат. Принес склянку какой-то жидкости и большую связку ваты. Я смотрел на доктора с испугом. Он взял вату, смочил ее жидкостью и велел брату вытереть себе руки этой ватой. Он вытер мокрой ватой и ручки дверей. Сказал брату:

– Вам быть в этой комнате нельзя. Он болен.

И моей матушке сказал тоже, что входить ко мне нельзя.

– Сегодня ночью у него будет сильный жар.

Он подошел ко мне, поднял рубашку и, приложив ухо к сердцу, долго слушал. Потом принес стол из другой комнаты, поставил около меня. Достав чистую скатерть, постелил на стол. Сказал:

– Я через час приеду…

И уехал.

«Как все странно, – подумал я. – Странный доктор. У меня и жаба, и скарлатина, и дифтерит. Что ж, как же это?»

Ровно через час он вернулся.

Принес корзину, развернул ее, вынимал оттуда и ставил на стол: банку зернистой икры, большой кусок белорыбицы, жареную пулярку, какое-то желе, компот, бисквит, сбитые сливки, моченые вишни и яблоки, чернослив. Он поставил передо мною тарелку – а также и перед собой – сел напротив, положил мне огромный кусок белорыбицы и сказал:

– Кушайте.

А сам, сидя напротив меня, ел с хлебом сардинки и смотрел на меня. Я ел послушно, но сказал все-таки доктору:

– Я не могу, это так много. Я никогда столько не ел.

– Тсс… – сказал доктор. – Потрудитесь кушать все. Нужно топить печку.

– Какую печку? – спросил я.

– Печку вашего организма.

Я ел насильно икру, пулярку, моченые яблоки, чернослив, но хлеба мне доктор не давал. Я никогда не видал, чтобы кто так много ел, как доктор напротив меня.

– Кушайте, – все говорил он и накладывал мне все больше и больше.

– Но я не могу…

– Нельзя-с. Потрудитесь кушать.

И он накладывал на тарелку сбитые сливки.

Я ел, но чувствовал себя плохо. Доктор встал, собрал со стола все, положил в корзину, потом сказал:

– Сегодня у вас будет температура, жар. И так как вы художник, особенный человек, то вам необходима красота. И сегодня перед вами здесь будет красавица, такая красавица! Я приеду в десять часов. Без меня ничего не пить, ни воды, ни чаю – словом, ничего.

Вынув из кожаной сумочки какие то длинные светлые ножички и ножницы, серебряные трубочки, он положил их сбоку на столе. Я посмотрел на эти инструменты. Испугался.

Доктор уехал. Вскоре от него пришел человек, принес завернутый в бумагу бюст Шекспира и сказал:

– Доктор прислали-с. Велели поставить перед больным.

«До чего странно», – подумал я.

Я смотрел на поставленный бюст и был в странном состоянии. В ушах у меня какие-то звуки «тии-тии, и и-и, тюи» и искорки бегут от глаз. Я засыпаю, забываюсь и чувствую сильный жар.

Очнулся. Вечер. Горит лампа с большим абажуром, и предо мною сидит молодая красивая женщина с белой повязкой на голове и с большим голубым крестом на груди, вся в белом. Она встает, приближается ко мне, подносит в ложке лекарство и говорит:

– Откройте рот.

Я стараюсь, но не могу. Подходит доктор, у которого на лбу надет блестящий кружок. Он какими то щипчиками открывает мне рот, ставит близко лампу, держит голову и смотрит в этот кружочек мне в горло. Кричит:

– Откройте рот, больше. Говорите «а-а».

– Не могу.

Он вставляет мне в рот какой-то шар, и я чувствую холод в горле. И куда-то падаю, забываюсь. Опять просыпаюсь. Опять мне женщина подносит лекарство, и рядом доктор.

– Какая красота! – говорит доктор, показывая на женщину.

Я вижу, как он в руках держит серебряные трубочки, как вытирает их мокрой ватой. А уж инструменты лежат в баночке. Из-за лица красивой женщины, которая близко, голубые глаза доктора пристально смотрят на меня, улыбаясь. Доктор протягивает руку с длинным ножичком мне ко рту…

Я почувствовал укол, доктор вскрикнул:

– Молодец! Болезнь кончена.

Я задыхался.

– Кончена, – говорил доктор. – Какая красавица, посмотрите, ведь вы художник…

Действительно, я почувствовал облегчение.

– Вы были очень больны, – сказал он. – Но пред вами магистр наук, ассистент профессора Варвинского, кончивший с золотой медалью Венский университет.

Да, я чувствовал себя хорошо, хотя в горле была еще острая боль. Доктор убирал инструменты, завертывал в вату.

– А ведь вы не обиделись на меня, – сказал он, – когда я сказал, что работы ваши плохи…

И при этом он позвал мать и брата.

– Болезнь кончена, – сказал он им. – Но он должен лежать три дня. Не обиделся на меня. Его работы прекрасны. А у него, я понял, есть дар характера, который помог болезни: незлобивость, важная вещь в болезни.

* * *

Доктор навещал меня часто. Однажды я спросил его – что значит, что он меня так кормил насильно перед болезнью, и зачем он прислал мне бюст Шекспира…

– Зачем? – сказал он. – Я у вас видел книжки – их не стоит читать. Вот кого надо читать.

«Какой особенный этот доктор…» – думал я.

Потом он сделался моим приятелем, и не раз я обращался к нему за помощью. Однажды, уже много лет позже, Федор Иванович Шаляпин приехал ко мне и говорит:

– Константин, у тебя есть приятель, доктор Лазарев. У меня очень болит горло, я бы хотел, чтоб он посмотрел.

– Я сейчас скажу ему по телефону. Он приедет.

Доктор приехал.

– Скажите «а-а», – сказал доктор Шаляпину.

Шаляпин сказал «а-а».

Лазарев посмотрел на него и сказал:

– У вас нет болезни.

Шаляпин возмутился:

– То есть как же это нет болезни? У меня же горло болит, я-то ведь это чувствую.

– Откройте рот, – сказал доктор.

Он подвел его к окну и, посмотрев ему в горло, сказал:

– Прекрасное горло – горло Шаляпина… Но болезни нет, – сказал он, смеясь. – Пред вами магистр наук, болезни нет.

Он взял свою сумочку, сказал:

– Всего хорошего, Федор Иванович, всего хорошего…

И уехал.

– Это же черт знает что у тебя за доктор, – закричал Шаляпин. – Это сумасшедший.

Но тут же забыл все, и мы с ним поехали к «Яру». Горло у него действительно не болело…

Тайна

Недалеко от дома моего, в деревне, протекала речка Нерль. Небольшая речка.

Она шла, извиваясь, узкая и быстрая, в красивых берегах, то около песчаной осыпи, покрытой хвойным лесом, то у самого леса, переходила луга и большие болота, входила в большие плёсы и в глубокие бочаги. И они лежали, как круглые огромные зеркала, отражая берега и лес. Эти заводи были очаровательны. У берега на лугу, покрытом цветами, паслись стада.

Река в болотах шла, разветвляясь на несколько рукавов в зарослях ивняка, и покрыта была густой тиной и какими то водорослями, похожими на маленькие седые деревья, усеянные розовыми, как бисер, цветами. Были места, покрытые ненюфарами, купавками, болотными лилиями. Эти места мои друзья охотники называли «окрошкой». Среди тины и зарослей открывались чистые плёсы, чистые и глубокие – до тридцати аршин глубины. Но по зарослям, как бы по берегу, нельзя было ходить; он утопал под ногами – и это было опасно. Этими настилами заросла река на большое пространство.

Там было много утиных выводков. Болотные курочки, коростели, цапли, выпь. У кустов ближе к твердому берегу водились дупеля и бекасы, и я встречал змей гадюк совершенно черного цвета, как уголь. Бывали ужи, почему то тоже черные. Вода реки была кристально прозрачная, мягкая и вкусная.

В зарослях видно было, как в реке стеной шли, заворачиваясь, ярко зеленые бодяги, которые заматывали весь шест, когда я ехал на челне. Летом, при солнце и жаре, приятно пахло водой и тиной, пахло летом… Зеленые и голубые стрекозы носились над водой, садясь на череду и осоку. Стояли рядами так называемые камыши с темными длинными шишками. Огромные, пудовые щуки жили там. Стаями ходили золотые язи и гладкие лини, большие караси и темные окуни. Мелкой рыбы не было. Когда я ловил с челна рыбу на удочку, все думал, что попадет какая-нибудь особенная рыба из этих глубоких плёсов. И действительно, раз поймал большого карпа, в пять фунтов, с крупной чешуей красивого цвета, с желто-светлыми глазами. Его золотая чешуя перемешивалась с серебряными и перламутровыми бляхами. Также поймал совершенно черного окуня с белыми глазами и красными, как кровь, плавниками.

* * *

Вот однажды, выйдя на речку Нерль, недалеко от своего дома, где на лужке, на берегу, была моя лодка, наполовину вытащенная на берег, я увидел на корме лодки несколько рыб. Кто-то, должно быть, ловил и бросил. Рыбы испортились, стухли. Корма лодки была в воде. Я взял железный черпак, снял им этих рыб и бросил в воду. Они тут же потонули, и мне было видно, как они легли на дно, где был песок.

Солнечный июльский день. Я пришел писать с натуры пейзаж. Вышел из лодки, взял холсты, ящик с красками, мольберт, зонтик, пошел по берегу против течения. Пройдя четверть версты, подошел к другой небольшой речке, Ремже, которая шла от мельницы Ремжи. Ремжа была много меньше Нерли и впадала в нее. Я повернул по Ремже влево и пошел по зеленому лугу, где шла речка.

Найдя красивое место у самой речки, я сел писать картину. Поставил мольберт, раскрыл зонтик и увидел нечаянно, что около противоположного берега, по песку под берегом, быстро один за другим идут по дну раки. Целой вереницей, по течению, к реке Нерль, куда впадает Ремжа. Я подумал: «Куда это так спешат раки?»

Встал и пошел по берегу, вниз по течению, не упуская раков из виду, и увидел, что они поворачивают в Нерль, то пропадая в глубоких местах, то появляясь на мелких. Они шли к оставленной лодке, откуда я бросил испорченную рыбу…

Когда я подошел к лодке, раки уже облепили брошенную рыбу кучей и, вонзясь в нее клещами, мололи ее. Их все прибывало. Я с лодки смотрел за их работой. Странно: в то же время снизу реки, куда бы должен был идти запах испорченной рыбы, не шло ни одного рака. Меня это поразило. Что значит? Как мог проникнуть запах рыбы далеко в речку Ремжу? И как раки из этой Ремжи могли бежать в другую реку? И в то же время – почему ни один рак не шел снизу, где запах должен был быть сильней. Что за свойство у рака, что за непостижимое чутье?

Я позвал приятелей посмотреть это странное явление. Те были поражены и, кстати, потом положили сеть на дно, а в нее набросали рыбу. Наловили раков больше двух сотен. Раки были хорошие. Когда вскоре, дня через три, бросили опять на сеть протухшую рыбу, чтобы ловить раков, ни одного рака не пришло. Значит, раки поняли, что их ловят, и другим рассказали.

* * *

На той же Нерли, далеко от моего дома, в глухом месте, были большие широкие плёсы. Назывались они Глубокие ямы. Как то летом я поехал туда. Поставил на берегу, среди кустов, палатку, думал прожить неделю. За этим плёсом была высокая гора, покрытая осинником и елями. Лес отражался в реке, темня всю заводь. Потому то, подумал я, они и назывались Глубокие ямы.

Место было как рай. Я писал с натуры красками. Со мной был приятель мой, рыбак, охотник, поэт и скиталец, – Василий Княжев. Он любил эту жизнь. Он говорил: «В красоте природы кружиться – лучше жисти нет».

Это была жизнь поразительная тайной прекрасного ощущения. Чудеса созерцания – утра, вечера, ночи, какое то слияние чистой красоты с ее же тайной гармонией.

* * *

С вечера горит костер, подвешен чайник. Пьем чай. Берег – чистая травка, и река тут же. А ночью спим в палатке, ни души кругом. Собака с нами, мой Феб. Феб любил такую жизнь. Комаров мы выгоняли из палатки с вечера, прожигая ветви можжухи.

Василий на берегу к вечеру чистил пойманную рыбу. Клал в котелок – варить уху, требуху от рыбы бросал с берега в воду, рядом, близко.

Когда мы ели уху, был тихий летний вечер. И внезапно увидели мы у берега волнение и легкий всплеск. Два небольших сома подошли к самому краю берега и трепали эти рыбьи отбросы, а подальше мы увидели огромного сомищу, пуда в два, который лежал на дне неподвижно. Мы резали куски рыбы и бросали в воду. Сом едва двигался и ел брошенную рыбу. Мы подошли к самой воде. Огромный сом ел из самых рук… Мы были поражены. У него распускались в воде усы, и белые, как бисеринки, глаза чудовища смотрели на нас.

Василий говорит мне тихо:

– Ведь это што… Ведь это он людев не видал никады. Узнал бы их, когда бы… А тут никого не бывает, глядите-ка, весь омут лесом завален… Тут никто и не ловит, он и не знает. Узнал бы, бросил бы дурака ломать. Ну и чуден, глядите, рыбу-то цельненькую небось не ест, велит: разрежь, кусочками давай. Чисто Феб ваш. Даешь баранку – не хочет есть, а кусочками ломаешь – всю съест тут же… Ведь это што.

Через день Василий смеется на берегу, идет ко мне. Говорит:

– Вот чудно. Наш-то чертила у меня сейчас из рук выхватил кусок. Ну, чего это – невиданно дело. Ведь ежели купаться, ведь эдакой за ногу схватит, утопит. Неужто мы так его и не поймаем?

– Нет, – говорю, – Василий, нельзя. – И подумал: «А ведь верно говорит Василий – место глухое, не видал людей, не знает обмана… Сом верит человеку. Чуть не из рук ест. Как странно».

И, глядя на сома, на его добродушную огромную голову, на ленты его плавников на спине, вспомнил, что сказал Александр Сергеевич Пушкин:

 
В темнице там царевна тужит,
А бурый волк ей верно служит…
 

И вспомнил я свое детство. Раз на дороге у Кускова, под Москвой, навстречу мне вышел на задних лапах огромный медведь. Я испугался ужасно. И на плечах своих тащил медведь пьяного своего хозяина поводыря. Тот спал и, поправляясь, дергал рукою цепь, спьяну, должно быть. И у бедного, печального, озабоченного медведя от дерганья пьяного хозяина около кольца из носа шла кровь. А он, бережно держа лапами, тащил своего мучителя. Проходя мимо меня, когда я сидел в овражке у дороги, он грустно пробормотал: бу-бу-бу-бу-бу.

Это он, должно быть, хотел сказать мне про горькую тайну жизни…

* * *

Тайны. Как то раз в Петербурге я был в мастерской скульптора Павла Трубецкого, в его огромной мастерской, где он работал памятник императору Александру III. За обедом подошла огромная собака. Оказалось, что это волк, настоящий наш волк. Волк положил мне голову на колени и смотрел в глаза мне, прося. Я не знал, что это волк, и гладил его по голове. Тогда он положил и лапы мне на колени. Трубецкой его стащил за шиворот:

– Он пристает.

Павел Петрович кормил его орехами, которые волки очень любят. И когда после обеда я сидел на лестнице, около статуи огромной лошади, князь крикнул:

– Волчок, Волчок!

Волк, до того лежавший в углу с собаками, встал, подошел и сел рядом со мной на лестнице, положил голову мне на плечо. Князь сказал:

– Добрый волк. Ты знаешь, он добрее собаки. Он вегетарианец, мяса не ест, как и я. Это ты ел, помнишь, в Париже, «тэт де во»[5]5
  От фр. Tête de veau – телячья голова


[Закрыть]
. Это ужасно.

Я вспомнил, правда, как заказал себе в ресторане «тэт де во», а Павел Петрович встал и ушел.

Особенный и хороший, талантливый человек Павел Петрович. Я видел раз в саду, около его мастерской, когда он вышел, – воробьи и галки слетелись к нему и сели на плечи. Он любил зверей и птиц и не ел никогда мяса. Я заметил, что звери относились к нему с особой нежностью.

Я знаю здесь, в Париже, лейтенанта флота – полный вегетарианец. И знаю непонятную радость и любовь моего Тоби к нему. Он как-то опускает уши, прыгает к нему на колени, садится и не уходит. И ни к кому так Тоби не ласков, как к нему. Нет ли тут тайны?

* * *

Во время огромных снеговых заносов на юге России птицы с южных степей спустились все вниз, к самому морю. И в Крыму было много снега. Дрозды летели к домам и забивались в самые сакли татар.

На моей даче в Гурзуфе набились во все комнаты дрозды и пичужки, а утром рано пришли ко мне в комнату, к двери, печальные и покорные огромные птицы – дрофы. Вошли ко мне, как какие-то монахини, и грелись…

Пришли ко мне, пришли к татарам – Тефику и Осману.

Почему они знали, что я, Тефик и Осман их не убьем, не съедим, не продадим, когда другие их били палками и резали. Они не пришли на дачи, где их изжарят. Почему они знали, что потом, когда стает снег, я повезу их, связанных, в больших корзинах, в степь, выпущу на волю. Тайна… Мало мы знаем тайн… Если бы мы больше знали тайн, может быть, было бы лучше на земле.

«Этот самый Пушкин…»

Зима. Вся Москва покрылась пушистым снегом. Белым бело. На Садовой улице в сумерках горят уличные фонари, уходя вдаль. Свет их освещает ветви деревьев, покрытых густым инеем. За палисадником улицы прячутся потемнелые в ночи дома. В освещенных окнах чувствуется какой-то тихий покой. И будто там уютно и счастливо. Зима в Москве вначале всегда была так нова, так заманчива, и от нее пахло миром и покоем. По улицам едут в санях москвичи. Зима все изменила. Не слышно больше шума колес. Потемнели тумбы тротуаров, и весело мчится тройка по Тверской Ямской, звеня бубенцами, и замирает в дали улицы веселый смех седоков.

Еду я на извозчике поздно, еду с Тверской из Английского клуба, где ужинал в компании с Александром Александровичем Пушкиным, сыном Александра Сергеевича, великого поэта. Александр Александрович, одетый в заштатную генеральскую форму, был скромный человек. Говорил про отца своего, которого он помнил смутно, так как был мал, но помнил его ласки, и его панталоны в клетку, и его красноватый сюртук с большим воротником. Помнил мать в широких платьях, помнил, что кто-то говорил, кажется отец, что любит зиму и Москву. Помнил переднюю в доме, отца и мать, когда они приезжали с картонками, раздевались в передней и ему подарили игрушку петушка, который пищал.

– Да вот в Москве, – сказал Александр Александрович, – знают отца, читают. И в Петербурге тоже. А то и не знают вовсе…

– Да что вы? – удивился я.

– Да, да, – сказал Александр Александрович Пушкин. – Уверяю вас – не знают. И студенты не знают. Спросите у любого из них: читали? Мало. Ну, «Капитанскую дочку» знают, нравится. А другое – не знают.

– Знать трудно, конечно, но я как-то не слыхал… все знают Пушкина.

Александр Александрович как то наклонил голову, опустил глаза, и на больших белках его глаз был синеватый оттенок Востока.

– А в вашем образе, в лице, в глазах, есть черты Африки, – говорю я ему.

Он посмотрел на меня, улыбнувшись добрыми и прекрасными глазами, и сказал мне:

– Ну, это… нет! Я вот какой африканец: так люблю Москву за то, что в ней настоящая зима, все покроется инеем и такой зачарованный покой. В Петербурге у нас не то. Я терпеть не могу жары. Я бывал и в Италии, и на Ривьере, бывало – дождусь не дождусь, когда опять приеду в суровую Россию. Вот тоже – не люблю я пальмы эти. Не знаю, отчего это их ставят все всюду в ресторанах? Неужели елка, березка хуже пальмы? Нет, лучше. Я когда читаю про тропические леса – меня берет ужас. Эти лианы!.. Нет, наш русский лес лучше… Вот я остановился здесь у дальних родственников. Кот там – таких русских серых котов больше нигде нет. Какой друг дома! Там лежанка, сядешь погреться – он ко мне всегда придет, мурлычет. Есть ли в Африке коты? – спросил Александр Александрович.

Как-то, помню, в библиотеке Английского клуба, где он любил бывать, я увидел его. Он вынимал из высокого стеклянного шкафа старые французские книги и перелистывал их. В его образе, в голове, когда он читал страницы книги, было что-то другое: лицо его было внимательно и задумчиво кротко. В лице был какой-то дервиш и что-то тихое, благородное и робкое. И образ великого отца его вставал передо мной.

Как-то, помню, сказал мне Александр Александрович, что отец его, конечно, много наговорил на себя.

Писал о любви – это опасно! А сам он, как я слышал в своей молодости, – сам он был сговорчивый и скромный. Странно то: восемнадцатилетним юношей он написал стихотворение «Прелестнице». Надо удивляться, как это можно думать так в восемнадцать лет!

 
Не привлечешь питомца музы
Ты на предательскую грудь…
 

Ведь это так глубоко, такое постижение в такие годы…

Возвращаясь на извозчике из Английского клуба к себе в мастерскую на Долгоруковскую улицу, я все думал о Пушкине, и мне казалось, что много было непонимания, которое тушило огонь души его.

 
Моя потерянная младость…
 

Как много в словах этих, в смысле их, тяжкого, глубокого горя…

Странно. Что-то есть, вот-вот около… Около жизни. В юности – но есть, рядом, тут, около… скорбь. Отсутствие счастья… Что-то мешает тайне прекрасного, какое то непонимание. В печали тайной гаснет непонятый мой верный идеал…

В мастерской на Долгоруковской улице, когда я вошел к себе, я застал М. А. Врубеля, который жил со мной. Он проснулся, когда я вошел. Я рассказал ему, что был в клубе и видел сына Пушкина – Александра Александровича.

– А знаешь что, – сказал мне Врубель, – Пушкин не был счастлив, и вряд ли он нравился им…

– Кому им? – спросил я.

– Женщинам. Цыгане, Алеко… Странное что-то есть… Посмотри впереди себя, – сказал Врубель, – я здесь сегодня вечером работал.

И Врубель отвернул большой холст.

На нем я увидел как-то остро и смело написанные в твердом рисунке ветви деревьев, покрытые инеем. В окне они были видны. Какой ковер – в особенном ритме. А форма рисунка деревьев…

– Завтра надо будет мне написать тут сверху, – сказал Врубель, – «Кондитер Шульц. Мороженое».

– Что ты? Зачем? – удивился я.

– Да, да, – сказал Врубель. – Это вот там сбоку на улице, на углу, живет немец. Он просил меня – ему нужно.

– Отдай ему без этой надписи. Это так красиво.

– Нет, ему нужна она. Он платит мне двадцать пять рублей.

* * *

Долго я не мог заснуть. В углу моей большой мастерской горела зеленая лампада. На кушетке, свернувшись под пледом, спал Михаил Александрович Врубель – великий художник, кончивший Петербургский университет, два факультета, с золотыми медалями. И вот – он никому не нужен… Никто как-то не понимал его созданий. Как-то делалось одиноко, жутко. Зачем все академии художеств, искусства? Брань невежественных газет, критиков. А завтра он будет своей изящной, дивной формой писать на этой картине вывеску «Кондитер Шульц»… Что-то в этом есть жестокое и жуткое…

* * *

Утром рано я ушел в Школу живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой, где я был преподавателем в высшей мастерской оканчивающих учеников.

– Ваша очередь, – сказал мне инспектор, – задать эскиз на тему историческую или, словом, какую вы хотите.

В канцелярии школы я написал на листе бумаги: «Зима в произведениях Александра Сергеевича Пушкина», и лист этот с написанной темой был повешен в классной мастерской.

Придя в мастерскую, я заметил, что ученики недовольны темой, и объяснили мне: что же это, все стихи? Лучше бы Пугачева в «Капитанской дочке». А вечером родственники мои, студенты Московского университета, мне определенно сказали, что Некрасов гораздо лучше Пушкина, что у Пушкина все вздохи и ахи про любовь, потому что этот камер-юнкер нравился в то время кисейным барышням и только.

Когда я был у Антона Павловича Чехова, то рассказал ему об этом, о встрече с Александром Александровичем. Антон Павлович как-то сразу наклонил голову и засмеялся, сказав:

– Верно. До чего верно. Кисейным барышням, ахи, охи про любовь… Верно, все верно…

И он засмеялся.

* * *

После спектакля в Большом театре я наверху, в огромной мастерской под крышей, писал декорацию к опере «Руслан и Людмила». Старший мастер Василий Белов составлял колера в больших тазах. Я сижу напротив, на лавочке.

– Кто, – спрашиваю я, – сочинил «Руслана и Людмилу»? Знаешь, Василий?

Василий Белов так серьезно посмотрел на меня и по-солдатски ответил:

– Этот самый Пушкин, что с Тверского бульвара. От Страшного монастыря.

– Это памятник ему, – говорю я.

– Знаем, сочинитель. Его вот застрелили…

– Зря, – говорю я, – дуэль была.

– Эх да, – сказал Василий, рукой взял себя за рот и так значительно, серьезно сказал: – Ну да, скажут вам… Господа-то не скажут правду-то… а мы-то знаем… Он такие песни зачал сочинять, прямо вот беда. А студенты народ озорной, только дай им, сейчас запоют. Ну и вот его за это шабаш…

– А ты знаешь, что он написал? Ну, хоть одну песню.

– А как же, – ответил Василий. – Нас училка в деревне всех выучила:

 
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
«Тятя! тятя! наши сети
Притащили мертвеца».
 

Эх, ловко это она научила. Под ее все теперь у нас, парни, девки, кадриль танцуют. «И в распухнувшее тело раки черные впились…» Ловко каково! А вот отчего он без шапки стоит, знаете ли вы? – вдруг спросил меня Василий и, смотря на меня, прищурил хитро один глаз.

– Нет, не знаю, – удивился я. – Отчего?

– А вот потому и голову наклонил, и без шапки, значит, снял и говорит, значит: «Прости, говорит, меня, народ православный…»

– Что ты, Василий. Кто это тебе сказал?

– Чего сказал… Там написано, на памятнике сбоку.

– Да что ты, Василий, где? Там это не написано…

– Нет, написано. Слух пройдет по всему народу, вот что. А ты уж смекай, как знаешь.

Двадцать лет со мной работал Василий Белов. Он был колорист, маляр. Я ценил его. Он составлял цвета по моим эскизам и готовил краски. Любил поговорить. Но ничего с ним не поделаешь: на все у него был свой взгляд. Особенный, уверенный. После февраля 1917 года Василий Белов пришел ко мне и сказал:

– Вот теперя вашему Пушкину шапку наденут…

– А почему? – спросил я.

– Полно шапку ломать… Теперь слобода всем вышла…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации