Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
– Я не совсем здоров… Ну до свиданья…
И он ушел.
Алексей Кондратьевич не приходил. Вечером как-то солдат Плаксин, убиравший мастерскую, сказал мне:
– Да ведь он запил, запой у него случился. Человек ён голова, добрейший. Летом-то вот он писал здесь картины – их, и хороши… Повадился к ему один тут ходить, ну и носит, прямо в кульке бутылки носит, и пьют вдвоем тута. Тот ему все жену свою ругал – и ругает, вот ругает… Она у его туды-сюды глядит, значит, заело его. Ну вот и пьют, пьют, а закуска цела.
Плаксин стал передо мною, уперся на метлу и так серьезно продолжал:
– Пьешь ежели, то закуси, а ето что без закуски, оченно вредно. У нас во втором взводе и… полковник был, и… человек, душа прямо, – сгорел, себя вином сжег, без закуски потому… Ты выпил – значит закуси, оченно пользительно. А они не евши. Она вот прямо кого хошь в гроб кладет, не глядит, будь ты хошь генерал или вот что я. Ей все одно сгубить.
* * *
В марте, когда уже чувствовалось мановение весны, снега разрыхлялись и дворники кирками кололи московские тротуары, шел я с вечернего класса, пробираясь к себе в Сущево, где жил. Великий пост. Колокольный звон уныло разносился над Москвой. Задумывалась душа. Переходя у Самотеки Садовую улицу, я сзади себя услышал голос: «Костенька!»
Оглянувшись, я увидел Алексея Кондратьевича. В короткой ватной кофте, с пледом на плечах. Что-то было мрачное в его огромной фигуре. Я подошел к нему – он ласково улыбался.
– Что, – спросил, – с вечерового домой идешь?
– Здравствуйте, Алексей Кондратьевич, – обрадовался я.
– Вот что, Костенька, пойдем. Пойдем – я тебя расстегаем угощу, да, да… Деньги получил. Пойдем…
И он взял меня за руку.
– Пойдем вот сюда, – показал он на угловой трактир.
Проходя мимо ряда извозчичьих саней, лошадей с подвязанными на мордах мешками с овсом, мы взошли на крыльцо деревянного трактира. Сразу, когда вошли, пахнуло теплом, чаем, запахом пива. В трактире было много народа, больше извозчиков. За длинной стойкой, в жилете и голубой рубашке навыпуск, – хозяин, а за ним на полках – бутылки. Половые в белых рубахах бойко носили подносы с чайниками и бутылками.
Саврасов прошел в глубину, где было просторнее, выбрал стол у окошка, сказал мне:
– Садись…
А сам пошел к стойке и что-то говорил с хозяином. Когда возвращался ко мне, то при свете ламп я увидел, что одет он странно, на него посматривали, оборачивались сидевшие за столами.
«Что это такое, – подумал я. – Что с Алексеем Кондратьичем случилось, что он так странно одет…» Подойдя, он развернул с шеи большой шерстяной шарф, сбросил плед, снял шляпу и положил около на стул. Воротник грязной рубашки был повязан ярко-красным бантом… Как странно…
– Да, Костенька, – сказал он, – да, мы возьмем сейчас расстегаи… Тут умеют… И уха. А сначала тарань…
Расторопный половой поставил тарелки и большую копченую селедку, подал в графине водку и рюмки. Алексей Кондратьевич оставил одну рюмку, сказал половому:
– Убери. Подай грузди.
Налил из графина рюмку, и я увидел, когда он ее подносил ко рту, как дрожали его большие пальцы. Выпив, взял рукой кусок тарани и ел с пальцев, глядя на меня темными глазами, особенными. Глаза, будто какие-то пуговицы, а не глаза, глядели на меня. Он опять жадно пил и ел долго, молча. И вдруг сразу оживился, глаза изменились, как будто он проснулся, что-то вспомнил и улыбался. Сказал:
– Деньги… да, да, деньги… Я деньги сегодня получил. Не много. Не платят много. Но приятные деньги. Да, да… Человек приятный, понимает, не слепой, серьезный. В душе любовь у него, с чувством человек. Вот видишь ли, Костенька, какой я чудной, никак одеться не могу, все врозь пошло. Галстук красный надену – думаю, лучше, все же я артист, ну… пускай смотрят. А вот ему все равно, понимает, ему все равно – какой я, он понимает, что жизнь гонит кого как. Он уважает искусство – картину уважает… Видно, когда смотрит, ясно видно. Скупой, конечно, но деньги его приятны. А вот есть тяжкие деньги, есть такие деньги за картину, с соусом, а соус такой – с упреком, поучением, и видно, что благодетель. Он, конечно, поднадуть хочет тебя, в нем человека йоты, одной йоты нет… Ну, доволен, доволен – бог с ним, все равно, спасибо и тому. Павел Михайлович Третьяков – большой человек. Скажи: Репин – его картину купила бы Академия или вельможи наши? Нет, не купили. И Репин не мог бы писать. Кто собрание сделал? Третьяков, фабрикант. Это не просто. Это – гражданин. Это – человек. Он мыслил, любил, Россию любил. Хочет взять у меня картину. Елки по овражку идут, вниз спускаются к роднику. Трудная вещь, зеленая. Ничего. Не кончена, не могу окончить, лета жду, зимой не могу. Пришел к нему в контору. Говорю: «Да вот, Павел Михайлович, нужно мне полтораста рублей, очень нужно». А он смотрит на меня, и платком нос трет, и думает, и говорит мне: «Вы бы, Алексей Кондратьевич, окончили бы елки-то. Хороша картина… Ну и получили бы сразу все. Да… Подождите, – говорит, – охма́, я сейчас вернусь и принесу вам из конторы деньги». «Как странно», – подумал я, и сделалось мне как-то страшно и унизительно. Я взял и ушел. Рукавишникову говорил он: «За что на меня обиделся Саврасов?» Нашел он меня, да, нашел. Только елки я отдал другому. Да, да… Всем чужие мы, и своим я чужой. Дочерям чужой…
Саврасов налил в рюмку водку и выпил.
– Куда, куда уйти от этой ярмарки? Кругом подвал, темный, страшный подвал, и я там хожу…
Глаза Алексея Кондратьевича остановились и тупо смотрели куда-то. В них была жуть. Я взял его большую руку, взволнованно сказал:
– Не пейте, Алексей Кондратьевич, вам вредно… не пейте…
– Молчать, щенок! – крикнул он, вскочив.
В его глазах блеснул синий огонь. Он быстро пошел по трактиру к стойке буфета, как-то топая по полу опорками. Одна опорка соскочила с ноги, он нагнулся, растерянно потянул чулок и упал. Я подбежал к нему, надел опорку на ногу и помог ему встать.
У стойки он платил деньги и еще пил. Вернулся к столу, надел шарф, плед, шляпу, сказал мне: «Пойдем».
Фонари светились у крыльца трактира.
– Прощай, Костенька, – сказал он, – не сердись. Не сердись, милый мой… Не сердись – болен я. Я приду к вам, когда поправлюсь. Вот довели меня, довели… Пойми, я полюбил, полюбил горе… Пойми – полюбил унижение… Пойми. Я приду. Прощай. Не провожай меня.
И, повернувшись, пошел, шатаясь, вдоль забора переулка и скрылся в темноте ночи. <…>
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Проходя к дому, в Сущево, вижу за забором темный сад. И в ветвях деревьев слышу шелест птиц. Дома лег в постель и думал: «Подвал… Алексей Кондратьевич, Алексей Кондратьевич!.. Как страшно!..»
Утром солнце светило в окно.
– Смотри, Костя, – сказала мне мать. – Встань, посмотри в сад, грачи прилетели.
И я видел, как больное лицо матери обращено вверх на деревья сада. И я ушел к себе в комнату и, уткнувшись в подушку, горько заплакал.
Рассказы
Из моих встреч с А. П. Чеховым
I
Это было, если не ошибаюсь, в 1883 году. В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гостиница, называемая «Восточные номера», – почему «восточные», неизвестно… Это были самые захудалые меблированные комнаты. У «парадного» входа, чтобы плотнее закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три кирпича.
В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов, а наверху, на втором этаже, – И. И. Левитан, бывший в то время еще учеником Училища живописи, ваяния и зодчества.
Была весна. Мы вместе с Левитаном шли из Школы, с Мясницкой, после третьего, последнего, экзамена по живописи, на котором получили серебряные медали: я – за рисунок, Левитан – за живопись…
Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне:
– Зайдем к Антоше (т. е. Чехову)…
В номере Антона Павловича было сильно накурено, на столе стоял самовар. Тут же были калачи, колбаса, пиво. Диван был завален листами, тетрадями лекций – Антон Павлович готовился к выпускным экзаменам в университете, на врача.
Он сидел на краю дивана. На нем была серая куртка – в то время много студентов ходило в таких куртках. Кроме него в номере были незнакомые нам молодые люди – студенты.
Студенты горячо говорили, спорили, пили чай, пиво и ели колбасу. Антон Павлович сидел и молчал, лишь изредка отвечая на обращаемые к нему вопросы.
Он был красавец. У него было большое, открытое лицо с добрыми, смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в говорящего, но тотчас же вслед опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие – от него как бы исходили флюиды сердечности и защиты… Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувствовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, спросить о горе, и поверить ему что-то самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души. Антон Павлович был прост и естественен, он ничего из себя не делал, в нем не было ни тени рисовки или любования самим собою. Прирожденная скромность, особая мера, даже застенчивость – всегда были в Антоне Павловиче.
Был весенний солнечный день… Левитан и я звали Антона Павловича пойти в Сокольники.
Мы сказали о полученных нами медалях. Один из присутствовавших студентов спросил:
– Что же, на шее будете носить? Как швейцары?
Ему ответил Левитан:
– Нет, их не носят… Это просто так… Дается в знак отличия при окончании Школы…
– Как на выставках собаки получают… – прибавил другой студент.
Студенты были другие, чем Антон Павлович. Они были большие спорщики и в какой-то своеобразной оппозиции ко всему.
– Если у вас нет убеждений, – говорил один студент, обращаясь к Чехову, – то вы не можете быть писателем…
– Нельзя же говорить, что у меня нет убеждений, – говорил другой, – я даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений…
– У меня нет убеждений, – отвечал Антон Павлович.
– Вы говорите, что вы человек без убеждений… Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?..
– Нет ни идей, ни убеждений… – ответил Чехов.
Странно спорили эти студенты. Они были, очевидно, недовольны Антоном Павловичем. Было видно, что он не отвечал какой-то дидактике их направления, их идейному и поучительному толку. Они хотели управлять, поучать, руководить, влиять. Они знали все – все понимали. А Антону Павловичу все это, видимо, было очень скучно, и он на настойчивые вопросы отвечал отдельными словами, повторяя, что у него нет убеждений, нет идей…
– Кому нужны ваши рассказы?.. К чему они ведут? В них нет ни оппозиции, ни идеи… Вы не нужны «Русским Ведомостям», например. Да, развлечение, и только…
– И только, – ответил Антон Павлович.
– А почему вы, позвольте вас спросить, подписываетесь «Чехонте»?.. К чему такой китайский псевдоним?..
Чехов засмеялся.
– А потому, – продолжал студент, – что когда вы будете доктором медицины, то вам будет совестно за то, что вы писали, без идеи и без протеста…
– Вы правы… – отвечал Чехов, продолжая смеяться. И прибавил:
– Пойдемте-ка в Сокольники… Прекрасный день… Там уже цветут фиалки… Воздух, весна.
И мы отправились в Сокольники.
От Красных Ворот мы сели на конку и проехали мимо вокзалов, мимо Красного пруда и деревянных домов с зелеными и красными железными крышами. Мы ехали по окраине Москвы…
Дорогой Левитан продолжал прерванный разговор:
– Как вы думаете?.. – говорил он. – Вот у меня тоже так-таки нет никаких идей… Можно мне быть художником или нет?..
– Невозможно, – ответил студент, – человек не может быть без идей…
– Но вы же крокодил!.. – сказал студенту Левитан. – Как же мне теперь быть?.. Бросить?..
– Бросить…
Антон Павлович, смеясь, вмешался в разговор:
– Как же он бросит живопись?.. Нет! Исаак хитрый, не бросит… Он медаль на шею получил… Ждет теперь Станислава… А Станислав, это не так просто… Так и называется: «Станислав, не бей меня в морду…».
Мы смеялись, студенты сердились.
– Какая же идея, если я хочу написать сосны на солнце, весну…
– Позвольте… сосна – продукт, понимаете?.. Продукт стройки… Понимаете?.. Дрова – народное достояние… Это природа создает для народа… Понимаете?.. – горячился студент, – для народа…
– А мне противно, когда рубят дерево… Они такие же живые, как и мы, и на них поют птицы… Они – птицы – лучше нас… Я пишу и не думаю, что это дрова… Это я не могу думать… Но вы же крокодил!.. – говорил Левитан.
– А почему это птицы певчие лучше нас?.. Позвольте… – негодовал студент.
– Это и я обижен, – сказал Антон Павлович, – Исаак, ты должен это доказать.
– Потрудитесь доказать… – серьезно настаивал студент, смотря на Левитана своими острыми глазами, с выражением чрезвычайной важности.
Антон Павлович смеялся.
– Глупо… – отрезал Левитан.
– Вот скоро Сокольники, мы уже подъезжаем…
Сидевшая рядом с Левитаном какая-то тетка из мещанок протянула ему красное пасхальное яйцо и сказала:
– Съешь, красавчик… (Левитан был очень красив). Батюшка мой помер… Нынче сороков… Помяни его…
Левитан и Чехов рассмеялись. Левитан взял яйцо и спросил, как звали отца, чтобы знать, кого поминать…
– Да ты што, красавчик, нешто поп? Баба была немножко навеселе.
– Студенты, студенты… А народ – под мышкой книжка, боле ничего… тоже… Мы приехали к кругу в Сокольники.
Выходя из вагона, баба, ехавшая с нами, обернувшись к Левитану, сказала на прощание:
– Помяни родителя… Звали Никита Никитич… А как семинарию окончишь, волосы у тебя будут хороши… Приходи в Печатники… Анфису Никитишну все знают… Накормлю… Небось голодные, хоша ученые…
Антон Павлович смеялся, студенты были серьезны. У студентов была какая-то придавленность. Казалось, что забота-старуха по пятам преследовала их. Они были полны каких-то навязчивых идей. Что-то тяжелое и выдуманное тяготело над ними, как какая-то служба, сковывающая их молодость. У них не было простоты и умения отдаться минуте жизни. А весна была так хороша! Но когда Левитан, указывая на красоту леса, говорил: «Посмотрите, как хорошо», один из студентов ответил: «Ничего особенного… Просто тоска… Лес, и черт с ним!.. Что тут хорошего…»
– Ничего-то вы, цапка, не понимаете! – повторил Левитан. Мы шли по аллее.
Лес был таинственно прекрасен. В лучах весеннего солнца верхушки сосен красноватыми огнями сверкали на глубоком темно-синем небе. Без умолку свистели дрозды, и кукушки вдали таинственно отсчитывали, сколько кому осталось лет жизни на этой нашей темной земле.
Студенты, с пледами на плечах, тоже оживились и запели:
Выпьем мы за того,
Кто «Что делать?» писал,
Выпьем мы за него,
За его идеал…
Антон Павлович и Левитан шли рядом, а впереди шли студенты… Издали видно было, как большие их волосы лежали на их пледах, что было своеобразно красиво.
– Что это там летит?.. – крикнул один из них, обращаясь к Левитану.
– Это, вероятно, сокол… – пошутил Антон Павлович. Летела ворона!
– А в Сокольниках, должно быть, и нет больше соколов… – прибавил Чехов. – Я никогда не видал, какой сокол… Сокол ясный… О чем задумались, соколики?.. Должно быть, сокола и охота с ними были распространены на Руси…
Мы подошли к краю леса. Перед нами была просека, где лежал путь железной дороги. Показались столы, покрытые скатертями. Много народу пило чай… Самовары дымились… Мы тоже сели за один из столиков, – чаепитие было принято в Сокольниках. Сразу же к нам подошли разносчики…
Булки, сухари, балык, колбаса копченая наполняли их лотки…
– Пожалуйте, господа хорошие…
Около нас за другим столом разместились сильно подвыпившие торговцы типа Охотного ряда и недружелюбно оглядывали нас.
– Вы, студенты… – заговорил один, сильно пьяный, обращаясь в нашу сторону, – которые ежели… – и он показал нам кулак.
Другой уговаривал его не приставать к нам.
– Не лезь к им… Чево тебе… Может, они и не студенты… Чево тебе…
– Слуга служи, шатун шатайся… – говорил в нашу сторону пьяный с осоловелыми глазами…
Видно было, что мы не нравились этой компании, – трудно понимаемая вражда к нам, «студентам», прорывалась наружу.
Антон Павлович вынул маленькую книжечку и что-то быстро записал в ней. И помню, он сказал мне, когда мы шли обратно:
– А в весне есть какая-то тоска… Глубокая тоска и беспокойство… Все живет, но, несмотря на жизнь природы, есть непонятная печаль в ней.
А когда мы расстались с нашими студентами, он сказал, улыбаясь мне и Левитану:
– Эти студенты будут отличными докторами… Народ они хороший… И я завидую им, что у них головы полны идей…
II
Много прошло времени после этой прогулки нашей в Сокольниках, и по приезде в Крым, в Ялту – весной 1904 года – я был у Антона Павловича Чехова в доме его в Верхней Алупке. На дворе дачи, когда я вошел в калитку, передо мной, вытянув шею, на одной ноге стоял журавль. Увидев меня, он расправил крылья и начал прыгать и делать движения, танцуя, – как бы показывая мне, какие выкрутасы он умеет разделывать.
Антона Павловича я застал в его комнате. Он сидел у окна и читал газету «Новое время».
– Какой милый журавль у вас, – сказал я Антону Павловичу, – он так забавно танцует…
– Да, это замечательнейшее и добрейшее существо… Он любит всех нас, – сказал Антон Павлович. – Знаете ли, он весной прилетел к нам вторично. Он улетел на зиму в путешествие в другие, там, разные страны, к гиппопотамам, и вот опять к нам пожаловал. Его мы так любим, Маша (сестра) и я, – не правда ли, странно это и таинственно?.. – улететь и прилететь опять… Я не думаю, что это только за лягушками, которых он в саду здесь казнит… Нет, он горд и доволен еще тем, что его просят танцевать. Он – артист и любит, когда мы смеемся на его забавные танцы. Артисты любят играть в разных местах и улетают… Жена вот улетела в Москву, в Художественный театр…
Антон Павлович взял бумажку со стола, свернутую в короткую трубочку, закашлялся и плюнул в нее, бросил в банку с раствором.
В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто – немножко как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером вставленные в особую подставку много фотографий – портреты артистов и знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии – тоже портреты, и среди них – Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Левитана и других.
В комнату вошла Марья Павловна и сказала, что прислуга-кухарка заболела, лежит, что у ней сильная головная боль. Антон Павлович сначала не обратил на это внимания, но потом внезапно встал и сказал:
– Ах, я и забыл… Ведь я доктор… Как же, я ведь доктор. Пойду, посмотрю, что с ней…
И он пошел на кухню к больной. Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его поддавшуюся под натиском болезни фигуру: он был худ, и его плечи, остро выдаваясь, свидетельствовали об обессиливавшем его злом недуге…
Кухня была в стороне от дома. Я остался на дворе с журавлем, который опять танцевал и так развеселился, подпрыгивая, что расправил крылья, полетел ввысь, сделал крут над садом и опять опустился передо мной.
– Журка, журка!.. – позвал я его, и он близко подошел ко мне и боком смотрел своим острым глазом, вероятно, дожидаясь награды за искусство. Я подал ему пустую руку. Он посмотрел и что-то прокричал… Что? Вероятно – «мошенник!» или еще что-нибудь худшее, так как я ничего ему не заплатил за представление.
После я показал Антону Павловичу бывшие со мной только что написанные в Крыму свои вещи, думая его немножко развлечь… – это были, ночью спящие, большие корабли… Он попросил меня оставить их у себя.
– Оставьте… Я еще хочу посмотреть их, один… – сказал он…
Антон Павлович собирался ехать в Москву. Я не советовал ему делать этого – он выглядел совсем больным и сипло кашлял. За обедом он говорил мне:
– Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здоров, я бы пил… Я так люблю вино…
На всем лежала печать болезни и грусти.
Я сказал ему, что хочу купить в Крыму маленький кусочек земли и построить себе здесь мастерскую, но не в Ялте, а где-нибудь около.
– Маша, – сказал он сестре, – знаешь что, отдадим ему свой участок… Хотите, в Гурзуфе, у самых скал… Я там жил два года, у самого моря… Слушай, Маша, я подарю эту землю Константину Алексеевичу… Хотите?.. Только там очень море шумит, «вечно»… Хотите? И там есть маленький домик. Я буду рад, что вы возьмете его…
Я поблагодарил Антона Павловича, но и я у самого моря не смог бы жить – я не люблю спать так близко от него, и у меня всегда сердцебиение…
Это была последняя моя встреча с А. П. Чеховым.
После я жил в Гурзуфе и построил себе там мастерскую. И из окна моего был виден домик у скалы, где когда-то жил Антон Павлович. Этот домик я часто воспроизводил в своих картинах. Розы… и на фоне моря интимно выделялся домик Антона Павловича. Он давал настроение далекого края, и море шумело около бедного домика, где жила душа великого писателя, плохо понятого своим временем.
– Меня ведь женщины не любят… Меня все считают насмешником, юмористом, а это не верно… – не раз говорил мне Антон Павлович.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.