Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Репин, Врубель, Серов
К Савве Ивановичу Мамонтову в Абрамцево, бывшее имение Аксакова, приехал летом Илья Ефимович Репин – гостить. Я и Серов часто бывали в Абрамцеве. Атмосфера дома С.И. была артистическая, затейливая. Часто бывали домашние спектакли. В доме Мамонтова жил дух любви к искусствам. Репин, Васнецов, Поленов были друзьями Саввы Ивановича. И вот однажды летом я приехал в Абрамцево с М. А. Врубелем.
За большим чайным столом на террасе дома было много народу. Семья Мамонтова, приехавшие родственники и гости. М. Ф. Якунчикова, С. Ф. Тучкова, Павел Тучков, Ольга Олив, А. Кривошеий, много молодежи. Мы были молоды и веселы.
Илья Ефимович, сидя за столом, рисовал в большой альбом карандашом позирующую ему Елизавету Григорьевну Мамонтову. Врубель куда-то ушел. Куда делся Михаил Александрович?! Он, должно быть, у мосье Таньона. Таньон – француз, был ранее гувернером у Мамонтова, а потом гостил у Саввы Ивановича. Это был большого роста старик, с густыми светлыми волосами. Всегда добрый, одинаковый, он был другом дома и молодежи. Мы его все обожали. Таньон любил Россию. Но когда говорили о Франции, глаза старика загорались.
Где же Врубель? Я поднялся по лестнице, вошел в комнату Таньона и увидел Врубеля и Таньона за работой: с засученными рукавами тупым ножом Таньон открывал устрицы, а Врубель бережно и аккуратно укладывал их на блюдо. Стол с белоснежной скатертью, тарелки, вина, Шабли во льду. За столом сидел Павел Тучков, разрезал лимоны, пил вино.
Но что же это? Это не устрицы! Это из реки наши раковины, слизняки.
– Неужели вы будете это есть?! – спросил я.
Они не обратили на мой вопрос и на меня никакого внимания. Они оба так серьезно, деловито сели за стол, положили на колени салфетки, налили вина, выжали лимоны в раковины, посыпая перцем, глотали этих улиток, запивая Шабли.
«Что ж это такое? – подумал я. – Это ж невозможно!»
– Русский муль, больше перец – хорош, – сказал Таньон, посмотрев на меня. – Ты этого никогда не поймешь, – обратился ко мне Врубель. – Нет в вас этого.
Вы все там – Репин, Серов и ты – просто каша. Да, нет утонченности.
– Верно, – говорит Тучков, грозя мне пальцем и выпивая вино. – Не понимаешь. Не дано, не дано, откуда взять?! Наполеон, понимаешь, Наполеон, а пред ним пленный, раненый, понимаешь, генерал… в крови. «Я ранен, – сказал мой дед, – трудно стоять. – Вы, кажется, француз?» – спросил он. Наполеон Бонапарт тотчас же поставил ему кресло. Понимаешь, а? Нет, не понимаешь!..
– А ты понимаешь, что ты ешь?
– Ну что? Что такое? – мули, вот он, спроси, – показал он на Таньона.
– Подохнете вы все, черти, отравитесь! – говорю я.
– Мой Костья, «канифоль меня сгубиля, но в могилю не звеля…», – сказал Таньон, обращаясь ко мне.
«Замечательные люди», – подумал я и ушел. Спускаясь по лестнице, я услышал голос Саввы Ивановича: «Где вы пропали, где Михаил Александрович?» Посмотрев в веселые глаза Мамонтова, я рассмеялся.
– Миша и Таньон там. Устрицы.
– Милый Таньон, он ест эти раковины и видит себя в дивном своем Париже. Я попробовал. Невозможно – пахнет болотом.
– Это, вероятно, отлично, как знать, акриды!.. – сказал И. Е. Репин.
– А вы тоже их ели? – спросил я.
– Нет, я так думаю…
– Да, думаешь? Нет, ты поди-ка и проглоти, попробуй, – смеясь, посоветовал С.И.
– Но почему же, я думаю, это превосходно! – и он пошел к Таньону…
Ночью у крыльца дома С.И. говорит мне: «Это эскарго!..» Как сейчас вижу лицо его и белую блузу, освещенную луной:
– А Врубель особенный человек. Ведь он очень образован. Я показал ему рисунок Репина, который он нарисовал с Елизаветы Григорьевны. Он сказал, что он не понимает, а Репину сказал, что он не умеет рисовать. Недурно? Не правда ли? – смеясь, добавил С.И. – Посмотрите, с Таньоном они друзья, оба гувернеры (Врубель, когда я с ним познакомился в Полтавской губернии, был гувернер детей). Они говорят, вы думаете, о чем? О модах, перчатках, духах, о скачках. Странно это. Едят эти русские мули, и ничего. Врубель аристократ, он не понимает Репина, совершенно. А Репин его. Врубель – романтик и поэт, крылья другие, полет иной, летает там… Репин – сила, земля, не поймет никогда он этого серафима.
В Москве, в мастерской моей, проснувшись утром, видел, как Врубель брился и потом элегантно повязывал галстук перед зеркалом.
– Миша, а тебе не нравится Репин? – спросил я.
– Репин? Что ты!? Репин вплел в русское искусство цветок лучшей правды, но я люблю другое.
Умерли друзья мои: Павел Тучков, Серов, Савва Иванович Мамонтов, Врубель, Таньон… Там, в моей стране, могилы их. И умер Репин… Прекрасный артист, художник, живописец, чистый сердцем и мыслью, добрый, оставив дары Духа Свята: любовь к человеку.
Да будет тебе забвенна наша тайна земная ссор и непониманья и горе ненужных злоб человеческих…
Зверь
Лисенок… А перед ним самый страшный враг его – человек.
Жалко сиротливы и полны гнева его большие темно-синие глаза, сверкающие остро; жалка его мордочка на худенькой шее; смотрит на меня и дрожит.
Ноги перевязаны туго мочалкой; желтая шерстка взъерошена. Бедный лисенок! Нет ни норы у него, ни матери. И он защищает себя. Его оскаленные белые зубки стучат.
«Не трону, не бойся, – шепчу и думаю: – отпустить в лес – пропадет!»
Тороплюсь, кладу ветки елей в чулан, сена, дров. Руки дрожат. Кричу:
– Дайте ножницы! Скорей! Молока!
Еще укусит… Осторожно разрезаю мочалки, и лисенок прячется в хворост. На тарелках я поставил молоко, вареного мяса, творогу, закрыл дверь чулана и вышел в свою мастерскую.
– Где вы достали лисенка? – спрашиваю я ребят, которые принесли его в мешке.
– Дядя Семен дал. Мать-то он застрелил, лисицу-то.
– А где нора была?
– А кто ее знает… В лесу, знать.
Потом ребятишки ушли, настал вечер, ночь. Мой пойнтер Феб – никакого внимания на лисенка.
Проснулся ночью и думаю: «Что, спит лисенок или нет?»
В доме тихо. Маленький зверек! Как-то он? Ему тяжело, наверное. Мать убили. Он думает, что я убил мать.
Пошел послушать в чулан. В его окне туман, а в тумане серп месяца. Вдали кричат коростели. В самом углу вижу мордочку и большие горящие глазенки. Взял прутик, насадил на него кусок мяса и медленно подвожу к мордочке; лисенок схватил и проглотил, не жуя. Я еще, опять глотает, не жует. «Довольно, – думаю. – Будет жив, должно быть!»
Утром опять его кормил – хлеб с молоком, тоже съел. Молодец лисенок!
А через месяц лисенок взял еду из моих рук. Странно, и Феба не боится, а Феб на него по-прежнему никакого внимания.
Перевел я лисенка в мою мастерскую. Устроил в ящике логовище, положил солому, веток. Когда кормлю Феба хлебом с молоком, лисенок подходит к кормушке и доедает.
Так он рос и стал похож на муфту; нос и глазенки выглядывают из пышной шерсти. Какой красавец… Я с ним разговариваю.
– Я тебе задам, – говорю, – хитрая лисица, кур таскать!
Он слышит, что я говорю без сердца, выходит из ящика и играет с моей туфлей. Ест прямо из рук. Не дает Фебу есть, лезет первый.
Как-то я писал в моем малиннике красками сарай и загородку. Куры ходили около. Вдруг они отчаянно заметались. Вижу, мой лисенок тут как тут. Остановился около меня; круглые глазенки горят, вдыхает свободу. Сороки на березах трещат в волнении. Лисенок сел около меня и смотрит кверху.
«Возьму, – думаю, – корзину сенную, накрою его, чтобы не убежал».
Я встал и пошел, а он за мною; я на террасу – и он; в мастерскую – и он туда же.
– Ах ты, милый мой, Лис! Если ты ходишь за мной, тогда пойдем гулять. Внизу была речка, за нею лес, огромный Феклин бор, на сто верст.
Лис побежал быстро и спрятался в траве. Я подошел. Он притаился и вытянулся весь, лежит; вдруг вскочил и с радостью стал бегать вокруг меня. Так делают и собаки от своей собачьей «радости жизни». Так начались наши прогулки с играми в прятки. Лисенок стал красивым рыжевато-красным и сильным зверем, но он еще сидел у меня на руках, хотя другим не давался. Один мой приятель нечаянно коснулся его палкой; он ее изгрыз со злобой.
«Что это?» – подумал я. Впрочем, однажды и мой прут, которым я тихонько тронул его, он в бешенстве измолол зубами.
Лис, вероятно, решил, что все зло в палке, а не в том, кто ее держит. Так ведь и люди, как звери, – часто видят только «деревья», а «леса-то» и не замечают.
* * *
Зима. Топится камин. Феб, домашний баран и кот лежат на полу. Кот с бараном рядом. Лис не любит огня. Он сидит на окошке и смотрит в сад на верхушки больших елей. Когда летит ворона или снегирь, Лис следит за ними быстрыми своими глазами, поворачивая хитрую остроухую головку.
– Хитрый Лис! – говорю я. Он смотрит на меня, и его глаза светятся синим огоньком.
Ранней весною, когда еще лежат в лесах глыбы снега, хотя солнце уже греет прогалины и закраснелись ветви берез, а верба у сарая блестит белыми пуховками, на фоне заманчиво-синей дали, рано утром вбежал ко мне дедушка-рыбак, живший у меня.
– Глянь-ка, Киститин Лисеич. У нас в саду-то лиса здоровая бегает, чужая. Бона она. Глянь-ка. Где ружье?
Я побежал к окну: как заведенная, опустив нос к самой земле, делая круги, бегала лисица; она нюхала землю, чуя следы моего Лиса.
Я выпустил его в сад. Произошла встреча. Зверьки долго смотрели друг на друга. И какой любовью были полны их синие глаза!
И вот обе лисицы быстро помчались по пашне от моего дома и скрылись в соседнем лесу…
Я вернулся в мастерскую. Моя комната показалась мне темной и скучной.
Ушел мой синеглазый пушистый зверь… Потом я видел его только во сне.
Случай с Аполлоном
Бывает в жизни так: при самых лучших намерениях получается совсем наоборот.
Однажды у нас в Москве случилась ошибка – пустячная, как бы это сказать: недоразумение в области науки.
А именно общество людей хороших и почтенных создало в Москве Училище живописи, ваяния и зодчества, откуда вышли художники, архитекторы и ваш покорный слуга, и это Московское художественное общество однажды резонно нашло, что художникам надо дать лучшее образование, поднять их научные познания.
Вот и назначен был новый директор. Преподаватели радовались, сияли ученики. В прекрасную квартиру («отопление и освещение») приехал новый директор, человек серьезный, роста небольшого… Его фамилию я теперь забыл: не то Випнер, не то Гипнер. Извините – память стала изменять.
Преподаватели наши были все художники славные: Саврасов, Перов, Прянишников, братья Павел и Евграф Сорокины, Поленов, Маковский – ныне люди умершие.
Собрались учителя и ученики в актовом зале прекрасной школы нашей послушать нового директора. Он появился на возвышенном месте, где был покрыт зеленым сукном небольшой стол, в вицмундире и при орденах. Посмотрев на нас строго сквозь большие роговые очки, новый директор сказал:
– Отсутствие знаний в художниках лишает их произведения смысла, который они должны иметь… Вот пример: картина Куинджи «Украинская ночь», вызвавшая столько шума в публике и имевшая такой успех. Однако художник ошибся… Всякий, кто знаком хотя бы немного с астрономией, видит, что на картине Куинджи нет звезд Южного созвездия…
– Скажу, что не только художники, – продолжал директор, – но и поэты русские отличались недостатком научных знаний. Вот хотя бы прославленный Пушкин не знал ботаники… Он писал:
Люблю ваш сумрак неизвестный
И ваши тайные цветы…
Как же это «тайные»? Позвольте! Названия цветов все известны. Не секрет! Никаких тайных цветов в природе не существует…
Другой случай: Лермонтов, тоже поэт знаменитый, в зоологии делал непростительные промахи. Вот его стихи:
И Терек, прыгая, как львица,
С косматой гривой на хребте…
Какая же у львицы грива? Где же-с? Грива у льва, а львица без гривы. Только мифология античных греков не делала ошибок: боги их и музы имели реальный образ людей.
– Позвольте спросить, господин директор, – вдруг раздался голос одного из учеников по фамилии Пустышкин, – а что, и теперь в Греции есть кентавры?
Всё как-то сразу приумолкло.
* * *
Еще случай… В залах прекрасной школы нашей стояли античные статуи – гипсовые копии Венеры Милосской, Аполлона Бельведерского, Лаокоона, Германика, Вакха, Дианы, Гладиатора, Гермеса и других. И все они – как есть голые…
Это показалось нашему мужу науки не совсем приличным. Прежде, в Элладе, все это ничего, ну а теперь, в Москве, хотя, конечно, они и гипсовые, да все же нехорошо как будто…
И вот позвал новый директор мастеров-штукатуров, заказал им виноградные листья и в одну ночь все незаметно исправил: антики украсились листьями – Аполлон, Лаокоон с сыновьями и даже Венера – все прикрылись листьями.
Все бы ничего… Но тут кто-то (из учеников, должно быть) взял потихоньку и нацепил Аполлону штаны, такие легонькие, в полоску. Он проделал это ночью, а утром вся школа хохотала.
И началось… Преподаватели заседали, член Академии художеств приехал из Петербурга. Заседали долго и решили вновь снять виноградные листки. Но как восстановить утраченное? Гипсы стыдливой операцией были до известной степени искалечены. Надо в Рим отправлять, в Париж – формовать… Невозможно! Вся Москва тогда потешалась. А московский генерал-губернатор в ту пору, князь Владимир Андреевич Долгорукий, был попечителем Училища. И вот меня, ученика, вызывают в канцелярию школы и приказывают явиться к одиннадцати утра в контору самого генерал-губернатора на Тверскую.
– Не знаете ли зачем? – спрашиваю.
– Там узнаете, – сухо ответил мне письмоводитель и дал письмо от инспектора…
Иду я и думаю: «Что бы это значило? Ведь я стипендиат князя. Сам выбрал за успехи. В чем дело?»
Пришел, секретарю письмо подал. Секретарь прочел и сказал курьеру:
– Проводи к князю.
В большой комнате с каменным полом около плиты стоял небольшого роста, седой, плотный и бодрый старик. Военная тужурка была расстегнута, в руках он держал вертел, на котором были куски мяса. Он положил вертел в открытую плиту, где пылал огонь. Около стояла изящно одетая в черный шелк женщина с небрежно взбитыми волосами. Ее красивые и ласковые глаза с улыбкой смотрели на меня. Она сказала:
– Ты знай, красивый малшик, некорош сердить твой добрый нашальник. Ступай на мой Париж полушить изящный манер, снимай шляпа пред твой добрый экселянс.
– Аполлону надеть штаны! – сказал по-французски Долгорукий. – Это ты сделал?
– Нет, не я, – отвечаю.
– А кто?
– Знаю, но сказать не могу.
Старик Долгорукий пристально посмотрел на меня:
– Передай-ка, что шутить довольно, иначе это уже пошло будет. Ведь Аполлон – ваш бог… Пошлость не может быть рядом с высоким. Ступай…
На другой день шел дождь.
Я видел, как около подъезда Училища ломовые тащили рояль и мебель из квартиры директора: он уезжал.
* * *
Вскоре я получил серебряную медаль за живопись. Левитан тоже. В Училище состоялся торжественный годичный акт. В огромном чудесном зале Растрелли за большим столом сидели члены Художественного общества и преподаватели. Посредине – князь Долгорукий, рядом с ним – княгиня С. С. Голицына. Выдавали дипломы школы и награды.
Меня вызвали. Долгорукий вынул из коробки медаль и передал Голицыной, а та положила мне блестящий кружочек в протянутую руку в белой перчатке. Долгорукий, смеясь, что-то сказал ей, показывая на меня. «Это про Аполлона», – подумал я. Голицына засмеялась. Долгорукий передал мне два запечатанных конверта. После этого я отошел к ученикам и видел, как Левитан тоже получил медаль и конверты.
Церемония окончилась. Мы оба с Левитаном, удалившись в угол натурного класса, вскрыли конверты: в них оказались дипломы на звание художника и потомственного почетного гражданина. В других конвертах были бумажки по сто рублей, совершенно новые.
Мы тотчас поехали к Антону Павловичу Чехову – звать его в Сокольники. А. П. Чехов посмотрел на наши медали и сказал:
– Ерунда! Ненастоящие.
– Как не настоящие? – удивился Левитан.
– Конечно. Ушков-то нет. Носить нельзя. Вас обманули – ясно.
– Да их и не носят, – уверяли мы.
– Не носят!.. Ну вот. Я и говорю, что ерунда. Посмотрите у городовых, вот это медали. А это что? – обман.
На севере диком
На полу раскрытые чемоданы. Я укладываю краски, кисти, мольберт и бинокль, меховую куртку, белье, большие охотничьи сапоги, фонарь и целую аптечку. Ружья я не беру: я еду на Дальний Север, на Ледовитый океан. Писать с натуры, а возьмешь ружье, начнется охота, и какие же тогда этюды? Беру только несколько крючков для рыбной ловли и тонкую английскую бечеву. Океан глубок, нужно захватить длинную бечеву и груз. Беру и компас.
– Зачем компас берете… Что ему там показывать? Там же Север. А вот ружье не берете, – говорит мне пришедший приятель, архитектор Вася. – Надо взять штуцер и разрывные пули.
– Разрывные пули? Зачем?
– А если вы случайно попадете на льдину, в Белом море? Ведь там этакие голубчики ходят… Тогда вы без штуцера что будете делать?
– Какие голубчики? – удивляюсь я. Вася прищурил на меня один глаз.
– Белые медведи и моржи – вот какие… Моржей вы видали? Нет? Так у него клыки в два аршина… Да-с… Встретит он, знаете, рыбаков, клыками расшибает лодку, рыбаки, конечно, в воду, а морж и начнет кушать их по очереди…
– Ну, это ерунда, я этого никогда не слыхал…
– Вы не слыхали, а я читал.
– Постой, где ты читал?
– В «Новом времени». Это не шуточки. Потому там никто и не живет. Посмотрите-ка на карту…
Развернутая географическая карта лежит на столе. Смотрю – действительно, Архангельск, а дальше – за Архангельском – ничего.
– Ага, видали! – говорит Вася. – Никого и ничего, можно сказать, пустое место, а вы, по-моему, зря едете. Туда преступников ссылают. Вы просто замерзнете где-нибудь в тундре, вот и все. Вам хотя бы собак свору взять, на собаках ехать. Там ведь лихачей нет, это вам не Москва. Кастрюлю тоже надо взять, обязательно соли. Там ведь все сырую рыбу жрут, а вы же не можете… Будете навагу ловить, по крайней мере, уха будет. И что это вам в голову пришло ехать к черту на кулички?.. Вон, смотрите на карту – Мурманский берег, Вайгач, Маточкин шар… Шар! Какой же это шар? А это? Зимний берег? Летнего нет. Хороша местность, благодарю покорно. Названия одни чего стоят: Ледовитый океан, Сувой, Паной, Кандалакша – арестантские…
– Ну, Вася, уж очень ты пугаешь… А сам, был бы свободен, наверное поехал бы со мной… Поедем, брат: отложи свадьбу, она подождет…
– Ну уж нет… Хорошо, если самоеды себя или друг друга едят, а как им влезет в башку меня скушать… Нет, уж я туда не поеду…
– Ну, тогда поедем к Егорову завтракать.
– Вот это дело. Поедем.
И только мы выходили, как в подъезде дома нам встретился В. А. Серов.
– Я к тебе, – сказал Серов. – Знаешь, я решил ехать с тобой на Север.
– Отлично! – обрадовался я.
– Савва Иванович Мамонтов говорил, что там дорога строится, но по ней ехать еще нельзя… Как-нибудь с инженерами проедете до Двины, а там – пароход есть.
– Как я рад, что ты едешь. Вот только Вася все пугает, говорит, что нас самоеды съедят.
– Съедят, не съедят, – смеется Вася, – а кому нужно ехать за Полярный круг… И черт его знает, что это за круг такой… Пари держу, как увидите круг, так скажете – «довольно шуток», – и назад…
Кого я ни видал перед отъездом, никто, как и Вася, об этом старом русском крае толком не знал ничего. А мой приятель Тучков привез мне ловушку и просил поймать на Севере какую-либо зверюгу.
– Ну, понимаешь, какого-нибудь там ежа или зайца… И обязательно привези мне буревестника…
* * *
От Вологды на Архангельск ведут железную дорогу.
Прямо, широкой полосой прорублены леса. Уже проложены неровно рельсы. По ним ходит небольшой паровоз с одним вагоном. Называется это – времянка. Кое-где построены бараки для рабочих, сторожки для стрелочников. Новые и чистые домики.
Проехал до конца проруби и остановился в одной сторожке. Там чисто, пахнет свежей сосной и есть большая печь, а кругом бесконечные могучие леса. Века росли, умирали, падали, росли снова. Там никаких дорог нет.
Серов и я увидели, что днем писать с натуры нельзя: мешают мириады всевозможной мошкары, комаров, слепней. Лезут в глаза, в уши, в рот и просто едят поедом. Я и Серов намазались гвоздичным маслом – ничуть не помогало. Мошкара темными облаками гонялась не только за нами, но и за паровозиком времянки…
Вечером к нам в сторожку пришел инженер – финляндец. Рассказал, что есть недалеко озера, небольшие, но бездонные, и показал пойманных там больших окуней, черных, как уголь, с оранжевыми перьями, красоты невиданной. Я сейчас же стал их писать.
Финн состряпал из окуней уху, но ее нельзя было есть: пахла тиной. Так мы улеглись без ужина…
А в пять часов утра уже начиналась порубка. Свалив деревья, рабочие оттаскивали их в сторону с просеки. И внезапно один из порубщиков увидал вдали высокого, странного оборотня, который тоже таскал старательно и усердно деревья на опушке чащи. Это был огромный медведь. Он пришел к порубкам, посмотрел, что делают люди, и стал делать то же: таскал, рыча, деревья. Хотел помочь, думал, нужно.
Медведь выходил на порубки каждый день. Когда рабочие кончали работу, уходил и он. Но только работа начиналась, он уже на опушке.
Злая пуля уложила занятного бедного зверя. Когда его тушу везли в Вологду на дрезине, я не пошел смотреть, не мог. Так было жаль его. Серов зарисовал труп в альбом.
* * *
Как-то Серов и я писали светлой ночью около сторожки этюд леса. В кустах около нас кричала чудно и дико какая-то птица. Мы хотели ее посмотреть. Только подходим к месту, где слышен ее крик, она отойдет и опять кричит. Мы за ней, что за птица: кричит так чудно, но увидать невозможно. Ходили-ходили, так и бросили и пошли назад. Пришли будто к сторожке, а сторожки нет. Мы – в сторону, туда-сюда. Нет. Мы назад пошли, ищем. Нигде нет.
– Постой, Валентин, – говорю я, – вот заря… Надо на зарю идти.
– Нет, – отвечает Серов, – надо туда. И показывает в другую сторону.
Мы заблудились. Смотрим, все ветви деревьев повернуты на юг.
– Я полезу на дерево, – говорит Серов.
Я подсаживаю, он ловко взбирается, хватаясь за ветви длинной ели.
– Сторожки не видно, – говорит он с дерева. – А что-то белеет справа, как будто озеро или туман…
Вдруг слышим – идет где-то недалеко паровоз, тарахтит по рельсам, попыхивает. Мы быстро пошли на приятные звуки времянки, и оба сразу провалились в мох, в огромное гнилое дерево, пустое внутри, а внизу завалившее яму. Там была холодная вода. Мы оба разом выскочили, из этой гнилой ванны, побежали и скоро увидели нашу сторожку.
Серов посмотрел на меня и сказал:
– А ведь могло быть с нами прости-прощай…
* * *
В сторожке были инженеры, Чоколов и другие.
– Мы завтра поедем на Котлас, на Северную Двину, – сказал Чоколов. – А теперь, хотите, поедемте на дрезине… Здесь есть недалеко село и река. К нему нет дорог, но оно очень красиво…
Вот и село Шалукта.
Деревянная высокая церковь, замечательная. Много куполов, покрыты дранью, как рыбьей чешуей. Размеры церкви гениальны. Она – видение красоты. По бокам церковь украшена белым, желтым и зеленым, точно кантом. Как она подходит к окружающей природе…
Трое стариков-крестьян учтиво попросили нас зайти в соседний дом. В доме большие комнаты и самотканные ковры, изумительной чистоты. Большие деревянные шкафы в стеклах – это библиотека. Среди старых священных книг я увидел Гончарова, Гоголя, Пушкина, Лескова, Достоевского, Толстого.
В горницу вошли доктор и учительница, познакомились с нами.
Я и Серов стали писать у окна небольшие этюды. Нас никто не беспокоил.
– Что за удивление, – сказал Серов. – Это какой-то особенный народ…
Когда мы окончили писать, к нам подошли старики и доктор, посмотрели на нашу работу, и один из стариков предложил нам – не хотим ли мы поехать на лодке, по реке.
– Здесь есть красивое место, – сказал старик, – наши девицы хотят вас покатать, показать реку.
Он махнул рекой, подошли четыре нарядные молодые девушки. Доктор сказал нам:
– Здесь так принято встречать гостей. Вас будут угощать девицы… Мы сели в большую лодку, и доктор с нами.
Девицы смело взмахнули веслами, и лодка быстро полетела по тихой и прозрачной воде. Берега реки покрыты лесом, в прогалинах луга с высокой травой.
Лодка причалила у больших камней, заросших соснами. Девушки вышли на чистую лужайку, разостлали большую скатерть, вынули из корзин тарелки, ножи, вилки, разложили жареную рыбу хариус, мед и моченую морошку, налили в стаканы сладкого кваса. Они старательно и учтиво угощали нас и все улыбались.
– Да, – говорил доктор. – Здесь особый народ… Я ведь давно живу с ними… Они вам рады. Ведь здесь никто не бывает, и дорог сюда нет. Это – оазис… Только зимой сюда приезжают, но редко… Это секта, их прозвали еретиками. Они неплохо знают Россию и литературу. Все грамотны.
«Удивление, – подумал я. – В глуши тундры какие милые душевные люди». Я еще узнал, что в селе Шалукте никто не пьет водки и не курит.
– Село управляется стариками по выбору, – рассказывал доктор, – и я не видывал лучших людей, чем здесь… Но жаль, что с проведением дороги здесь все пропадет: исчезнет этот замечательный честный быт… Старики это понимают.
В Шалукте, на прощанье, нам подарили раскрашенные березовые туеса, замечательно сработанные тамошними художниками…
Шалукта, чудесная и прекрасная, что-то сталось теперь с тобой?
* * *
Медленно отходит океанский пароход «Ломоносов» от высокой деревянной пристани.
Шумят винты, взбивая воду, оставляя за пароходом дорогу белой пены. Архангельск, с деревянными крашеными домиками и большим собором с золотыми главами, уходит вдаль, справа песчаные осыпи гор. Сплошь покрытые лесами, они далеко тянутся и пропадают в дождливом дне.
Пассажиры попрятались в каютах и под брезентами на палубе. Матросы в желтых рубахах и штанах, пропитанных маслом, связывают огромные канаты. Дождь хлещет по палубе. Берега стали ровные.
– Тощища, – говорит Серов.
– Скоро море? – спрашиваю я у матроса.
– Не… Часа через два, – отвечает тот сумрачно.
На пароходе пахнет рыбой. В столовой, куда мы зашли, тоскливо. Круглые трюмы угрюмо обливает дождь.
– Покачает… – говорит сосед-пассажир. – Ветер с моря.
А другой, поодаль, солидный, сидит за столом. Перед ним бутылка водки и закуска. Он налил рюмку, посмотрел на нее, сказал про себя «поехали» и выпил махом.
Тоска… – повторяет Серов.
В каюте тоже пахнет рыбой. Ложусь там на койку. Надо мною висят белые спасательные круги и пробковые пояса. Я смотрел-смотрел на круги и пробки и заснул. Вдруг слышу, что-то шумит, трещит, и чувствую – качает. Серов сидит против меня, бледный, и ест лимон.
– Море? – спрашиваю я.
– Гадость! – отвечает Серов. – Качает. Как ты можешь спать?
– Пойдем на палубу, посмотрим море…
– Не могу, – отвечает Серов. – Невозможно. Тошнит.
– Лежи на спине, пройдет…
Я встаю и выхожу из каюты, ударяясь о стенки.
По лестнице выбираюсь наверх.
Волны с шумом бросают брызги на палубу. Пароход опускается вниз, и на него летят волны. Корма, у которой я стою, поднимается высоко. Я выбираю минуту и бегу в конец кормы, хватаюсь там за железное древко флага и вижу, как винты, вращаясь в воздухе, опускаются в темную воду. Корма ниже, ниже… Пароход как бы стал на дыбы… Но вот опять поднимается корма. По палубе бежит вода.
Сбоку от меня, близко, на борт парохода села птица, ярко-зеленая, синяя, – свистнула громко. «Это буревестник», – подумал я. Птица вспорхнула и пропала в волнах.
Иду к Серову. Он лежит в каюте. Около него сидят двое в кожаных пальто и форменных фуражках. Один представляется мне с улыбкой:
– Капитан Постников… А что же вы по палубе гуляете, не боитесь… Волной вмиг смоет.
– Вы – капитан? – говорю я. – У меня к вам есть письмо от Савел-Иваныча Мамонтова.
– От Савел-Иваныча! – обрадовался капитан. – Ах, родной Савел-Иванович! Господи! Да ведь это какой человек. Вот приятель ваш, жаль, хворает… Я ему сейчас из буфета лекарство принесу… Крепко, зато разом полегчает… Ничего, завернем за Сувой, тише станет… Вот я, скажем, и капитан и привык, а и то, бывает, сблюнешь… Буря… Другой помор прямо сажень росту, а чуть на море зыбь, хуже бабы – плачет… Ну, я сейчас…
Капитан вышел.
Вскоре он и тучный буфетчик с бледным лицом балансировали перед Серовым с бутылкой какой-то темной жидкости и уговаривали его выпить:
– Крепко, верно… Ром, конечно, и трын-трава в роме… Зато поможет. Серов, наконец, глотнул.
– Невозможно, – едва не задохся он. – Про… про… просто пламя какое-то.
– Скажите, – обратился я тут к капитану. – А скоро будет Полярный круг?
– Круг? – Да мы его сейчас проходим…
– Ну, тогда давайте, – сказал Серов. – Тогда все равно. Выпью.
– А мы с вами за Савву Иваныча, – предложил капитан. – Это человек. Большой человек, и добрый.
– А знаешь, – говорит мне Серов, – прошло, благодарю. – И он протянул руку капитану.
– Но… кажется, я пьян. Что-то крепко ваше лекарство.
– Оно и хорошо. Пьяному море по колена. Ну, и обед будет – ух ты! Я вас угощу. У меня кумжа, ну и рыба! Через час за Святой Нос завернем… Тихо будет, станем… Обед будет знатный.
– А все же, кажется, я пьян, – повторил Серов. – Я что-то выпил невероятное. Но это омерзительное чувство прошло.
Мы поднялись с Серовым на палубу.
Кругом нас беспредельный и мрачный тяжкий океан. Его чугунные волны вздымаются в бурой мгле. В темном небе, прямо, летит огромный белый орел.
– Альбатрос, – сказал капитан. – Святая птица, говорят, где живет, никто не знает, а всегда летит прямо и далеко. Сердца, говорят, верные, обиженные, к Богу относит…
Слева идут полоски низких скал, которые оканчиваются маленькой одинокой часовенкой, освещенной сбоку проглянувшим полнощным солнцем. Так бедно и глухо и безотрадно кругом, а эта светящаяся часовенка как бы подает надежду. Это и есть Святой Нос.
Долго опускают якорь на дно: должно быть, глубоко. Пароход стал. Тихо.
Черные скалы, наверху – огромные глыбы, будто их поставили великаны. Глыбы похожи на странных чудовищ. Бурые скалы высятся как зачарованные. По берегу, до самого моря, громоздятся огромные круглые камни, покрытые черными пятнами мхов. Со скал как стрелы летят черные птицы и садятся на воду.
– Обедать! – зовет капитан.
И вот началось пиршество… Семьдесят сортов закусок, русские, шведские, норвежские, пунш, шампанское. Бутылки, на них ярлыки разных стран, семга, оленьи языки, зубатка, пикша, кумжа, форели, – все это порто-франко, без пошлины.
За столом радушные люди, все знакомятся друг с другом, всем весело, что мы обедаем уже за Полярным кругом… Эх, как видно, хорошо было в России за Полярным кругом…
А ночью мы с Серовым прогуливались по палубе.
Огромный океан покрыт как бы темным шелком. Тихие воды. Слышен шум непотушенного паровика машины. Я и Серов смотрим с палубы на таинственный берег, погруженный в бурую полумглу – полусвет непогасшей северной зари. Мы смотрим на черные скалы и на огромные кресты поморов. Это их маяки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.