Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
А. Я. Головин
В Москве, в Училище живописи, ваяния и зодчества, в 1886 году появился у нас ученик и в классе В. Д. Поленова писал натюрморты (как сейчас помню, один из них – череп лошади). И писал он очень хорошо. Внешний вид, манера держать себя сразу же обратили на него особое внимание всех учеников, да и преподавателей. Это был А. Я. Головин.
Красавец-юноша, блондин, с расчесанным пробором вьющейся шевелюры – с пробором, тщательно приглаженным даже на затылке, – он удивил лохматых учеников нашей Школы. Фигура, прекрасный рост, изящное платье, изысканные манеры (он был лицеистом), конечно, составляли резкий контраст с бедно одетыми учениками Школы. И к тому еще на мизинце А. Я. Головина было кольцо – кольцо с бриллиантом!
Да простит мне читатель, что по поводу этого кольца я отвлекусь немного в сторону от воспоминаний о прекрасном художнике А. Я. Головине.
* * *
В 1920 году, в России, я после многих хлопот получил, наконец, разрешение для проезда по железной дороге в деревню, где была моя мастерская. Я собирал в дорогу краски, кисти, а также платье, сапоги, занавески с окон – все, что годилось для «обмена» в деревне на хлеб, молоко, масло, – и в ящике стола нашел, как оказалось, уцелевшее у меня кольцо «с бриллиантом». Это кольцо с бриллиантом, но не с настоящим, а подделкой Тэта, я отыскал в столе среди другой мелочи – осколков цветных стекол, обрезков материй, бус, покрытых от времени чудесной патиной греческих и римских древних монет… – все это было когда-то «натурщиками» для меня в моих исканиях гармонии красок в декоративной работе для театра…
Когда я надел это кольцо себе на палец, подумав – вот я и его сменяю на фунт-два масла, верный слуга Алексей, человек «умственный», посмотрел и ужаснулся.
– Снимите, нешто можно это теперь? Так что за него погибнуть можно… Не надевайте. Ей-ей, убьют!
Но я не снял.
Сидя после в переполненном вагоне, я держал кольцо на виду у всех и спокойно курил, посматривая на своего Алексея, пугливо озиравшегося из-за моего кольца вокруг.
Тэтовский бриллиант блистал нахально.
Пассажиры полно набитого вагона – мешочники, солдаты, власти, – увидев кольцо, замирали…
Ко мне подошел человек в кожаной куртке, в черном кожаном картузе, с наганом у пояса. Согнав с места соседнего пассажира, он уселся против меня и пристально смотрел на меня.
– Рублей пять дали, товарищ? – спросил он меня, показав на кольцо.
– Нет, оно стоило всего два рубля, – ответил я.
– Снимите, товарищ… – повелительно предписал он мне. – Я-то ведь вижу, а то кругом народ волнуется: думает, оно настоящее…
* * *
Так и в Школе живописи в Москве – давно то было – не понравилось кольцо Головина, а вместе с ним и сам Головин – его элегантный вид, пробор, изысканный костюм и то, что говорил он нежно.
Но писал этот «франт» лучше других – что делать! – и за это получал от преподавателей похвалу и благодарность.
Нередко я встречал А. Я. Головина у Поленова. Он делал рисунки для кустарей: по его рисункам вышивали, ткали, делали ковры, мебель… Они печатались тогда в «Мире Искусства».
Отправляясь в свою поездку на Север, в Архангельск, я пригласил с собой А. Я. Головина. В Архангельске мы смотрели с ним церкви, работы крестьян, дуги, сани, рубахи, вышивки, валеные сапоги… Любовались и разглядывали их узор, окраску…
На Парижской выставке 1900 года он выставил свои прекрасные майолики, мебель…
* * *
А. Я. Головин человек был замкнутый. Он не говорил о своей жизни. Но где-то глубоко в нем жила грусть, и его блестящие красивые глаза часто выражали тревогу и сдержанное волнение.
Головин был спрятанный в себе человек. Никто из нас не знал, где он живет. Он часто уходил куда-то и пропадал.
– Посылал за Александром Яковлевичем. Он опять куда-то пропал… И где искать его? По его адресу его никогда не застанешь дома… Декорации не готовы, придется отложить спектакль… – говорил не раз директор Императорских театров, любивший Головина В. А. Теляковский…
И он был добрым человеком. Он никогда ни о ком не сказал ничего плохого. Никогда ни на кого не обиделся. Деликатная натура его кротко принимала все хулы и несправедливости – он никогда не бывал зол или гневен. Он был кротким человеком и нежно учтив. В нем всегда жило чувство прощения ко всем. На всякое злое мнение, на несправедливость и непонимание он только махал своей мягкой и женской рукой и, смеясь, говорил:
– Пускай… Что же делать!..
А. Я. Головин чрезвычайно нравился женщинам. Они перед ним распускали крылья своих чарований и вдохновляли его в творчестве. Он написал много чудесных пастелей красивых женщин. Но порою – очень странных, страшных…
Головин никогда не пил никакого вина и не курил… Но слабостью его были конфеты – он уничтожал их целыми коробками…
Сколько раз А. Я. Головин говорил мне, что он нежно обожает Аполлона и красоту античного мира!..
* * *
Я познакомил В. А. Теляковского, вскоре после его вступления в управление московскими Императорскими театрами, с А. Я. Головиным, и тот поручил ему декорации к опере Корещенки – «Ледяной дом»… И сразу же А. Я. Головин сумел показать силу большого художественного вкуса.
В декоративной мастерской я видел у него Кустодиева, работающего в качестве помощника, и Анисфельда…
Его балет «Волшебное зеркало» было нежно и изящно. Но ново – и пресса ругательски ругала и его, как ругала и меня, и Врубеля.
В его творчестве – в театральных эскизах – любимым мотивом его было как бы изящное кружево, тонкая ювелирная работа… Он был как бы зачарован изысканностью орнамента… Его рисунки костюмов замечательные… Он был изящнейший художник…
Мир праху прекрасного художника, доброго человека, приятеля, встреченного мною на пути жизни.
Врубель
В конце октября поздно вечером возвращался в свою мастерскую на Долгоруковской улице в Москве. Шел мелкий дождь.
Мимо меня быстро прошел человек, одетый в летнее пальто, с поднятым воротником, с опущенными в карманы руками.
И вдруг я услышал знакомый голос:
– Коровин…
Я обернулся: передо мною стоял Михаил Александрович Врубель. Я не ожидал, что он в Москве, и спросил:
– Давно ты в Москве? Отчего же ты до сих пор не отыскал меня? И Антон здесь… «Антоном» мы звали Серова («Валентин – Валентоша – Антоша – Антон»).
– Я недавно приехал. Не в том дело. Пойдем в цирк…
– В цирк? Зачем? Поздно…
– Ты никогда не видел такой женщины. Понимаешь? Ты никогда не видел такой красоты…
Врубель стоял передо мной. Котелок его был надвинут на лоб. Худое прекрасное лицо Врубеля выражало в эту минуту какую-то особенную радость, какой-то полет.
– Что ты говоришь?.. Какая красота, – сказал я, – ну, пойдем…
Мы прошли за кулисы цирка мимо каких-то артисток, артистов, собак, лошадей…
– Постой… – остановил меня Врубель, – сейчас как раз ее номер.
Действительно, мимо нас проезжала нарядно одетая балериной – с бледным лицом и нежным взором темных глаз – сидящая высоко на лошади женщина.
– Вот она, смотри…
За ней двигались другие лошади. Несли большие кольца-обручи с натянутой бумагой, через которые прыгают в цирках. Несли высокие табуреты, какие-то другие предметы.
К нам подошел низкого роста человек, перевязанный у пояса красным шарфом, в синей вязаной рубашке, красивый, коренастый и с очень широкой сильной шеей. Он поздоровался с Врубелем, и они заговорили по-итальянски (Врубель говорил на восьми иностранных языках). Врубель познакомил меня с ним. Это был муж цирковой наездницы.
Издали я видел, как она на своей лошади носилась по арене. Она прыгала через обручи. За ней бегал рыжий клоун. Но вот ее номер кончился, и, возвратившись со сцены, она соскочила с лошади, подошла к Врубелю и быстро заговорила с ним по-итальянски. Познакомив меня и с ней, Врубель сказал:
– Мы сейчас поедем вместе… Я живу с ними… Здесь недалеко… Пойдем туда…
Мы пришли с ним в убогую московскую квартиру, где-то на Третьей Мещанской, в деревянном доме, на втором этаже.
На некоторое время мы остались с Врубелем одни. Он зажег лампу. Лампа осветила небольшой, покрытый вязаной салфеткой стол. На нем грудой лежали пустые коробки из-под папирос, краски, кисти. Тут же я увидел стоящие на диване две большие – до самого потолка – картины.
На одной из них огромное лицо женщины, с прямой, высящейся, как столб, шеей, большими глазами, прямо в упор смотрело на меня. В этих глазах была непостижимая глубина взора. Матовые губы, алые, извилистые, выражали печальную кротость. Лики мадонн вспоминались мне!..
На фоне картины были облака – мягко-ритмические, как бы излучающие пучки разложенного на цвета радуги спектра… Лицо женщины было подобно видению… Оно терялось в облаках, переходя в них, ритмически соединяясь с ними и очертаниями формы, и цветовыми созвучиями. Странная, невиданная картина!.. Она не походила ни на что, созданное доселе в живописи…
– Что? – сказал Врубель. – Это она… Ты увидишь… Большая потому, что я так хочу… Эти избитые, вечно одни и те же, размеры мне надоели… Они вовсе не нужны… К чему нужно это подобие правды?.. Все эти головы в прическах куаферов[2]2
От фр. coiffeur – парикмахер.
[Закрыть]? А вот я делаю ее так, как она является воображению… Я знаю, что это испугает всех. Но ведь ничего не существует в отдельности. Эти облака и она – они равно прекрасны. Но формы, формы!.. Я о них думаю… Вы, никто, не знаете, что такое форма… Вы просто все списываете… Как всегда… Ах, как мне все это надоело!..
На том же диване, рядом с картиной женщины, стоял такой же большой картон, и на нем было написано распятие поникшего головой Христа.
Все тело Христа было как бы из мелких-мелких филигранных бриллиантов, и каждая грань их светилась радужным сиянием. По обе стороны Христа – два херувима; и они сияли гранями рубинов и изумрудов. На расстоянии очертания самих фигур не были различимы за этим сиянием… Спускавшиеся драпировки и ткани были отделаны золотом. Фон – Поль Веронезе, a verte émeraude[3]3
Изумрудно-зеленый (фр.).
[Закрыть]. И на нем – пейзаж с склоняющимися оливковыми деревьями, каких-то удивительных форм, как мелкий-мелкий изысканный узор. Эти две картины, столь противоположные друг другу, были совершенно своеобразны. Они покоряли своей торжественной мощностью.
В комнату вошла артистка-наездница и с нею ее муж. Поспешно и ловко они убрали стол для чая. Муж и жена хлопотали оба. Откупорили красное вино, и хозяйка, посмотрев на меня, на ломаном русском языке сказала:
– Господин, раздевайтесь… Садитесь… Есть… Я вас любит… Вы друг Миша…
А тем временем Врубель и ее муж уже быстро и горячо говорили о каких-то делах цирка, о каких-то несправедливостях, о каких-то завистях и интригах артистической цирковой среды.
Я, невольно вглядываясь в лицо женщины, увидел какую-то особенную торжественность. Ее наряд – зеленая кофта из шерсти-джерси, красная юбка, пестрый безвкусный наряд, напоминающий попугая, – и бархатная лента на шее с большим помятым золотым медальоном – составляли чрезвычайный контраст с ее прекрасным лицом, как бы явившимся к нам из другого далекого века. Прямая посадка… Изумительной красоты удлиненное лицо… Его торжественность… Какой-то царственной формы лебединая шея… И на ней прекрасная голова с опущенными вниз глазами – глазами невыразимой кротости – такие прекрасные глаза бывают у лошадей и оленей…
Я помню – у одного убитого на моей охоте лося были такие же чистые, такие же кроткие глаза…
Мы долго сидели за столом, и разговор Врубеля с хозяином квартиры продолжался по-прежнему оживленно. В их разговор, все о той же цирковой жизни, изредка вмешивалась и она, вставляя в него отдельные замечания.
«Странно, – подумал я, – какой особенный человек Врубель!.. Почему он увлечен этими далекими от него интересами цирка?.. И как он оживлен, разговаривая о том, что кто-то кого-то победил в цирковом трюке и что кто-то не смог спрыгнуть с трапеции на каком-то восьмом кругу… Странно…»
Так прошел этот вечер.
Я поднялся из-за стола и стал прощаться. Я условился с Врубелем, что он на другой же день утром придет в мою мастерскую.
Помню, помогая надеть пальто, артистка-наездница сказала мне:
– Я вас очень любит… Картины Врубель тоже… Он Джотто… Да, да, даже больше… Искусство понимайт очень трудно… Мало понимает искусство… Бог и искусство мало понимайт…
По дороге домой, на Долгоруковскую улицу, на убогом московском извозчике, в 2 часа ночи, я думал:
«Особенный человек Врубель… Какой замечательной, какой искренней души!.. Но что это такое?.. Поклонение красоте этой женщины?.. Да, она красива – особенно красива. “Искусство и Бога мало кто понимает”… Как странно было услышать это из уст цирковой артистки».
* * *
На другое утро, в 10 часов, Врубель приехал ко мне. Моя большая деревянная мастерская в саду архитектора Червенки на Долгоруковской улице в Москве была прекрасна. Врубель восхищался ею. Я предложил ему поселиться у меня. И спустя два часта Врубель и его картины поместились у меня в мастерской.
Кроме картин, красок и кистей у Врубеля не было ровно ничего. И в то же время, как всегда, он был чрезвычайно элегантно одет. Мы поехали с ним завтракать в «Эрмитаж». Дорогой, по его желанию, мы заехали на Кузнецкий Мост, в магазин Дарзанс, – и он накупил там одеколона, парижских духов, модных рубах, галстуков…
Помню, за завтраком в «Эрмитаже» он очень интересовался разными сортами вин и поспорил по поводу марки поданной нам бутылки с метрдотелем. Тут же, в «Эрмитаже», я познакомил тогда его с Мамонтовым, Саввой Ивановичем…
* * *
Когда к нам в мастерскую пришел Серов, он недоуменными глазами посмотрел на большие картины Врубеля и опустил голову.
– Замечательно… – сказал я. – Не правда ли?..
– Не знаю… – ответил Серов.
– По-твоему, это не то? – спросил Врубель, обращаясь к Серову. – А т-а-к я не хочу… Скучно… Все одинаковы, как гробы… Я не хочу этого… Я не интересуюсь, кто как умеет… Все уже написано так, как никому уже не написать… А я хочу другого…
– Может быть, ты и прав, Михаил Александрович, – сказал Серов, – но я-то этого не понимаю…
– А я не понимаю середины… Я не люблю то, что похоже на натуру… Я вижу не людей, а сплав чего-то… прекрасного и ужасного!.. Слово и язык искусства не есть копия и натура, а художник и его восхищение… Но об этом не стоит говорить… Это долго и бесполезно… Ах, меня совсем не интересует – кто как пишет теперь… Я просто не могу смотреть на все это… Неприятно. Краски в тубах прекраснее, чем теперешние произведения художников! Вы счастливцы… Вы смотрите выставки, восхищаетесь… Находите какую-то разницу нового от старого, какие-то достижения… А я никаких не вижу… Не смотрю и не люблю смотреть… Мне просто представляется все одинаково плохим и невозможно скучным… Лучшее, что я вижу теперь, это – ярлыки на бутылках коньяков и ликеров… Какие они бывают замечательные!.. За границею с этим ушли очень далеко вперед. А какие ярлыки на шампанском!.. Сделать их вовсе не просто… Не думайте…
Серов вскоре простился и ушел. А мы поехали к Мамонтову.
* * *
– Какой же русский художник тебе нравится? – спросил я однажды Врубеля.
– Какой?.. Много хороших художников русских… – ответил Врубель. – Иванов – величайший… Он очень постиг декоративность форм. Декоративность концепции на холсте… Его этюды поразительные… Но он не оставил после себя следа… А Тропинин?..
– А кто за границей восхищает тебя?
– Ватикан.
Врубель хорошо знал искусство итальянцев, Ренессанс. Он постиг его глубины. Любил Италию и много раз ездил туда.
* * *
Чем более жили мы с Врубелем, тем более я убеждался, что он нездешний жилец, что он пришел к нам откуда-то, издалека, и что вся бездна глубины души его нездешняя, что он пришелец, мимоходом проходящий по путям нашей жизни. Порой внешне он казался таким же, как и все… Он мог дружить со всеми. В ресторанах он мог часами разговаривать с метрдотелем, с промотавшимся игроком, с каким-нибудь помещиком или персидским ханом, с самим содержателем трактира «Теремок» в Сокольниках. Но однажды, познакомившись у меня с Поленовым, он промолчал целый вечер.
* * *
Получив от Кушнерева наказ иллюстрировать Лермонтова, он разрезал свой эскиз Распятия, о котором я говорил выше, на части, и оклеив бумагой, сделал на этих разрезанных кусках свои знаменитые иллюстрации к «Демону». Тогда же он уничтожил и свой огромным холст с портретом итальянки-наездницы, которую, кстати сказать, переехав ко мне, он более никогда не встречал.
– Зачем ты погубил свое «Распятие»? – спросил я Врубеля.
– Все равно… Никому это не нужно…
* * *
Однажды в мою мастерскую пришел П. М. Третьяков. Он смотрел мои работы. А в стороне, тут же, рядом, стояли эскизы Врубеля «Тамара в гробу», «Выстрел», «Хождение Христа по водам»…
Я сказал:
– Посмотрите. Это Врубель. Какие у него замечательные произведения…
Павел Михайлович посмотрел. Потом, отвернувшись, сразу стал прощаться со мной…
– Я этого не понимаю… Прощайте, – сказал он и ушел.
Пришел Врубель. Я рассказал ему, что был Третьяков и что он сказал. Врубель сразу повеселел и рассмеялся.
– Чему же ты радуешься? – спросил я.
– Плохо было бы, если бы он сказал, что хорошо…
Какая добрая была улыбка у Врубеля! Какая мягкость была в ней… В нем не было ничего злого, ни в малейшей степени, ничуть… Он смеялся и всегда был остроумным… Временами Врубель, конечно, и сердился. Но – странная вещь! – чаще на плохо пришитую пуговицу, чем на не понравившуюся ему мысль или неприятное в человеке… Когда ему бывали неприятны чьи-нибудь слова, он опускал голову и торопился перевести разговор на другую тему. Он никогда не спорил с художниками. При Репине, Васнецове, Сурикове, встречаясь с ними у Мамонтова, он обычно не участвовал в общей беседе. Во время подобных встреч – на людях – он выглядел иностранцем, чужаком, появившимся в русской среде откуда-то со стороны…
* * *
Однажды я застал Врубеля за довольно странной работой: на голубом атласе широкой ленты он витиеватыми буквами, какого-то чрезвычайно сложного и фантастического стиля, отчетливо и остро, без всякого предварительного эскиза, делал надпись золотом:
Карлу Евгеньевичу слава!
Боже, Левочку храни!
Шурочке привет!
И все.
– Что это такое ты делаешь? – спросил я.
Врубель, смеясь, рассказал мне, что из соседнего дома пришел хозяин-немец, у которого серебряная свадьба, и что эта лента нужна для украшения золотого рога изобилия, в котором будут конфекты. Карл Евгеньевич – доктор: он вылечил Левочку, а Шурочка, это – мать его, героиня серебряной свадьбы…
Но как эта работа была выполнена! Какой редкой красоты были буквы и как великолепен был стильный орнамент!.. А сделано это было в полчаса.
* * *
Врубелевские иллюстрации к «Демону» Лермонтова вызвали бурное негодование. Все завопило по его адресу: «декадентство». Меня эта кличка бессмысленно и глупо увенчала еще до этого. Но по отношению к Врубелю эта травля дошла до величайшего ожесточения. Его начали сторониться. И заказанные ему графом С. Ю. Витте для Нижегородской Промышленной выставки два огромных панно – «Микула Селянинович» и «Принцесса Грёза», – уже доставленные в Нижний, по приговору Академии художеств были сняты и вынесены из павильона вон.
Вместе с Врубелем мы приехали в Нижний (на этой выставке мною был построен отдел, посвященный Крайнему Северу, и в нем висели мои панно природных богатств нашего русского Севера). Помню, мы сидели с ним в этот день и час в ресторане. Мимо нас прошел ареопаг судей – академиков. Среди них были Беклемишев, Мясоедов, Ярошенко, Вл. Маковский, Киселев… Они шли судить Врубеля. Лишь один из них поздоровался с Врубелем: это был Киселев. Остальные сделали вид, что не заметили его. Академический ареопаг постановил – снять панно, и их сняли.
С. И. Мамонтов тогда же немедленно, тут же, рядом с выставкой, выстроил на свой счет особый павильон и выставил в нем огромные панно Врубеля.
Пресса выла: «декадент!» – и радовалась расправе над Врубелем.
Когда мамонтовский павильон был готов, я был на его открытии с самим Саввой Ивановичем, и на наших глазах там разыгралась удивительная сцена.
Несколько студентов с барышнями стояли у барьера, отделявшего панно от публики, и, рассматривая их, громко обсуждали и отчаянно смеялись над ними. Один из студентов, самый старший по внешности, однако, не ограничился одними насмешками, но, подойдя возможно ближе к «Микуле Селяниновичу», плюнул прямо на холст Врубеля. И общий одобрительный смех поддержал его.
Савва Иванович выразительно посмотрел мне в глаза:
– А шестая-то держава, – сказал он, – силища. Ох, страшная штука – пропаганда! Я думаю: а что Пушкин? Не был ли бы и он оплеван теперь? Наверное, тоже назвали бы «декадентом»… А кто понимает, в сущности, это иностранное слово: «декадентство»…
* * *
Выставка «Мира Искусства» в Петербурге.
Врубель в это время был уже в больнице. На этой выставке была выставлена его «Сирень» и мои парижские панно.
Государь и Великий Князь Владимир Александрович были на этой выставке. Дягилев, организатор выставки, сопровождал Государя. Позади, в свите, был и гр. И. И. Толстой, вице-президент Академии художеств.
Государь, посмотрев на картину Врубеля, сказал:
– Это мне нравится. Кто это?
Владимир Александрович, наоборот, громким голосом запротестовал.
– Это Врубель, Ваше Величество, – ответил Дягилев.
– Врубель, Врубель… – как бы что-то вспоминая, проговорил Государь и вдруг, обернувшись назад, прибавил: – Граф! Иван Иванович! Ведь это тот, которого казнили в Нижнем?..
На лице гр. И. И. Толстого, на обращенные к нему слова Государя, несколько подавшегося вперед, расплылась странная улыбка.
* * *
Врубель умер.
Я не был в России в то время и не мог быть на его погребении. Но я слышал, что его гроб несли его гонители и его несправедливые судьи. Теперь их тоже нет в живых. Но, помню, как-то я сказал Михаилу Александровичу:
– Есть страшный черт, дьявол… Я его боюсь… Этот дьявол есть непонимание…
* * *
Ко мне в мастерскую пришел П. М. Третьяков и спросил:
– Нет ли у вас чего-нибудь из эскизов Врубеля?
– Как же… вот это его эскиз.
Я показал ему «Хождение по водам Христа». На другой стороне этого же картона был эскиз занавеса для Частной оперы Мамонтова: на нем – вся роскошь эпохи Чинквеченто – певцы Италии, окруженные прекрасными девушками на фоне итальянской ночи.
Третьяков долго смотрел на эту вещь и спросил меня, не могу ли я уступить ему ее.
– Я очень рад, – сказал я Павлу Михайловичу, – что вы хотите приобрести эту вещь… Она прекрасна… Позвольте мне подарить ее вам…
* * *
После смерти П. М. Третьякова вывешенный в раме в Третьяковской галерее эскиз Врубеля «Хождение по водам» заставил меня обратиться в комитет, заведующий галереей, с указанием, что на обратной стороне его находится другой отличный эскиз занавеса того же автора. Комитет Третьяковской галереи внимательно отнесся к моим словам и, разделив картон на два листа, извлек на свет Божий и этот второй врубелевский эскиз, спрятанный было навеки за рамой.
Как все это странно!..
В Третьяковской галерее и сейчас висят эти два эскиза Врубеля.
Да, Врубель был проходящий по нашей земле пришелец к нам из другого мира… И он был гений…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.