Текст книги "Достоевский"
Автор книги: Леонид Гроссман
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
В начале декабря 1845 года Белинский устроил у себя вечер, посвященный чтению и обсуждению новой повести Достоевского «Двойник». Автор прочел три первые главы, где уже раскрывается драма оскорбленного героя, которого отказались принять на обед к статскому советнику Берендееву, отцу прелестной Клары. Чтение Достоевского слушали Тургенев, Григорович, Анненков и другие члены кружка. Подробно высказался Белинский.
Второе произведение Достоевского оказалось едва ли не самым дискуссионным во всем его литературном наследии. Хотя оно зародилось в кругу идей «Отечественных записок», в целом оно противоречило принципам натуральной школы и вызвало резкие возражения. Вот почему творческая история «Приключений господина Голядкина» представляет значительный интерес для суждения об эволюции стиля их автора.
В 1845 году появился в печати отрывок из неоконченной повести Лермонтова «Штосс». Герой ее художник Лугин – фигура трагическая: он некрасив и нелюбим женщинами. Он уединяется и отдается своей тоске. Сплин его перерастает в навязчивые представления: лица окружающих кажутся ему желтыми, как на полотнах испанских портретистов. Им овладевают галлюцинации. Его сознание явно распадается.
Этот тонкий этюд душевного заболевания развернут на фоне неприглядной столичной улицы: ноябрьское утро, мокрый снег, грязные дома, мелькание сквозь туман серо-лиловых прохожих, шум и хохот в подземной полпивной – все это явно предвещает Петербург Достоевского.
Весьма примечательно, что Лугин поселяется в большом доме с грязной лестницей и множеством квартир в Столярном переулке у Кокушкина моста. Это точный адрес Раскольникова. Он звучит в лермонтовском отрывке навязчивой слуховой галлюцинацией Лугина.
Повесть Лермонтова была напечатана в альманахе В. А. Соллогуба «Вчера и сегодня», на который Белинский откликнулся в майской книжке «Отечественных записок» 1845 года. О лермонтовском отрывке критик с обычной зоркостью писал:
«Несмотря на то, что его содержание фантастическое, читателя невольно поражает мастерство рассказа и какой-то могучий колорит, разлитый широкой кистью по недоконченной картине».
Оценка Белинского, опубликованная как раз в момент знакомства с ним Достоевского, могла обратить внимание начинающего автора на повесть Лермонтова.
«Двойник» был, очевидно, задуман в мае 1845 года, а летом Достоевский уже усиленно работает над этой темой, живя в Ревеле у брата. Первое упоминание о новом произведении мы находим в письме писателя к Михаилу Михайловичу из Петербурга от начала сентября 1845 года: «Голядкин выиграл от моего сплина». Именно этим термином Лермонтов обозначает состояние своего заболевающего героя.
Но Достоевский, как всегда, пошел своим путем и выработал свой глубокий и обширный замысел. Он до конца особенно любил свою непризнанную повесть.
«Идея ее была довольно светлая, – вспоминал он через тридцать лет, – и серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил. Но форма этой повести мне не удалась совершенно».
Это был углубленный психологический этюд раздвоения личности, то есть острого душевного страдания одного заурядного чиновника, пораженного грубой и страшной поступью жизни, безжалостно извергающей из своего круга этого незаметного и безобидного человека якобы по доносу тайного соглядатая, созданного его больным воображением и как бы воплощающего все его слабости, недостатки и прегрешения.
Эта история душевной болезни тесно переплеталась с фактами современной общественности, и в этом, несомненно, сказались глубина и актуальность авторского замысла. Добролюбов первый отметил в «Двойнике» явственное звучание социальной темы: сумасшествие Голядкина, по тонкому замечанию критика, имело свои общественные причины. Он сходит с ума «вследствие неудачного разлада бедных остатков его человечности с официальными требованиями его положения». Ему понравилась девушка из высшего чиновного круга; но, как искатель незавидный, он был отстранен – «и вот тут-то перевертываются вверх дном все его понятия». Социальная драма Голядкина перерастает в его душевную трагедию.
В первой редакции повести одним из главных пунктов помешательства Голядкина была, по его собственному выражению, историческая идея: «Отрепьевы в наш век невозможны». Старинное политическое явление самозванства приобретает здесь психологический характер морального беззакония и мнимого духовного авторитета – тема, которая будет наново и широко разработана Достоевским в его поздних романах.
В «Двойнике» робкий маленький человек запуган императорским Петербургом, преследующим его своим бдительным оком и окружающим своими тайными силами. Это и приводит его к безумию. Героя Достоевского предвещает «бедный Евгений» Пушкина, за которым гонится по пятам бронзовый Петр – символ неумолимого и мстительного самодержавия:
Николаевская система с ее гонениями и устрашениями вызывала подлинные мании преследования.
Один из приятелей молодого Достоевского отзывался о нем как о человеке крайне замкнутом, осторожном, боязливом и общественно мнительном. Вот, видимо, почему Достоевский и определял «Двойника» как исповедь, то есть рассказ о своей тайной внутренней драме. Характерно, что в планы второй редакции в 1866 году Достоевский вводит некоего Антонелли, сыгравшего такую гибельную роль и в его личной судьбе. Эта тема в ее первоначальной форме ощущается и в ранней редакции повести, уже сообщая ей острополитическое звучание.
После восстания 14 декабря политическая полиция в России, весьма грозная уже в эпоху аракчеевщины, была реорганизована и усилена. «Доносительство достигло степеней чрезвычайных» и не переставало расти и изощряться, пока не приняло в преддверии 1848 года невообразимые размеры.
Особенно страдавшие от такого режима писатели решались иногда отмечать такие жуткие «гримасы» современной действительности. Видок Фиглярин в эпиграммах и фельетонах Пушкина, Шприх в «Маскараде» Лермонтова, Загорецкий в «Горе от ума» Грибоедова выполняют такую сатирическую функцию. Хорошо известна и данная Белинским характеристика николаевской эпохи как среды бесправия и лжи, «где Пушкин жил в нищенстве и погиб жертвою подлости, а Гречи и Булгарины заправляют всею литературою с помощью доносов и живут припеваючи».
Страдали от такой системы и маленькие люди. В тревоге и ужасе оправдывается Голядкин от обвинений в вольнодумстве, понимая, что козни врагов неотвратимы: «Ясное дело, что подкупали, шныряли, колдовали, гадали, шпионичали, что, наконец, хотели окончательной гибели господина Голядкина».
Эти мысли, тщательно завуалированные от цензуры 1846 года, Достоевский намеревался развить во втором издании повести в начале 60-х годов. Сохранилась конспективная запись эпизода «Г. Голядкин у Петрашевского», в котором тема тайного преследования разрабатывается открыто и прямо на основе личного опыта молодого Достоевского.
Намечался смелый поворот фабулы и яркое озарение темы. Вслед за главным героем проникает в политический клуб и его злокозненный попутчик. Он предупреждает президента, что Голядкин-старший, заинтересовавшийся «пятницами», якобы агент-провокатор, который донесет на него властям. Когда оклеветанный посетитель кружка пытается расстроить эту интригу и раскрыть Петрашевскому глаза на грозящую ему опасность, глава фурьеристов, уже получивший ложную информацию о Голядкине-старшем, заявляет ему: «Вы-то и есть доносчик».
Отныне оклеветанный герой не только лишен возможности посещать социалистическое общество, но вынужден немедленно же скрыться.
С полной отчетливостью Достоевский выразил это в планах новой редакции «Двойника»:
«Г. Голядкин у Петрашевского. Младший говорит речи. Тимковский как приехавший. Втирается в доверье к новому члену. Система Фурье. Благородные слезы. Обнимаются. Он донесет».
Этот двойник всего страшнее тем, что он ведет к безумию. Достоевский, постоянно беседовавший с доктором С. Д. Яновским о нервных болезнях, лечившийся у него от нераспознанных обмороков или мозговых припадков (начальной формы эпилепсии), мог, вероятно, по собственным ощущениям наблюдать и описывать сложные случаи раздвоения сознания.
Идея «Двойника» и по окончании его «приключений» продолжала владеть мыслью Достоевского. В написанной вскоре повести «Хозяйка» он изобразил представителя петербургской сыскной полиции.
«В его «оловянных очах» и стремлении залезть в душу собеседника угадываются характерные черты не только николаевской жандармерии, но и самого Николая I, любившего разыгрывать со своими жертвами роль их сентиментального друга, поклонника наук и искусств»[9]9
Достоевский. Соч., т. 1. M., 1956, стр. 677.
[Закрыть].
Значительность темы ощущалась и при первом чтении повести. По свидетельству Григоровича, «Двойник» произвел сильное впечатление на Белинского, который на чтении повести «сидел против автора, жадно ловил каждое слово и местами не мог скрыть своего восхищения, повторяя, что один только Достоевский мог доискаться до таких изумительных психологических тонкостей».
«Для всякого, кому доступны тайны искусства, – писал вскоре Белинский, – с первого взгляда видно, что в «Двойнике» еще больше творческого таланта и глубины мысли, нежели в «Бедных людях». Это «совершенно новый мир», впервые здесь открытый и воссозданный. Поражает «патетический колорит повести» и умение автора выразить мысль смелую и выполненную с удивительным мастерством».
Критик возражал лишь против некоторых недостатков формы и отсутствия чувства меры, но и промахи автора только служат «доказательством того, как много у него таланта и как велик его талант».
Достоевский выслушивал наставления Белинского благосклонно и равнодушно, как вполне сформировавшийся автор.
Но при этом он соглашался с мнением Белинского, что форма «Двойника» не удалась и нуждается в переплавке. «Зачем мне терять превосходную идею, величайший тип по своей социальной важности, который я первый открыл и которого я был провозвестником», – писал он в 1859 году. До конца дней своих Достоевский будет искать соответственного воплощения для этой «светлой и серьезнейшей» своей идеи, наново пробуя и не переставая осложнять и углублять тему «Двойника» в каждом новом своем романе.
И только в своей последней книге он покажет огромный образ Ивана Карамазова, искаженный и обличенный его страшными спутниками – лакеем Смердяковым и Чертом. Накануне смерти Достоевский осуществляет свой заветный замысел и дает переработку своего раннего «Двойника» в «трех беседах» и «кошмаре» Ивана Федоровича. Мучительные искания формы, соответствующей трудному замыслу, наконец завершены. Колеблющиеся контуры 1845 года, охватывая теперь историю страшнейшего преступления – отцеубийства, – вырастают в трагедию одного могучего интеллекта, расколотого ужасом и отчаянием перед собственным нравственным крушением.
Бунт или утопия?Задолго до личного знакомства с критиком «Отечественных записок» Достоевский читал его статьи с увлечением. Это было в конце 30-х и самом начале 40-х годов, когда Белинский переживал свой глубочайший мировоззренческий кризис, преодолевая период «примирения с действительностью». В то время он еще не оставил вполне своих гегельянских позиций, и это отвечало запросам молодого романтика.
Вскоре решительный поворот Белинского к демократизму и социальности увлекает на новый путь и его ревностного читателя. В 1845 году Достоевский уже мог знать такие статьи зрелого Белинского, как «Парижские тайны», «Сочинения князя Одоевского», «Стихотворения Лермонтова», «Похождения Чичикова» и знаменитый цикл «Сочинения Александра Пушкина» (еще незаконченный). Уже в 1844 году их автор называет благородную задачу показать развратному и эгоистическому обществу зрелище страданий тех несчастных, которые осуждены современной цивилизацией на невежество, нищету, порок и преступления.
Но для молодого Достоевского социализм не путь к революции, а только новая нагорная проповедь или призыв к братству в царстве всеобщей войны за власть и деньги. Утопический социализм сравнивался его вождями с христианством и стремился лишь к обновлению древнего учения в духе современных запросов цивилизации. Это и принял поэт петербургской бедноты, и на такой почве альтруистической «нравственности» и личной «святости» закипела его идейная борьба с великим бунтарем, уже искавшим в новейшем учении о борьбе классов указания для генерального сражения с обреченным миром порабощения и нищеты.
Все это, несомненно, указывает на выдающуюся роль критика в приобщении молодого писателя к передовым социальным течениям эпохи, но одновременно определяет и резкое расхождение их политических ориентаций. Филантроп, написавший «Бедных людей» и сам определявший свой ранний гуманизм как «розовый», «райско-нравственный», христолюбивый, исключал из своих воззрений якобинские методы государственного переворота, которые декретировал его учитель. В 1849 году Достоевский открыто заявит, что признает Белинского лишь за его давнишние эстетические статьи, «написанные действительно с большим знанием литературного дела». Достоевскому дорога моральная идиллия будущей общины с ее поэзией любви и культом справедливости. Белинский же выступает как приверженец раннего коммунизма, уже прозревающий его грядущий строй, установление которого он признает немыслимым без революционных методов борьбы.
Сохранилось позднейшее свидетельство Достоевского об одной из таких деклараций Белинского, которую великий романист никогда не мог опубликовать в печати.
В 1873 году он говорил Всеволоду Соловьеву:
«– Вот хоть бы о Белинском (он раскрыл № «Гражданина» с первым своим «Дневником писателя»), – разве тут я все сказал, разве то я мог бы сказать! И совсем-то, совсем его не понимают. Я хотел бы просто привести его собственные слова – и больше ничего… ну, и не мог.
– Да почему же!
– По непечатности.
Он передал мне один разговор с Белинским, который действительно напечатать нельзя и который вызвал с моей стороны замечание, что ведь от слова до дела еще далеко, у каждого человека могут быть самые чудовищные быстролетные мысли и, однако, эти мысли никогда не превращаются в дело, и только иные люди в известные минуты любят с напускным цинизмом как бы похвастаться какой-нибудь дикой мыслью.
– Конечно, конечно, только Белинский-то был не таков: он если сказал, то мог и сделать; это была натура простая, цельная, у которой слово и дело вместе. Другие сто раз задумаются, прежде чем решиться, и все же никогда не решатся, а он – нет. И знаете, теперь, вот в последнее время, все больше и больше разводится таких натур: сказал – и сделал, застрелюсь – и застрелился, застрелю – и застрелил. Все это – цельность, прямолинейность… и о, как их много, и будет и еще больше – увидите!..»[10]10
Вс. Соловьев. Воспоминания о Ф. М. Достоевском. СПб., 1881.
[Закрыть]
Публикуя эту важную мемуарную страницу в 1881 году, Всеволод Соловьев не мог выразиться яснее. Но из его слов явствует, что заявление Белинского имело один только смысл: пропаганду политического убийства. Недаром Герцен называл автора «Дмитрия Калинина» «фанатиком, человеком экстремы» и заключал о нем: «тип этой породы людей – Робеспьер»[11]11
В своих воспоминаниях о Белинском Герцен, Панаев, Кавелин рассказывают о нескольких случаях его выступлений за террор и – «мать святую гильотину».
[Закрыть].
Таким выступал революционный максималист Белинский перед мечтателем о социальной гармонии Достоевским, превыше всего ценившим ранних утопистов за то, что в системе их «нет ненавистей».
В кабинете у Аничкова моста шла настоящая борьба идей. Материалисту, атеисту, борцу, великому провозвестнику обличительной литературы и действенного искусства противостоял приверженец евангельской морали, искатель веры даже в периоды своих сомнений, сторонник идеалистической эстетики и «фантастического реализма», не допускавший свержения ценностей, завещанных ему романтической культурой.
«Взгляд мой был радикально противоположен взгляду Белинского», – свидетельствовал об их литературных спорах сам Достоевский. Эти слова можно поставить эпиграфом ко всей их страстной и бурной дискуссии.
«Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма, – вспоминал Достоевский одну из первых «лекций» Белинского. – Как социалисту, ему прежде всего следовало низложить христианство», то есть ту религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества. Воинствующий новатор, он неуклонно пролагал свой путь, утверждая для молодой литературы передовую философскую теорию. Это означало вести непримиримую борьбу с романтизмом и мистицизмом, со всякой «ходульной идеальностью». В основе жизни – движение материи. «Метафизику к черту… Деятельность ума есть результат деятельности мозговых органов».
Уже в 1841 году критик-мыслитель сообщал своим друзьям, что идея социализма поглотила в его сознании не только историю и философию, но и религию. Вскоре он вынесет «поражающее впечатление» от речей Робеспьера о «высшем существе», произнесенных 18 флореаля и 20 прериаля 1793 года. Это был переход к новой, революционной религии, в которой культ Разума, или «высшего существа», освобожденный от всяких «таинств», «откровений» и «чудес», обращал к поклонению Свободе, Равенству, Республике, Отечеству. Это была борьба с Ватиканом и «дехристианизация» Франции во имя новой политической и социальной морали восставшего народа.
В своем учении Робеспьер стремился перенести поклонение и обожание масс с тысячелетних фетишей допотопной мифологии на великие явления гражданской современности: на революцию, на героических деятелей человечества, на мучеников борьбы с тиранией.
Когда зимою 1841 года Панаев устраивает у себя чтения по истории французской революции, настоящим трибуном крайней левой выступает на этих собраниях его друг-критик.
«– Надобно было видеть в эти минуты Белинского. Вся его благородная пламенная натура проявлялась тут во всем блеске, во всей ее красоте, со всею своею бесконечною искренностью, со всей своей страшной энергией… И тут, – вспоминает Панаев, – оратор, постепенно воодушевляясь, проявлял себя настоящим борцом».
Все это подтверждают письма Белинского, в которых он формулирует свою программу устроения человечества:
«Тысячелетнее Царство Божие утвердится на земле не сладенькими и восторженными фразами идеальной и прекраснодушной жиронды, а террористами – обоюдоострым мечом слова и дела Робеспьеров и Сен-Жюстов».
Белинский вскоре знакомится с книгой Фейербаха «Сущность христианства», вызвавшей полный переворот в мировоззрении молодого поколения, а в 1844 году он принимает новейшую боевую декларацию атеизма. Его увлекли знаменитые афоризмы Карла Маркса: «Религия есть опиум народа. Упразднение религии, как иллюзорного счастья народа, есть требование его действительного счастья». Белинский сохранил в своей библиотеке выпуск «Немецко-французского ежегодника», опубликовавшего эту статью. Незадолго до первой встречи с Достоевским Белинский писал Герцену 26 января 1845 года, вероятно, под непосредственным впечатлением от статьи Маркса «К критике гегелевской философии права», что «в словах “Бог” и “религия”» видит только «тьму, мрак, цепи и кнут». Это проводило резкую демаркационную черту в идейных установках романиста и критика.
В «Дневнике писателя» 1873 года приведен один из их интереснейших споров. Возражая Достоевскому, Белинский выступал с резкой критикой христианства, направляя с обычной меткостью огонь своих аргументов против главных оплотов враждебного учения.
«– Да знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел…
В этот вечер мы были не одни, присутствовал один из друзей Белинского, которого он весьма уважал и во многом слушался; был тоже один молоденький начинающий литератор, заслуживший потом известность в литературе.
– Мне даже умилительно смотреть на него, – прервал свои яростные восклицания Белинский, обращаясь к своему другу и указывая на меня, – каждый-то раз, когда я вот так помяну Христа, у него все лицо изменяется, точно заплакать хочет… Да поверьте же, наивный вы человек, – он набросился опять на меня, – поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества.
– Ну не-е-ет! – подхватил друг Белинского. – Если бы теперь появился Христос, он бы примкнул к движению и стал во главе его…
– Ну да, ну да, – вдруг и с удивительной поспешностью согласился Белинский. – Он бы именно примкнул к социалистам и пошел за ними».
Эти крайние и противоположные решения проблем религии навсегда запомнились Достоевскому. В своей последней книге, в поэме «Великий инквизитор», он продолжает свой спор с Белинским, возражая на его утверждение, что человек экономически приведен к злодейству.
«Знаешь ли ты, – спрашивает Великий инквизитор Христа, – что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные: накорми, тогда и спрашивай добродетели…»
Великий инквизитор, по замыслу его творца, критикует христианство с позиций социализма. Отсюда его солидарность с Белинским.
Так, уже накануне смерти Достоевский продолжает старый спор о христианстве и социализме, возникший еще в эпоху «Бедных людей» и захвативший на всю жизнь его мысль и творчество.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?