Текст книги "Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники"
Автор книги: Лев Павлищев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Но совету брата я не последовала и, когда двинулась моя карета, не вытерпела, чтобы не обернуться, и еще раз взглянула на удалявшегося брата…»
Итак, с половины июля до половины октября Ольга Сергеевна провела последнее время своего пребывания на русской земле, с которой затем рассталась на довольно длинный период, у родителей в Михайловском, посещая вместе с ними в Тригорском своих подруг Вульфовых (брат их Алексей Николаевич служил в одном из полков, расположенных тоже в Варшаве) и лежавшие недалеко от Михайловского вотчины Ганнибаловых, Шушериных, Рокотовых и других знакомых, о которых я упоминал уже в прежних главах моей хроники.
Между тем отъезд моей матери в Варшаву к отцу, где он тогда окончательно устроился и приискал новую квартиру, сделался для Ольги Сергеевны неизбежным, и скрывать этот отъезд от стариков не было уже никакой возможности.
«На той неделе, – пишет она Николаю Ивановичу от 6 августа, – я объявила папа и мама о твоем намерении встретить меня осенью в Варшаве на нанятой уже с этой целью (dans ce but) тобой квартире, а также и о дальнейшей невозможности играть вовсе не присущую мне роль и девушки, и вдовушки, между тем как я ни то, ни другое. Можешь себе вообразить, какую я сцену вынесла после этого, и вынесла в мои-то лета! «Дражайший» из себя вышел, мама тоже, оба, не понимая никак, что я четыре года замужем, а в разлуке с мужем гораздо более года и что не могу же их забавлять моей особой до второго пришествия без развода с тобою, а развода совершенно не желаю, к чему, впрочем, кажется, и не предстоит ни малейшего повода. Я, по словам Александра, Пенелопа второго издания, а что касается до тебя, мой дорогой, – сердись или не сердись, для меня все равно, – ты, слава Богу, далеко не так обворожителен, чтобы записаться в новейшие Дон Жуаны, и даже если бы ты не уступал в красоте не только Дон Жуану, но и самому Нарциссу, то и тогда не сумел бы этим качеством воспользоваться как следует: вести с дамами интересные для них беседы никак не можешь, а желая отпустить дамам сколько-нибудь сносный комплимент, попотчуешь их такой – по невинности души твоей – дерзостью, вследствие которой они рады будут с тобой и не встречаться. Опасен, нечего говорить!
Все это я высказала дражайшим и истощила перед ними много доказательств необходимости переселения к тебе, помимо моего какого-то непонятного отвращения к Польше, где вдали от родных редко услышу и родное, русское слово. Моей речью я их, по-видимому, убедила: по крайней мере «мольеровских сцен» после этого уже не было: теперь отец ограничивается тем, что обливает меня слезами, а Вульфам, Рокотовым и Вениамину Петровичу Ганнибалу проповедует мое упрямство. Лучше бы доказал иначе, что меня любит. Мать же, уверяя, будто бы ты слишком занят службой, чтобы обо мне думать, – а в Варшаве у тебя в свободные часы бездна, дескать, приятелей вполне меня заменяющих (каково?!), – твердит мне всякий Божий день, что она не может привыкнуть к моему намерению жить с тобою. Каково мне переносить все ее причитывания? Еще хорошо, что я упросила родителей ничего пока не писать брату Александру о моем решении; не то присоединился бы к ним и стал бы угощать меня тоже, правда, не изустными, но совершенно напрасными письменными сценами, для чего и рад был бы преодолеть свою лень на переписку, – переписку, которая подействовала бы как нельзя хуже на мои нервы. К счастию, нервы теперь у меня окрепли, а мой первобытный нрав опять взял преимущество. Я веселее и беззаботнее, чем всякая другая, которая очутилась бы на моем месте. Что делать? Стараюсь рассеяться прогулкою при хорошей погоде, а при дурной – чтением и живописью; кроме того, утешаю себя мыслию, что, покидая родителей помимо их воли, покидая друзей, места, среди которых провела несколько светлых лет моей жизни, вновь найду тебя, мой мнимый Дон Жуан; а ты имеешь в виду мое благополучие, и от тебя зависит уже затем всецело и мое счастие».
Привожу затем некоторые выдержки из писем Ольги Сергеевны к моему отцу за август того же 1832 года, насколько письма эти касаются Александра Сергеевича.
В одном из них моя мать, рассказывая о домашнем быте своего брата и упоминая о ее последних с ним свиданиях, сообщает уже не по-французски, а по-русски:
«…Александр, когда возвращался при мне домой, целовал свою жену в оба глаза, считая это приветствие самым подходящим выражением нежности, а потом отправлялся в детскую любоваться своей «Машкой», как она находится или на руках у кормилицы, или почивает в колыбельке, и любовался ею довольно долго, часто со слезами на глазах, забывая, что суп давно на столе.
Говорил он мне, что девочку назвал Марией и в честь бабушки, а отчасти потому, что не хотел дать дочери другого имени, которое можно было бы коверкать, согласно народной фантазии, чего и будет всегда избегать, если Бог пошлет ему дальнейших наследников. Брат уверен, что ни один народ так не коверкает собственные имена, как мы, русские; и, к сожалению, не одно наше простонародье. Например, имена женские: Евдокия у нас – Авдотья, Аквилина – Акулина, Агриппина – Аграфена, Елена – Алёна, Феврония – Хавронья, а мужские: Иосиф – Осип, Флор – Фрол, Антоний – Антон, Парфений – Парфён, так что из благозвучных имен – в особенности из Февронии и Флора – наши соотечественники возлюбленные ухитрились сотворить уже не имена, а клички, безобразные для уха»…
В другом письме Ольга Сергеевна, сообщая мужу о настроении духа брата-поэта и соболезнуя о его мнительности, излагает следующие мысли Пушкина, которые и перевожу, так как это письмо моей матери, подобно прочим, за исключением предшествовавшего, – французское:
«…Александр мне сказал, что не верит прочности своего семейного счастия. В своей Наташе он, правда, видит совершенство и дает голову на отсечение (il met sa tete en gage), что она в отношении к нему всегда пребудет чиста и непорочна, и что иначе, при ее христианском благочестии и страхе Божием, быть не может; быть иначе не может также и потому, что она видит перед собой человека, который любит ее, – сказать лучше, влюблен в нее без памяти, – предупреждает, как может, ее желания, насколько они удобоисполнимы, – человека, который молит Создателя, чтобы все предназначенные ей свыше невзгоды пали не на нее, а на него. Но, несмотря на свою уверенность, брат говорил мне, что он иногда считает себя самым несчастным существом (un etre des plus mal-heureux) – существом, близким к сумасшествию, когда видит свою жену, разговаривающую и танцующую на балах с красивыми молодыми людьми; одно уже прикосновение чужих мужских рук к ее руке причиняет ему приливы крови к голове (lui fait monter le sang a la tete), и тогда на него находит мысль, не дающая ему покоя, что жена его, оставаясь ему верной, может изменять ему мысленно (mentalement). На мое замечание, что он сражается с привидениями, Александр мне сказал, что моя мысль несправедлива, и опять повторил свое предположение о возможности не фактического предпочтения, которое, по благородству и благочестию Наташи, предполагать в ней просто грешно, но о возможности предпочтения ею мысленного других перед ним. Разговор мой с ним происходил, разумеется, с глазу на глаз, и он молил меня Христом и Богом не упоминать Наташе о сказанном ни полслова. Признался мне брат, что он во время каждого бала делается мучеником, а затем проводит от гнетущей его тяжелой мысли бессонные ночи».[158]158
В изданной академиком Я. К. Гротом книге «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники» (стр. 211) напечатан один из сохранившихся в бумагах П.А. Плетнева списков с автографов дяди; в нем находится пропущенная в окончательном тексте XV и XVI строфа к шестой главе Евгения Онегина, в которой бессмертный поэт художественно изображает собственные свои чувства, упоминаемые в вышеприведенном письме моей матери:
Да, да, ведь ревности припадки —Болезнь, так точно, как чума,Как черный сплин, как лихорадка,Как повреждение ума.Она горячкой пламенеет,Она свой жар, свой бред имеет,Сны злые, призраки свои.Помилуй Бог, друзья мои!Мучительней нет в мире казниЕе терзаний роковых.Поверьте мне: кто вынес их,Тот уж, конечно, без боязниВзойдет на пламенный костерИль шею склонит под топор.
[Закрыть]
Как видно по напечатанным письмам дяди к Наталье Николаевне из Москвы, куда он ездил в конце сентября недели на три, Пушкин намекает ей, хотя и в шуточном дружеском тоне, на то, что ее беседы с посторонними кавалерами ему не совсем по нутру, а в письме от 27 сентября говорит между прочим: «Нехорошо только, что ты пускаешься в разные кокетства: принимать П…а тебе не следовало, во-первых, потому, что при мне он у нас ни разу не был, а во-вторых, «хоть я в тебе и уверен», но не должно свету подавать повод к сплетням». От 30-го числа дядя шутит следующим образом: «Мы (т. е. Пушкин и Баратынский) всякий день видимся. А до жен нам и дела нет. Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не Мадонны etc. etc. Знаешь русскую песню: «Не дай Бог хорошей жены, хорошу жену часто в пир зовут, а бедному-то мужу в чужом пиру похмелье, да и в своем тошнит»…»
В заключение не могу не заметить, что, по словам моей матери, Наталья Николаевна, будучи нрава довольно веселого, любила иногда подшучивать над родными и хорошими знакомыми, и подшучивать над ними в глаза, а никак не за глаза, зачастую, впрочем, не разбирая, в игривом ли расположении духа ее слушатели или нет. Она вообще любила в веселых беседах их поддразнивать (les taquiner), не думая их обижать, вероятно, и вышеприведенные намеки мужа были не чем иным, как результатом того же добродушного поддразнивания, которое, однако, Пушкин терпеть вообще не мог, будь подобное поддразниванье словесное или письменное. Короче, покойная моя тетка не поняла мужа с этой стороны как следует, не постигнув его до крайности неровный характер, характер притом подозрительный, мнительный. И без поддразниваний в шуточном тоне он был ожесточен серьезными поддразниваниями «добрых людей», которые и тогда уже были не прочь утопить Пушкина в столовой ложке, выжидая только удобного для этого случая.
Александр Сергеевич останавливался в Москве у своего друга Павла Воиновича Нащокина, посещал, как выше сказано, Сонцовых, Евгения Абрамовича Баратынского, Михаила Петровича Погодина, которого впоследствии приглашал помогать ему в архивных трудах[159]159
В следующем году, по ходатайству Пушкина, архивы, кроме тайного, открыты были и Погодину, как видно из письма к нему моего дяди от 5 марта следующего 1833 г.
[Закрыть], но занят был преимущественно исполнением своих литературных предприятий. «Мне пришел в голову роман (вероятно, дядя имел тогда в виду «Капитанскую дочку»), – пишет Пушкин Наталье Николаевне, – и я, вероятно, за него примусь; но покамест голова моя кругом идет при мысли «о газете». Как-то слажу с нею? Дай Бог здоровья Отрыжкову (так дядя прозывал всегда Наркиза Ивановича Отрешкова, о котором я упоминал выше); авось вывезет».
Глава XXXII
Не распространяясь подробно о том, как мой дед и бабка привыкли в конце концов к мысли, что разлуки с дочерью рано или поздно им не миновать, и не описывая подробно последние дни пребывания Ольги Сергеевны в Михайловском, скажу, что моя мать покинула родительский очаг 6 октября 1832 года, недели за полторы до возвращения дяди Александра из Москвы в Петербург, где он опять переменил квартиру, поселившись в более для него удобной, хотя и более дорогой, на Большой Морской, в доме тогдашнего богача Жадимеровского.
Ольга Сергеевна выехала 6 октября из Михайловского во Псков, куда ее провожали, кроме родителей, и воспетые дядей ее подруги, обитательницы Тригорского, Анна Николаевна Вульф, сестра ее Евпраксия Николаевна Вревская, их мать Прасковья Александровна Осипова и кузены Ганнибалы – Семен Исакович и Вениамин Петрович; по милости неизменной веселости всей этой беззаботной компании, настроившей на мажорный тон расположение духа как стариков Пушкиных, так и уезжавшей, разлука обошлась без лишних патетических сцен со стороны Сергея Львовича и Надежды Осиповны; дед удалился в угол и тихо заплакал, прослезилась и бабка, после чего оба стали проклинать Варшаву и Польшу. При окончательном расставаньи Сергей Львович написал любезное письмо Николаю Ивановичу, а Надежда Осиповна, не сказав о зяте, по обыкновению, ни полслова, вручила дочери только записку Льву Сергеевичу и просила ее поклониться брату «тригорских соседок» – Алексею Николаевичу Вульфу.
Из Пскова Ольга Сергеевна отправилась в дальнейший путь на Варшаву чрез Динабург, Вильно и Брест-Литовск, в сопровождении двух прислуг; ехала на почтовых, но в собственной карете, приобретенной на часть выхлопотанных Александром Сергеевичем у Сергея Львовича денег.
Последнее письмо Ольги Сергеевны Николаю Ивановичу, где она сообщает ему все изложенное мною выше, помечено из Динабурга.
По приезде Ольги Сергеевны в Варшаву открывается постоянная, последовательная с нею переписка деда и бабки. Сергей Львович и Надежда Осиповна сообщают ей в стройном, систематическом порядке события, касающиеся как их семейного очага, так и обстоятельств, случившихся с покойным нашим поэтом. Переписка эта и послужила мне главным основанием при ведении настоящей хроники с конца 1832 по 1836 год, т. е. до кончины бабки. Рассказы же о событиях 1837 года, заканчивающие отдел моих воспоминаний, основаны преимущественно на записанных мною словах моих родителей и дополняются как изустными сообщениями лиц, стоявших более или менее близко к Александру Сергеевичу, так и несколькими письмами остававшегося в живых Сергея Львовича. Передавал он моим родителям, кроме письменных сообщений, и изустно немало фактов, слышанных мною от Ольги Сергеевны и Николая Ивановича впоследствии, когда он их посетил в 1842 и 1846 годах.
«Милые бесценные мои дети, Оля и Леон, – пишет Надежда Осиповна от 20 октября. – Пишу вам в Варшаву обоим: вы теперь вместе. Благодарю тебя, Оля, за оба письма из Динабурга и Бреста. Они были мне хотя и грустным, но все-таки большим утешением в первые дни горькой разлуки с тобою, от которой не могу еще опомниться, а ты, милый Леон, будь в нас уверен: сделаем все, что сочтем возможным вывести тебя из настоящих твоих денежных затруднений, лишь бы ты взял себе отпуск, а там совсем у нас поселился. Слава Богу, внес и ты долю в бессмертный венок последних подвигов славной русской армии! Весьма и весьма уже долго ведешь кочующую жизнь без определенной до сих пор будущности, и утешь нас, бедных твоих стариков! Александр возвратился в Петербург, но у нас в Михайловском не будет. Собственноручных от него известий и после нашей с тобой, Ольга, разлуки от него не было, статься может и писал, но письма не дошли, сведения же о его возвращении получили от П. А. Осиповой, а она от третьего лица (par une personne tierce). Таким образом мы только от нее узнали, что он приехал из Москвы с мучительным ревматизмом в правой ноге, но, несмотря на это, возится с переборкой на новую квартиру; узнали мы и то, что у его Наташи показались опять некоторые признаки беременности, чему Александр очень рад. Лишь бы берегла себя, не то он с ума сойдет от беспокойства.
Он от нас отрезанный ломоть: все равно что в разлуке, а вы, Оля и Леля, от нас далеко, очень далеко. Такая разлука со всеми нашими детьми раздирает мое сердце (cette separation avec tous nos enfants me navre le coeur). Какая старость, Боже мой, выпала на нашу долю – проводить последние дни жизни вдали от детей! Отцу нашему, как предчувствую, долго не вынести подобного горя: он сделался в последнее время так хвор, что мне просто страшно, а на той неделе очень, кроме того, простудился; всякая безделица вызывает у него нестерпимые приступы кашля; вчера же приступ был так ужасен, что его чуть-чуть не задушило. Единственным для него лекарством – получать от вас известия, как можно чаще, и писать вам; тогда он и чувствует облегчение. Можешь после этого, милый Леон, судить, как благотворно подействует на него ожидаемое свидание с тобой! Можешь ли сомневаться в том, что с нашей стороны мы готовы на все жертвы, лишь бы осуществить его? Ради Бога не лишай нас надежды тебя увидеть еще раз. Папа поручает тебе сказать, что он тебе сейчас выслал бы деньги, если бы мог заложить что-нибудь, но, к несчастию, заложить-то ему теперь нечего! Надо приискать другой источник короче, во что бы то ни стало (bref, coute que coute), рассчитывай всегда на него и на меня: знаешь мою деятельность, когда дело касается моих детей.
Непременно будем ожидать тебя, Леон, весной, к маю, после нашего возвращения сюда, в Михайловское, из Москвы, а в Москву – если только папа оправится – непременно должны уехать прямо отсюда в декабре, по делам о наследстве бедного нашего Василия Львовича. Вот уже более года, как его на свете не стало»…
Сергей Львович действительно, как видно из последующих его писем, страдал припадками сильного кашля, о чем и распространяется довольно подробно, а об Александре Сергеевиче сообщает младшему сыну и дочери следующее:
«Наконец, Александр написал, и все, что о нем рассказывали, оказалось сущей правдой. Письмо его о беременности Наташи тоже усилило мою радость: я рад почти так же, как и он, но в то же время письмо это и огорчило меня, когда прочел о его физических страданиях, превысивших рассказ Прасковьи Александровны. Ревматизм разыгрался у него в ноге еще до выезда из Москвы, и, судя по письму, Александр страдает ужасно (il soufre mort et martyre). Снаружи нога как нога: ни красноты, ни опухоли, но адская – поистине адская – внутренняя боль делает его мучеником; говорит, что боль отражается во всем теле, да и в правой руке, почему и почерк нетвердый и неразборчивый, который насилу изучил, читая более часа довольно длинное, несмотря на болезнь сына, послание. Не может он без ноющей боли ни лечь, ни сесть, ни встать, а ходить тем более; отлучаться же из дома Александр был принужден и ради перемены квартиры, и ради других дел, опираясь на палку как восьмидесятилетний старец (comme un oc-togenaire). Жалуется, что Наташа дала, во время его отсутствия, слишком большую волю прислуге, почему и вынужден был по приезде, несмотря на болезнь, поколотить хорошенько известного вам пьяницу Алешку за великие подвиги оного и отослать его назад в деревню. Алешка всегда пользовался отсутствием барина, чтобы повеселиться по-своему. Мой бедный Саша, кроме болезни и домашних забот, имеет неприятности всякого рода относительно его сочинений. Бенкендорф придирается к нему неимоверно, что и причиняет моему сыну ужасное настроение духа. Достаточно прочесть его письмо, чтобы это заметить. (Benckendorf lui fait des chicanes inoui’es, ce qui rend mon fls d’une humeur atroce, dont on s’aperyoit, rien qu’ en lisant sa lettre.) Александр говорит, что не может, милая Ольга, вспоминать о тебе без слез, и очень сетует, что ты скрыла перед ним твой роковой план уехать от него и от нас в Варшаву, куда, если бы Александр только предвидел твое намерение, ни за что тебя бы не пустил. Говорит, что летом или тебя к себе выпишет, или же, если обстоятельства позволят, сам за тобой в Варшаву заедет. Да и в самом деле: отчего Саше в Польшу не прокатиться? Об этой стране (de ce pays) он только судит по книгам, журналам, моим рассказам и рассказам знакомых да по твоим, Леон, коротким письмам, а настоящей-то Варшавы и настоящей Польши в глаза не видал; между тем, и этот край мог бы заинтересовать Александра не менее Бессарабии и так же, как она, послужить богатым предметом его поэтических вдохновений. Наташа, верно, его отпустит на неделю, пожалуй на месяц, а там и ты бы, Ольга, приехала с ним вместе. Но увы! чувствую, что строю воздушные замки (mais helas! je sens que je fais des chateaux en Espagne), а строить их в мои лета и жалко, и грустно… Сын очень беспокоится о вашем здоровье, друзья мои, Леля и Оля, а вместо того, чтобы вам писать, просит вас через меня объяснить напечатанную в газете статью под рубрикой «Варшава». В статье сказано, что погода в Варшаве хотя и ненастная, но число умирающих и больных значительно уменьшается. Следовательно, как он полагает, у вас эпидемия и большая смертность? Ответьте, пожалуйста, на это и мне и Александру, а на его молчание не глядите. Переписывается только с приятелями, а переписываться с нами, родными, не имеет привычки. Если же написал мне теперь, то каким-то чудом».
«…Александр очень доволен твоей встречей с Елизаветой Алексеевной[160]160
Супруга фельдмаршала Паскевича, рожденная Грибоедова. С ее матерью Пушкины состояли в родстве.
[Закрыть]. Воображаю, как она тебе обрадовалась, не видавши столько лет! В ее гостеприимном доме опять увидишь все наше русское, родное; не почувствуешь себя, по крайней мере, на чужбине (au moins tun’у sera pas depaysee) и отведешь с нею душу, вспоминая о давно минувшем твоем детстве. Все мы поручаем себя ее доброй памяти (nous nous vouons tous a son bon souvenir). Передай ей это!»
В декабре, как видно из писем, дед и бабка выехали в Москву по делам о наследстве после Василия Львовича и останавливались в Твери на несколько дней, откуда Сергей Львович сообщает дочери трагическую смерть А.А. Шишкова в следующих словах:
«Здесь произошло на днях ужасное событие: молодой Шишков, прелестный поэт (un charmant роètе), которому Александр некогда посвятил послание, пал мертвым, пораженный кинжалом на улице, среди белого дня. Несчастного отправил на тот свет господин Ч – в, который уже убил на дуэли господина Н – ва. Убийца позволил себе отозваться в присутствии Шишкова не совсем лестно о жене последнего. Шишков, в порыве негодования, нанес после того наглому клеветнику должное возмездие. Ч. настоял (l’а somme), чтобы Шишков следовал за ним со всеми наличными свидетелями. Все отправились вслед за враждовавшими в полном, само собою разумеется, убеждении, что злополучная история закончится не иначе как поединком не на живот, а на смерть; но Ч – в, прежде нежели дойти до своей квартиры, внезапно бросается на Шишкова и зарезывает его (et l’assassinе) несколькими ударами… Затем отдает сам себя в руки правосудия в качестве убийцы. Можешь себе представить, какой в городе произошел переполох! Александру ничего, однако, не пишу; не желаю, чтобы он первый узнал от меня об ужасной кончине человека, к которому был искренно расположен. Сообщая тебе об этом неслыханном злодеянии, воздерживаюсь от дальнейших по этому предмету рассуждений.
Катастрофа меня поразила… происшествие невеселое, нечего сказать, но заставляющее меня немало призадумываться и приводящее в содрогание (je m’abstiens de faire mes refexions. Cela m’a terrasse!.. Cela n’est pas gai, il n’y a rien a dire, mais cela me fait penser beaucoup, et me donne la chaire de poule, chaque fois quand j» у songe)».
Считаю не лишним заметить, что дядя Александр действительно написал А.А. Шишкову любезное послание, начинающееся следующими строками:
Шалун, увенчанный Эратой и Венерой,
Ты ль узника манишь в владения свои,
В поместье мирное меж Пиндом и Цитерой,
Где нежился Тибулл, Мелецкий и Парни?
Тебе, балованный питомец Аполлона,
С их лирой соглашать игривую свирель:
Веселье резвое и нимфы Геликона
Твою счастливую качали колыбель…
Сергей Львович, приехав с женой в Москву месяца на три, остановился первое время у своего зятя М.М. Сонцова, в доме «Дуракова», насчет чего и шутит с дочерью и сыном Львом, по-русски, в следующих строках: «Не могу, милые мои дети, удержаться от смеха, посылая вам адрес с фамилией нашего хозяина. Но да утешится сей гражданин почтенный, сообразив, что он, в сущности, совсем не то, чем его все смертные называют, а главное, да возвеселится и возрадуется, что с моим приездом поселился у него человек – смею вас уверить – подобно моему зятю не совсем глупый, с чем и можно оного гражданина поздравить».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.