Читать книгу "Гимназистки. Истории о девочках XIX века"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Сегодня так со мной настоящая беда приключилась, и так мне совестно, так неприятно!..
Был у нас немецкий. M-lle Linde задавала нам урок на следующий раз – рассказец выучить; вот мы его в классе и переводили, потому ведь дома не у всякой девочки есть, кто бы ей объяснить мог.
Я-то все слова знала (недаром же с бонной-немкой два года промучилась), но только меня страшно смешит, как m-lle Linde русское «л» выговаривает; как только слово такое с каверзой встретится, я сейчас встаю и делаю святые глаза:
«Bitte, Fräulein, was ist das – «Seife»?[111]111
Фрейлейн, скажите, пожалуйста, что значит «Seife» (мыло)? (нем.)
[Закрыть]
– Wie, sie wissen nicht?[112]112
Как, вы не знаете? (нем.)
[Закрыть] – Милё.
Люба тихонько фыркает.
«Und «Pfutze», Fräulein?»[113]113
А «Pfutze» (лужа), фрейлейн? (нем.)
[Закрыть]
– Люжа.
Люба готова, так и трясется; некоторые девочки пошустрей тоже сообразили.
«Und «Tatze»?»[114]114
А «Tatze» (лапа)? (нем.)
[Закрыть]
– Ляпа, – уже ворчливым голосом отвечает она.
Люба фыркает на весь класс, Полуштофик так и заливается. Немка краснеет и сворачивает рот на сторону, злится.
– Прошу без вопросов, все, что нужно, я скажу сама.
Смешно, вот-вот фыркну, но я нагибаю голову и перелистываю книгу.
Некоторое время ничего, дело идет как по маслу, пока не попадается нам слово Degenkuppel[115]115
Портупея, поясной ремень (нем.).
[Закрыть]; слово как слово, будто и безобидное, а беды-то оно мне сколько наделало!
Немка сама не знает, как по-русски, и начинает объяснять руками:
– Это такой круглий, круглий… который…
– Такой круглий столя, а на ней кольбаса, – шепчу я Любе.
Тут уж мы обе фыркаем на весь класс и не слушаем, что там Linde дальше лопочет. Вдруг:
– Старобельская, wiederhohlen Sie, was ich gesagt habe[116]116
Повторите, что я сказала (нем.).
[Закрыть].
Какой тут «wiederhohlen»[117]117
«Повторите» (нем.).
[Закрыть], когда я ни-ни-ни-шеньки, ничего не слышала. Испугалась страшно, встаю и совсем, совсем нечаянно повторяю:
– Это такой круглий, круглий… такое круглое, – поправляюсь я, но дело уже сделано, все слышали. А я совсем, совсем не хотела этого сказать, просто само с языка соскочило, как дурачились мы с Любой, так я и ляпнула.
У немки даже губы задрожали, и она вся белая сделалась. Евгения Васильевна смотрела на меня совсем особенными глазами и качала головой.
Мне было так стыдно, так стыдно и больно, и ужасно как жалко бедную немку.
– M-lle Linde, простите, пожалуйста, простите, честное слово, я нечаянно… Я не хотела… Простите… Мне очень, очень жаль… Но я нечаянно.
– Оставьте меня, вы не просто шалунья, вы дерзкая девочка, и я попрошу сбавить вам за это из поведения.
У нее дрожал голос, и глаза были совсем-совсем мокрые. Этого я не могу видеть, я и сама заплакала.
– Милая m-lle Linde, пусть хоть шесть за поведение, только вы простите… Милая, дорогая m-lle Linde… Простите… Ей-богу, я… Не нарочно…
Она как будто немного успокоилась.
– Хорошо, довольно об этом, я вам верю, но поведение ваше во всяком случае неприлично, и вы будете наказаны. А теперь займемся делом.
После звонка Евгения Васильевна опять задержала нас в классе. Ну, думаю, будет мне сейчас! Но она только ко всем нам обратилась и сказала:
– Я верю, что Старобельская неумышленно сделала подобную дерзость m-lle Linde, девочка она воспитанная, не злая и не позволила бы себе издеваться над старшей; и потом, господа, разве m-lle Linde виновата, если не чисто произносит по-русски? Коли над этим можно смеяться, то она имела бы право всех вас на смех поднять, так как, грех сказать, чтобы многие из вас порядочно произносили. А кроме того, дети, я вам скажу, что сердить ее нарочно, как вы часто делаете, просто грешно: она, бедная, очень, очень несчастна, у нее много горя в жизни, да и здоровье совсем слабое. Она вовсе не «злючка», как, я знаю, многие из вас окрестили ее, она только очень, очень нервная и потому легко раздражается, особенно последнее время: сама она нездорова, а сестра ее при смерти; умрет она, и трое детей останутся на руках m-lle Linde, потому что отец их умер еще в прошлом году. Я нарочно рассказываю все это вам, потому девочки вы все добрые, только шалуньи и легкомысленные, оттого иногда невольно зло делаете. Ну, так что же? Не будете больше m-lle Linde огорчать? Обещаете?
– Обещаем! Обещаем! – закричали мы со всех сторон.
– А Старобельской я все-таки одиннадцать за поведение поставить должна, m-lle Linde этого требует, и она совершенно права.
Я опять плакала, но не потому, что из поведения сбавили, а мне было так стыдно, так жалко бедную немку; внутри так глубоко-глубоко точно прищемилось что-то.
Я-то смеялась, что она вся треугольная, а она такая худенькая, потому что больная… Несчастная…
– Довольно плакать, Муся, пойдем лучше со мной в дамскую и попросите у m-lle Linde прощения, она теперь там. Идем, я сама вас сведу.
Евгения Васильевна взяла меня за плечи и повела. Я все еще не могла успокоиться, в горле что-то давило, и я едва пробормотала:
– Никогда… Никогда… Простите…
M-lle Linde улыбнулась, и такое у нее доброе личико стало в эту минуту.
– Не плачьте, маленькая, я не сержусь и верю, что этого больше никогда не случится.
Она сказала «слючится», но теперь это вышло ужасно мило. И почему мне раньше не нравилось? Странно.
В моем дневнике красуется одиннадцать за поведение и замечание, в котором расписано, за что оно поставлено. Если вы думаете, что мне приятно было хвастаться этим перед мамочкой, то вы ошибаетесь. Пришлось все рассказать, самую сущую-пресущую правду. Мамочка внимательно выслушала и говорит.
– Я, Муся, не хочу упрекать тебя, потому знаю, что ты раскаиваешься и самой тебе грустно и тяжело. Видишь, как, не думая, можно иногда больно сделать. Сердечко-то ведь у тебя доброе, я знаю, голова вот только сквозная, отсюда и беды наши происходят. Смотри же будь, деточка, осторожна.
Господи, какая я счастливая, что у меня такая славная мамуся! Все-то она знает, все понимает, иногда прямо-таки точно подслушивает мои мысли. Если б можно было выбрать себе маму или заказать, уже наверно кроме своей другой бы я не взяла!
Подарок. У СнежиныхВстала я в воскресенье, выхожу в столовую – где мамочка? Тю-тю. Папа? – тоже. Оказывается, накануне вечером, когда я уже спала, пришла телеграмма от тети Лидуши, что она на следующее утро приезжает, вот папочка с мамочкой и укатили на вокзал встречать их.
Собственно говоря, я нахожу, что мамуся моя немного того… сплоховала, – могла бы и меня с собой на вокзал взять. Но когда я взглянула в окно, то поняла: сыпалась какая-то гадость, не то снег, не то дождь, а на заграничный вокзал путь ведь не близкий, да и горло у меня вчера вечером немного побаливало.
Только я успела все это подумать, еще даже и молоко не допила, звонок – папа с мамой вернулись, но только вдвоем. Оказывается, тетя Лидуша с мужем проехала прямо в свою новую квартиру, они отдохнут там, помоются, распакуются («да-да, непременно пусть распакуются», – подумала я, а мамуся при этом слове лукаво взглянула в мою сторону), а часа в два они придут к нам и останутся обедать.
Я страшно рада видеть тетю Лидушу, я ее очень люблю, новоиспеченного дядюшку тоже, но и «распаковка» их меня до смерти интересует. Может, это нехорошо, но сами виноваты – зачем столько времени мучили меня? Мамуся знает, но не хочет даже сказать – большое или маленькое, говорит, что иначе я сразу отгадаю.
За завтраком явилась Люба, которую m-me Снежина прислала просить, чтобы меня к ним вечером отпустили; торжества у них там никакого нет, просто зовут поиграть и поболтать вместе.
Я страшно обрадовалась. Прошлый раз ведь я даже ничего толком не разглядела, как и что у них в квартире, а обыкновенно все сразу замечу, недаром же меня дядя Коля «глазастой» называет, но в тот день у меня с перепуга все мысли наизнанку вывернулись.
После завтрака меня засадили за уроки. Вот это было единственное темное пятнышко за весь день. Хорошо еще, что уроки-то все легкие, и в ту минуту, как в прихожей раздался звонок, я кончила переписывать французскую диктовку.
Я живо бросила перо, да с размаху на тетрадку – ляп! Сидит клякса, да какая страшенная! Счастье, что на обертке, а то бы пришлось страницу вырывать и переписывать, нельзя же Надежде Аркадьевне диктовку с черными бородавками подать; «Краснокожке» – куда ни шло, а ей совестно.
Придет Володя, попрошу завернуть в чистую бумагу.
Лечу в прихожую. А Ральф сумасшедший, скачет, а Ральф беснуется. Вот глупый пес! Впрочем, правда, ведь он их первый раз видит; хоть это и Леонид Георгиевич мне его подарил, но ведь он тогда еще совсем маленький был, немудрено и забыть.
Бросилась я на шею к тете, потом и ее мужа расцеловала, уж очень я рада была их видеть.
Тетя Лидуша розовая, нарядная, веселая.
Не успели мы в гостиную войти, как она и говорит:
– Ну, Муся, не хочу тебя, бедную девчурку, дольше мучить, небось сгораешь от любопытства узнать, что для тебя из-за границы приехало?
А я так была рада их видеть, что в ту минуту даже и думать об этом забыла, но только в ту минуту, а как сказали, сейчас же и вспомнила.
Но пакета с ними никакого нет. Что бы это значило?
– А по-моему, Лидуша, лучше ей, «этого» не давать, припрятать до Рождества… Я боюсь, вдруг «это» ей не понравится, она теперь уж не прежняя Муся – гимназистка, а их ведь ничем не удивишь. Видишь, она даже нисколько и не интересуется, – дразнит противный Леонид Георгиевич.
Не интересуюсь!.. Еще бы!.. А я еле на месте стою.
– Ну-ка, Муся, закрой глаза, – говорит тетя.
Я закрываю. Хоть мне и ничего не видно, зато слышно, как тетин маленький саквояж щелкнул, – значит оттуда вынимают что-то маленькое. Что?… Кольцо?…
Только я успела это подумать, вдруг у самого моего уха: тик-так, тик-так, и что-то холодное прикоснулось к нему.
Неужели? Не может быть!..
Я быстро открываю глаза, поворачиваю голову и попадаю носом прямо в тетину руку, в которой часы, – да, маленькие, хорошенькие голубые эмалевые часики на голубом же эмалевом бантике!
Я только ахнула и бросилась опять обоих целовать.
Вот душки часики! Ну, и глупая я! Как же сразу не догадаться было, что мне из Женевы привезут? Ведь там же часы делают… Все швейцары ведь только тем и занимаются, что часы да сыр делают (а я люблю швейцарский сыр).
Понятно, часы я сейчас же на себя и нацепила.
Отправились мы все в папин кабинет, уселись на тахту и стали беседовать. Тетя Лидуша и Леонид Георгиевич меня все подробно про гимназию расспрашивали; все должна была выложить, даже свое одиннадцать за поведение.
Они очень много смеялись, а я была рада-радешенька лишний раз поболтать о нашей милой гимназии. Столько всего было? Что я боялась забыть или пропустить что-нибудь, а потому ужасно торопилась, даже захлебывалась.
Вдруг меня Леонид Георгиевич останавливает.
– Слушай-ка, Муся, сколько тебе еще классов проходить осталось?
– Да шесть еще, ведь седьмой уже нечего считать – правда?
– Значит, – продолжает он, – ты через три года и гимназию окончишь?
– То есть это почему?
– Да потому, что ты в один год успеешь сказать то, что другие только в два года скажут, ну, вот, через три года всю эту премудрость и одолеешь.
Вот противный!
Я надулась и замолчала.
– А интересно, который-то теперь час? – Через секунду говорит он: – Будь, Мусенька, добра, посмотри пожалуйста.
Ну, как на это не ответить?
Я лениво так, будто нехотя, вынимаю часы:
– Половина четвертого, – отвечаю я таким тоном, будто я всю жизнь только то и делала, что на часы смотрела.
В это время тетя Лидуша начала рассказывать про все, что они видели в Швейцарии. Красиво там, видно, ужасно: горы высокие-превысокие, и даже летом на самых верхушках снег лежит; там же громадные ледники; тетя говорит, что если вскарабкаться туда совсем наверх, так они там особенно красивыми кажутся.
Вот тут уже я ровно ничего не понимаю. Во-первых, что может быть красивого в леднике? И во‑вторых, что за глупая мысль устраивать их так высоко? В такую жару – а там настоящее пекло – изволь-ка, когда что понадобится, карабкаться этакую высь, и времени сколько потеряешь, да и пока оттуда донесешь мороженое, что ли, или крем, так они и растают.
Или эти швейцары совсем-таки дурни, или я чего-нибудь да не поняла, а спрашивать не хотелось, еще опять противный Леонид Георгиевич на смех подымет.
К обеду пришли дядя Коля и Володя. Он все еще не в кадетской форме, наденет ее в следующую субботу и тогда явится во всей красе.
Тетя Лидуша привезла ему маленький фотографический аппаратик, только с собой его не захватила, потому что эту корзину с багажом не успели еще распаковать.
Хотя вся эта компания и сидела еще у нас, но в семь часов я все-таки отправилась к Любе. Там никого не было кроме меня. Мы с Любой пошли в ее комнату. Не очень красивая. Там спит она и ее шестилетняя сестра Надя.
Игрушек у Любы совсем нет, кукол тоже, она говорит, что уж целых два года, как больше не играет, а ей теперь одиннадцать лет, она старше меня.
В соседней комнате спят ее оба брата, Саша, девяти лет, и Коля пяти.
Дети эти так себе, не особенно мне понравились: Саша каждую минуту из-за всего петушится и готов поссориться, а Надя ужасно кривляется, только малюська Коля миленький, толстый и большеглазый.
В чем я Любе страшно завидую – это, что ее держат как взрослую: она смотрит за младшими детьми, и если б вы знали, как они ее слушаются! Ужасно она с ними строго разговаривает. Она же садится за самовар, наливает чай, нарезает булки, накладывает варенье; у нее ключи от шкафа с печеньями, конфетами, наливками. И так это она аккуратно делает, прелесть! Если бы мне поручили шкаф со всякими вкусностями, я бы не утерпела, понемножку-понемножку то того, то другого пощипала бы, а она нет, ей это даже и в голову не приходит. Очень она хорошая девочка.
В половине десятого за мной прислали, и мамочка даже ничего не дала мне толком рассказать, живо-живо послала спать.
Батюшкины хитрости. «Кумушки»А батюшка-то наш хитрющий-прехитрющий. Вызвал меня вчера по Закону Божьему, я ему Иова с шиком отрапортовала, двенадцать, конечно, поставил. Сегодня, не успел хитрюга этот в класс войти, как сейчас же:
– А ну-ка, чернокудрая Мусенька, может, сегодня соблаговолите мне что-нибудь про пророка Иону рассказать»?
Хорошо, что я вчера урок все-таки выучила, а то бы скандал вышел. А он еще дразнится:
– И какой этот батюшка нехороший, второй день подряд бедную деточку мучит.
Опять двенадцать поставил. А Таньку Грачеву так подцепил: ее тоже вчера вызывал, она и лапки сложила, да на сегодня книжки и не открывала.
– Слабо, Танюша, слабо, кралечка моя, – говорит.
– На будущее время на батюшкино добродушие не надейтесь, а чтобы тот прискорбный случай крепче в головке остался, мы для памяти в журнал семерочку поставим. Нечего делать, видно, придется Татьянушку в третий раз побеспокоить, а то четвертная отметка не из важных выйдет.
Страсть милый наш попинька, а Таньке поделом.
Ермолаева нас на Законе тоже насмешила.
Ответила батюшке новый урок, а потом он ее и спрашивает:
– Куда был послан пророк Иона проповедовать?
Она не знает, а соседка ее, Романова, шепчет:
– В чужие страны.
– По Туркестану, батюшка, – не дослышав толком, ляпает наша толстушка.
Батюшка рассмеялся, а про нас-то и говорить нечего.
– Другой раз, Лизочка, вы не верьте своим ушам, а верьте лучше своим глазам, да в книжечку до урока загляните, а то больно уже вы новые вещи сообщаете; вот я живу, живу, а про это еще и не слыхивал.
Потом Ермолаевой проходу не давали, то одна, то другая пристает:
– Слушай, Ермолаша, а хорошо бы по примеру Ионы по Туркестану попутешествовать! – но та и сама смеется. Ужасно она добродушный теленок, но пошалить иногда тоже умеет.
Вот за русским так у нас настоящий скандал приключился.
На четвертой и пятой скамейках сидят наши самые долговязые, да ленивые. Надежда Аркадьевна их «кумушками» называет, потому что они вечно трещат и о чем-то торгуются. Вот «кумушки-то» и влетели. Была диктовка. Мало того, что красавицы эти все время советовались, да друг к другу в тетрадку заглядывали, лучше придумали: разыскали преспокойно в книге кусочек, что диктуют, да и списывают. Даже не слушали, прямо до конца все и списали, да на беду перестарались, одну фразу лишнюю и всадили.
Взяла Барбоска тетради, просматривает и говорит:
– Дети, разве я диктовала вам эту фразу? – уж не помню какую.
– Нет, – говорим.
– Так отчего же она у Марковой написана?
Маркова ни жива, ни мертва стоит, как рак вареный красная. Барбос допрашивает, она молчит, глазами хлопает.
Просматривает Ольга Викторовна другие листки, а у Липовской, Андреевой и Зубовой то же самое.
Тут за них и принялись. Четыре соседушки-кумушки и у всех-то ровно, значит, друг с друга списали, ну а первая-то откуда взяла?
Заглянула Барбоска в книгу, а фраза эта там целиком так и сидит.
Влепили им преисправно по единице за диктовку и по девятке за поведение, да еще длиннющее замечание в дневник написали.
Вот Барбоска зла была! Да и Евгения Васильевна тоже, вся красная-красная. Они обе предобрые, шали сколько хочешь, никогда по-настоящему не рассердятся, так больше, страху нагнать, но за ложь просто из себя выходят, «Женюрочка» чуть не дрожит вся. Да и правда, ведь уж это не подсказка, а совсем гадость.
Не любят этих красавиц в классе, дерзкие, распущенные, бранятся.
Ну, и подняли же они рев. Два урока не переставая хныкали, но на рукоделии опять разгулялись, благо учительница отметки выставляла.
За рукоделие-то мне семь. Не знаю, отчего моя работа какая-то серая, неаппетитная, а ведь руки у меня не грязней, чем у других. Надо будет домой взять простирать.
А m-lle Linde третий день не приходит. Неизвестно, она ли больна или с сестрой что приключилось.
Четвертные отметки. Приятный сюрпризРаздавали нам четвертные отметки. Я четвертая ученица: съехала немного, поступила-то ведь третьей. Это все противные письменные работы, и ведь обидно, что настоящих ошибок никогда не бывает, а напишешь какое-нибудь «какшляешь» вместо «кашляешь», ну и до свидания двенадцать.
Баллы у меня хорошие, девяток не водится, только рисование и рукоделие совсем швах – по семерке.
Так мне совестно перед Юлией Григорьевной, так бы хотелось ей угодить, но чем больше стараюсь, тем хуже выходит.
Недавно как-то сказали нам принести на урок рисования яблоко и кисть винограда. Уж это, вы можете мне поверить, что у всякой что ни на есть разини и растеряхи и то, и другое оказалось. Велела Юлия Григорьевна положить их на парту и рисовать.
Я обрадовалась; ну, думаю, это не трудно: большой круг, а рядом много маленьких кружочков один на одном. Но это только так казалось, а на самом деле яблоко у меня вышло чересчур круглое, потому что я его по бумажке обвела, знаете как вместо циркуля устраивают? (проткнуть две дырочки, в одну булавку, что ли, вставить, а в другую карандаш и вести). Потом тоже я не знала, куда тень класть, и положила с обеих сторон. А виноград… Когда я его нарисовала, мне почему-то припомнилась задача из Евтушевского: на заводе ядра уложили так, что в первом ряду было одно ядро, во втором два, в третьем – три, в четвертом – четыре и т. д. Сама не знаю, отчего мне представилось, что ядра эти были уложены именно так, как мой несчастный виноград; только там они, наверно, покруглее были, потому что виноград я раньше яблока рисовала и от руки, не догадалась еще циркуля устроить, вот кружки не очень круглые и вышли.
На французском пришел инспектор раздавать аттестации. Отчего-то мне вдруг так страшно стало, боюсь, да и только, уж меня и Надежда Аркадьевна успокаивала. А ждать ведь долго, пока до буквы С дойдет.
Наконец.
Посмотрел, внимательно все высмотрел и говорит:
– Хорошо. Очень даже хорошо, только, пожалуй, в академию художеств не примут, а? Как думаете?
Сам улыбается, весь свой миндаль так напоказ и выставил, а глаза смеются.
Люба – двенадцатая ученица, Полуштофик – восьмая, Тишалова – восемнадцатая, Танька – десятая, Юля Бек – двадцать пятая, Зернова, конечно, первая, а «Сцелькина» тоже первая, только с другого конца.
Мамочка и папочка очень довольны остались моими отметками и сейчас же со мной честно расплатились. У нас по условию за каждое двенадцать на неделе – гривенник полагается, а за каждое двенадцать в четверти – полтинник. Их у меня оказалось целых три, а потому я и с мамочки, и с папочки по полтора рубля получила, да еще по полтиннику за все остальное вместе, итого четыре рубля – целый капитал.
А тетя Лидуша что выдумала! Она знает, как я давно мечтаю попасть в оперу, ведь никогда в жизни не была, вот она мне сюрприз и устроила – раздобыла билет на «Демона». Завтра едем. Я страшно-страшно рада!
«Демон». Мои мечтыГосподи, как в театре хорошо было! Я до сих пор еще в себя не могу прийти.
Народу собралась там тьма-тьмущая, потому что в этот день был манифест… то есть… Нет, ерунда какая, манифест – это совсем другое, это, кажется, что Государь говорит или пишет, когда у него наследник рождается или он женится, – на радостях, одним словом (кажется, не напутала?). Ну, а оттого, что «Демона» давали, чего ж царю уж так особенно радоваться? Он его ведь, должно быть, видел. В этот же вечер был… как его?… Да, бенефис (ужасно похоже!) того самого актера, который Демона изображал.
Вы знаете, что такое бенефис? Верно нет, я сама только в пятницу узнала. Это вроде именин актера: он играет не то, что ему велят, а то, что сам хочет, и потом ему публика подарки делает.
А он умно распорядился, что «Демона» захотел поставить, я бы на его месте то же самое сделала, потому что это самая лучшая опера… Правда, я другой никакой не видела, но это все равно – никогда не поверю, чтобы можно было еще что-нибудь лучшее выдумать, так тут все красиво: и Демон, и ангелы, и монастырь, и сторож так хорошо в дощечки бьет, а кругом тихо, темно…
А когда Тамара плачет, что ее жениха убили, вдруг над ней Демон появляется в такой длинной черной разлетайке, за спиной большие крылья, на голове бриллиантовая звездочка, и где он ни станет, все сейчас красноватым светом озарится. Чудно!
На следующий день, благо праздник был, вытащила я у папочки из шкафа Лермонтова и стала долбить… Учить то есть, много выучила.
А как Тамара просит, чтобы ее в монастырь отпустили, а отец чего-то ломается, не хочет, она бух на колени:
Отец, отец, оставь угрозы,
Свою Тамару не брани.
Я плачу, – видишь эти слезы?
Ужель не трогают они?
Я и это наизусть выучила, а потом стала пробовать представить этот кусочек в мамочкином будуарчике перед трюмо. Очень красиво выходило. Завернулась я в простыню и на колени чудно шлепалась, только вот пела я немножко того… Не так чтоб уж очень хорошо.
Но что мне больше всего понравилось, это апо… апо… Да как же его? – Апо… Апофедос?.. тоже нет, слишком на Федоса похоже – ну, одним словом, конец, последняя картина, когда Тамара уже умерла и ангелы ее душу на небо несут. Господи, как красиво! ну, совсем точно правда.
А Демон вовсе на черта не похож: хвоста у него нет, а рожки хоть маленькие и есть, но все-таки он, по-моему, больше на черного ангела смахивает, и красивый – прелесть.
Как это Лермонтов сумел выдумать такую чудную вещь? Жаль, что он умер, мне бы хотелось посмотреть на него, не может быть, чтоб он был таким, как все люди, верно, совсем другой. Хоть бы когда-нибудь такого увидать.
Глупая! Ну, какая же я глупая!.. И зачем мне на Лермонтова смотреть, когда у меня моя собственная мамуся имеется? Вы читали ее сказки «Ветка мира» и «Сад искупления»? Нет? Ну, тогда, конечно, вы не поняли, почему я себя сейчас глупой назвала. Потому, что эти две сказки, это… даже сказать нельзя, какая прелесть, – лучше «Демона»: – там не только ангелы, даже Серафим есть.
Вот если б из этого оперу сделать! Все бы так и ахнули. Как жаль, что мамочки дома нет, я бы ей сейчас же это посоветовала. И зачем она только в этот глупый гостиный двор уехала? Да, правда, ведь мои башмаки каши запросили, а в гимназию в туфлях идти нельзя, морозище здоровенный.
Прежде я все думала сделаться женщиной-математичкой, но теперь ни за что – фи! Сиди да таблицу умножения подсчитывай, либо какое-нибудь противное деление делай. Покорно благодарю! Пусть себе наша «Краснокожка» в этом упражняется.
Нет, теперь я совсем о другом мечтаю: быть писательницей, сочинять трогательные стихи (если это не слишком трудно), сказки, оперы – вот это так прелесть… А актрисой?.. Актрисой еще гораздо приятнее: говоришь все такие красивые, грустные слова, платье блестит, всюду бусы, золото, публика аплодирует, плачет, топает, бросает цветы – хорошо!
А бенефис? Бенефис тоже чудно: так всего раз в год именины и раз рождение бывает, а тут еще можно всякий месяц бенефис устраивать – вот то много всяких красивых вещей в квартире наберется!
Боже, боже, как мне хочется быть актрисой!..
Нет… Лучше не просто актрисой, а так, чтобы самой что-нибудь сочинить такое красивое, печальное, и самой же потом представлять; это было бы самое-самое большое счастье, какое только придумать можно, даже еще лучше, чем царицей быть. Вот хочется!
Господи, сделай, чтоб я могла сочинять как мамочка, как Лермонтов, а я за это готова всю жизнь ничего сладко…
Нет, что я? Что я? Хорошо, что не договорила. Не есть никогда ничего сладкого?? – вот ужас! Я только чай без сахару пью, и то как мне тяжело приходится, а тут никогда ничего, ни меренг, ни мороженого, ни шоколаду? – ни за что бы не выдержала. Да и зачем это нужно? Мешать оно ничему не может. Ведь другие актрисы наверно шоколад едят, а мамуся моя так даже и очень, особенно крафтовские «langues de chats»[118]118
«Кошачьи язычки», французское печенье (фр.).
[Закрыть], как у нас в ложе были, а стихи какие чудные пишет.
Вот другие все могут: и поют, и рисуют, и сочиняют, неужели же одна я совсем неталантная и ничего не буду уметь? Вот хочется актрисой быть!