Читать книгу "Гимназистки. Истории о девочках XIX века"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Ну, давай бог памяти, ничто не забыть и все толком записать, как и что у нас на юбилее происходило. Накануне в семь часов была генеральная репетиция. Весь вечер состоял из двух отделений. Были номера, где девочки и хором пели и по одиночке – не я, конечно. Две ученицы соло на рояле играли, остальные декламировали порознь, или по несколько вместе. В самой нижней зале устроили такое возвышение вроде сцены, но без занавеса, что же там прятать? Ведь нечего: кончил и уходи сам.
Промучили нас на репетиции порядочно, пока мы научились по-человечески кланяться, – вовсе не так легко: карабкайся на ступени, потом иди несколько шагов, а потом уж приседай, да так, чтобы реверанс на самой середине вышел. Будто и не хитро, а никак на место не попадешь, то перескочишь, то недоскочишь! Наконец сообразили: влезть на ступеньки, сделать шесть шагов, потом присесть. Наладилось.
На следующее утро велено было к одиннадцати часам прийти на молебен. Начальства понаехало видимо-невидимо, все мужчины: и какие-то на синей подкладке, и какие-то военные генералы с красными лампасами. Чего этим-то собственно говоря надо было – не знаю, в кадетском корпусе, там конечно, им место, но у нас?.. Ну, да это не мое дело – были, да и все тут.
Выстроили нас всех по классам, по росту в средней зале, куда мы однажды прикладываться бегали… Я на самом переди очутилась, то есть конечно священник с дьячком все-таки еще впереди меня были. Направо и налево от них хор, вкось от правого хора приезжее начальство, а учителя и учительницы в дверях, которые ведут из залы в коридор. Одним словом, был молебен как молебен: священник свое говорил, певчие пели, три или четыре ученицы в обморок попадали.
Потом батюшка речь сказал; ну, понятно, всех хвалил, желал успеха. Да я, по правде, не очень и слышала, потому в это время одна шестушка грохнулась, мы и смотрели, как ее подбирают. После молебна нас всех домой распустили и сказали быть вечером к семи с половиной часам в форменных платьях, но ленты и воротники какие угодно можно надевать. Мы разошлись, а наша начальница повела приезжее начальство к себе в квартиру кормиться.
Конечно, мы с мамочкой днем еще раз «Мальчика» нашего подрепетировали, а то ведь как на грех запнешься. Волосы мне к вечеру распустили, только сверху завязали таким сумасшедшим saumon[138]138
«Лосось» по-французски. Имеется в виду лососевый цвет.
[Закрыть] бантом, вроде бабочки, и надели большой гипюровый воротник; на шею тоже saumon ленту, передник долой.
Мамуся нарядилась в черное шелковое платье и была дуся-предуся. Папочка тоже молодцом выглядел, так что я с гордостью могла вывести их в свет. Из посторонней публики только и пускали, что пап да мам участвующих.
Девчоночки наши все пестренькие: синие, розовые, красные и голубые ленточки так и мелькают. Люба была премиленькая; волосы у нее ниже талии, каштановые, пушистые-пушистые; их тоже распустили, наверх, так же как и мне, прицепили бант, но ярко-красный как мак. Ей ужасно шло, личико у нее было такое задумчивое, прозрачное. Шурка, по обыкновению воя, так и дергалась от веселья и была пресмешная с «коком» и голубым бантом. Полуштофик был совсем душка: в ее стриженные кудрявые волосенки ей прицепили с каждой стороны около уха по маленькому голубому бантику, и она стала похожа на желтенькую болоночку. Вообще все в этот вечер были особенно веселенькие и миленькие.
Наконец, начальство – опять таки генералы – съехались и порасселись. Первая вышла одна девочка второго (предпоследнего) класса и сказала по случаю юбилея какие-то стихи своего собственного сочинения. С одного раза я их не запомнила, знаю только, что закончила она так:
…Здесь, в этом храме просвещения,
Еще на много, много лет.
Конечно уж, дурного ничего не говорила, а всех и все восхваляла!
Ей очень аплодировали. Потом пел хор:
Века возвеличат тебя…
Затем одна большая девочка сказала прелестное стихотворение «Стрелочник». После этого шесть «шестушек» говорили басню «Гуси». Это было ужасно мило!
В VI Б есть две пары близняшек – одних фамилия Казаковы, других – Рябовы. «Казачки» толстенькие, черненькие, а «Рябчики» худенькие, белобрысенькие, – вот они и были «Гуси», два черных и два белых. Очень смешно, когда они все четверо за «Гусей» кричат: «Да наши предки Рим спасли!» – важно так! Пятая девочка была за прохожего, шестая за рассказчика. Чудно вышло. Публика смеялась и много аплодировала. Потом играли на рояле, опять пели, опять и опять декламировали.
Но вот второе отделение. В первую голову наши «Бабушка и внучек». Дрожат, трясутся! Ничего, взобрались благополучно, чуть-чуть потолкались, но все-таки реверанс все трое разом сделали. Штофик была премилый мальчуган, и вышло страшно симпатично, когда она положила свою головенку на плечо бабушки Любы и заговорила:
Нет, бабуся, не шалил я,
А вчера, меня целуя,
Ты сказала: будешь умник,
Все тогда тебе куплю я.
– «Ишь ведь память-то какая…» – растягивает Люба, и так это, так мило они говорили, просто чудо.
Опять пели, играли, декламировали и по-французски, и по-русски. Моя очередь приближается. Мой номер последний… И жутко, и весело-весело, сердце бьется тук-тук, даже слышно…
– Ну, Муся, идите, – говорит Евгения Васильевна и тихонько подталкивает меня к эстраде.
– Страшно, ой страшно, Евгения Васильевна! – шепчу я.
– Вот тебе и раз! Муся трусит, вот не думала. Ну, с Богом!
Я поднимаюсь по ступенькам и тихонько крещусь около пояса, как всегда в классе, засунув руку под нагрудник передника.
«Раз, два, три, четыре, пять, шесть», – про себя считаю я шаги, а рукой все делаю крестик на месте, где отсутствует нагрудник, затем приседаю, низко так.
«Только бы не шлепнуться», – думаю я, а сердце – тук-тук, тук-тук!
«Какой чудный ребенок!»[139]139
Какой великолепный ребенок! (фр.)
[Закрыть] – слышу я чей-то голос.
– Quelle superbe enfant! – говорит еще кто-то.
– Oh, le petit bijou![140]140
О, маленькая прелесть! (фр.)
[Закрыть]
– Что за милая деточка! – раздается с нескольких сторон, и мне сразу делается так радостно, к горлу точно подкатило что-то, но не давит: мне легко, весело и совсем, совсем не страшно, только щеки сильно горят, уши тоже, а руки холодные, как лягушки.
– «Мальчик у Христа на елке», – начинаю я. Сперва голос мой немного дрожит, но потом я начинаю говорить совсем хорошо; все дальше и дальше. Наконец я дохожу до своего любимого места, как он уже замерзает и ему видится Христова елка:
«И вдруг – о, какой свет! О какая елка! Да и не елка это, он и не видел еще таких деревьев. Все блестит, все сияет и кругом все куколки. Но нет, это все маленькие мальчики и девочки, только такие светлые! Все они кружатся около него, летают, целуют его, берут его, несут с собой, да и сам он летит! И видит он – смотрит его мама и улыбается. «Мама, мама! Ах как хорошо здесь, мама!» – кричит ей мальчик».
Здесь, чувствую, что-то щекочет в горле, точно плакать мне хочется, но я продолжаю, а в зале так тихо-тихо:
«Кто вы, мальчики? Кто вы девочки?» – спрашивает он, смеясь и любя их. – Это Христова елка, – отвечают они ему: – у Христа в этот день всегда елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки. А матери этих детей стоят тут же в сторонке и плачут. Каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним, целуют их, утирают их слезы своими ручками и упрашивают не плакать, потому что им здесь так хорошо!..»
А внизу наутро дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика. Разыскали и его маму… Та умерла еще прежде; оба свиделись у Господа Бога на небе».
Только я кончила, со всех сторон так и захлопали.
– Браво! – раздалось несколько голосов.
И живо-живо убежала с эстрады, но Евгения Васильевна опять толкнула меня в спину:
– Идите же, Муся, раскланиваться.
И так я целых три раза выходила. Весело страшно, внутри что-то будто прыгает, тепло так, чуть-чуть неловко.
Потом я хотела проскользнуть через коридор в залу поискать мамочку, но меня до дороге остановила начальница, синий генерал, какие-то две дамы, а потом наши учительницы и «синявки»; все хвалили, говорили, что очень хорошо. Какой-то высокий учитель спросил мою фамилию; тоже дурень, – будто на программе посмотреть не мог.
Наконец я добралась до папочки с мамочкой; а они там какими-то знакомыми разжились и разговаривают. Мамуся розовая, глаза как звездочки сияют: рада, что дочка не осрамилась. Знакомые меня тоже хвалили; так все-все время это только и делали, пока нас всех участвующих не повели в квартиру начальницы, где дали чаю с тортом, по вкусной груше и по веточке винограда. Для всех остальных чай был приготовлен в классах на больших столах, но им ни фруктов, ни торта не полагалось, только тартинки, печенье и лимон.
Попоив и покормив, нас отпустили домой. Мне было страшно радостно на душе, и всю обратную дорогу я, не умолкая, болтала с папочкой и мамочкой, так что мамуся боялась, чтобы я горло себе не простудила, потому морозище так и щипал. Ничего, горло в целости доехало, только спать я долго не могла, мне все представлялось, как я выхожу, как-то место говорю, другое, а в зале тихо-тихо, и на меня смотрят такие ласковые глаза. Ужасно, ужасно хорошо!
Перед Законом Божьим. Мамочка отравиласьВчера у нас в классе перед уроком Закона Божьего «Содом и Гоморра» происходили. После звонка Евгения Васильевна, по обыкновению, ушла, – не знаю, куда она там всегда уходит, – а батюшка тоже где-то запропастился. Ну, а когда же бывает, чтобы класс один, без всякого начальства тихо сидел? – это вещь совершенно невозможная; вот и пошли гоготать, сперва потихоньку, а потом все громче да громче; пробовали наши тихони и дежурная шикать, да ведь все равно ни к чему.
Ермолаева стала для чего-то новенькой косу расплетать и распустила ей волосы по плечам. Пыльнева – удирать; кое-как подобрала их, заплела, хотела завязать, но тут Ермолаева выхватила ленту и подбросила ее, да так, что она и застряла на лампе, подвешенной к потолку. Смешно, хохочут все! Как достать? На выручку является Шурка. Самое конечно, простое, стул подставить, но только это не интересно.
– Давай, Лиза, – кричит Тишалова, – руки накрест сложим, а Пыльнева пусть сядет или встанет на них, как себе хочет, да и достает ленту.
– Ладно, – соглашается Пыльнева.
Хоть вид у нее святой, но она жулик жуликом, на всякую шалость всегда готова.
Взгромоздилась она им на руки, да где там, разве высь такую достанешь?
– Подпрыгни, – говорит Шура.
Та хоп-хоп, все равно ничего! А мы хохочем-заливаемся. И так хопанье им это понравилось, что они вприпрыжку пустились по всему классу: Тишалова с Ермолаевой за коней, Пыльнева за седока.
– Эй, вы, голубчики! Allez hopp![141]141
Прыжок (фр.).
[Закрыть] – покрикивает она, а Шура с Лизой, наклонив головы набок, точно троечные пристяжные, хопают себе да хопают. А лента себе висит-болтается, про нее и думать забыли. Мы все уже не смеемся, а прямо-таки визжим.
– Батюшка! Батюшка! – раздается несколько голосов. Кто был не на месте, быстро усаживается. Шура с Лизой продолжают скакать по направлению к окну, спиной к двери.
– Эй, вы, голубчики! – опять восклицает Пыльнева, а в ответ ей Тишалова с Ермолаевой начинают ржать и брыкаться «задними» ногами. Доскакав до окна, они поворачивают и чуть не наталкиваются на батюшку. А он себе стоит около стола, подбоченившись одной рукой, ничего не говорит и так смешно смотрит.
В ту же минуту «кони» разбегаются, Пыльнева хватает свои совсем рассыпавшиеся волосы, вскрикивает «ах», закусывает губу и стремглав летит на место. Класс сперва старается не смеяться, все фыркают, уткнувшись носами в платки, передники или ладони, но не выдерживают, и со всех углов раздается хихиканье.
– Ну, красавицы, разодолжили, нечего сказать, – говорит наконец батюшка. – В коней ретивых, изволите ли видеть, преобразились! А ну-ка, коники, может, пока мы молитву-то совершим, вы в коридорчике погуляете, свои буйные головушки поуспокоите, а боярышне Пыльневой не завредит и кудри-то свои подобрать, больно уж во время скачек поразметались.
Все три, как ошпаренные, выскакивают из класса и летят в умывальную. Дежурная, Леонова, начинает читать молитву пред учением; но это выходит не молитва, а грех один: всем нам смешно, Леоновой тоже, и та, доехав кое-как до половины молитвы, вместо второй приставляет окончание «после учения». Опять фыркают. Тогда батюшка сам читает всю молитву сначала, крестится и садится на место.
Как только мы уселись, дверь открывается и входят наши три изгнанницы, красные, пришибленные какие-то и необыкновенно гладенько зализанные.
– Батюшка, пожалуйста, не говорите, не жалуйтесь… Мы больше никогда… Пожалуйста… – слышится со всех сторон.
– Не жалуйтесь – ишь чего выдумали! Они тут себе кавалькады на батюшкином уроке устраивают, а батюшка «не жалуйся».
– Ну, батюшка, ну милый, мы никогда, никогда больше не будем!..
– То-то «милый», да вы-то не милые, – вот беда.
– Мы тоже будем стараться. Пожалуйста, – ноет весь класс.
– Ну, ладно, вот мы сейчас девиц-то этих лихих к ответу вытребуем, будут хорошо знать, так и быть не донесу по начальству, а нет… Ну-ка, Лизочка Ермолаева.
И Ермолаева, и Тишалова, и Пыльнева, все три еще за новую четверть не спрошены, а потому, понятно, урок знают.
– Ну, ваше счастье, – говорит батюшка, – а только впредь чтобы подобного ни-ни.
Ну, конечно, все обещают.
Так и не пожаловался. Попинька наш честный.
После уроков оделась я, спускаюсь вниз – что за диво? Глаши нет, а обыкновенно она ни свет ни заря приходит, чтобы с другими горничными поболтать. Вышла на крыльцо, посмотрела направо, налево – нет как нет. Я рада радешенька – одна пойду, никогда еще в жизни одна по Петербургу не ходила, а теперь как большая, сама. Лечу к Любе.
– Вместе, – говорю, – пойдем, – одни, понимаешь ли? Одни!
Ей-то не привыкать стать: за ней никогда и не приходят; ну, так она не очень-то и поняла, чего я радуюсь. Только выходим, смотрим, и Юлия Григорьевна с лестницы спускается, а обыкновенно она позднее нас уходит; тут же, пока я Глашу искала, да то, да ce, и Юлия Григорьевна уж готова. Подумайте, нам с ней вместе довольно большой кусок по одной дороге идти пришлось.
Являюсь домой, звоню, открывает кухарка. Ральфик виль-виль хвостиком, рад. Смотрю, что такое? В прихожей на вешалке папочкино пальто и шапка, а обыкновенно его в это время никогда дома не бывает.
– Дарья, отчего папа дома, а Глаши нет?
– Тише, – говорит, – барышня, тише, маменьке что-то неможется, вот Глаша за барином в управление бегала, а теперича в аптеку полетела,
– Мама… Мамочка нездорова! Господи, да что же это!
Я лечу через гостиную прямо к ней, но в дверях наталкиваюсь на папу.
– Тише, Муся, ради Христа тише. Мамочке было очень, очень плохо, теперь, слава богу, опасности никакой, но ей нужен покой, полный, полный покой; если она сможет хорошо, крепко заснуть, то через два-три дня будет совершенно здорова, нет – болезнь протянется гораздо дольше.
– Папочка, только одним глазком взглянуть, – молила я.
– Нет, деточка, не сейчас… Потом, потом вместе пойдем.
Он обнял меня, повел свой кабинет, сел на тахту, забрал меня к себе на колени и стал объяснять, что случилось. У мамочки с утра страшно болела голова, как это с ней иногда бывает, вот она и хотела взять порошок… На «ипе» какой-то, не помню, да вместо этого по ошибке взяла другую коробочку, где был морфей, кажется, а это страшный-страшный яд – вообще мамочка же его совсем не переносит, даже если и чуть-чуть взять, а она много глотнула и отравилась. Глаша, молодчина, догадалась за доктором сбегать и за папой; теперь, говорят, опасности нет.
После обеда папочка повел меня на цыпочках к мамусе. В комнате было совсем почти темно, и мамочка лежала не как всегда, свернувшись кренделечком, а вытянулась прямо на спине; только лицо ее было повернуто в нашу сторону, бледное-бледное, точно голубоватое, такое жалкое личико, что мне что-то сдавило в горле, и я стала всхлипывать.
– Муся, Мурочка, не плачь: мамочку испугаешь, а ей вредно волноваться, – шептал папа.
Я крепилась изо всех сил, чтобы не расплакаться громко, но, как только мы вышли в соседнюю комнату, я не выдержала, села на ковер, положила руки на маленький диванчик, уткнулась в них носом и горько-горько заплакала. Папа ласкал, утешал меня.
Как всегда в девять часов он послал меня спать, а сам вместе с тетей Лидушей, которая давно уже приехала, пошел в комнату мамочки; она все еще продолжала спать.
Но я уснуть не могла, я все ворочалась с боку на бок, все думала о мамочке. Вдруг она умрет, моя маленькая, моя золотая мамуся! Что тогда? Как же я без мамочки буду? Папа говорит, опасности нет, но отчего она такая бледная, точно голубая, и глаз не открывает?.. Может, она уже умерла?.. Маленькая молочница тоже лежала так вытянувшись на спине… Конечно, она умерла… Вот она!.. Вот стоит, вся белая, точно облако, а за спиной такие большие-большие крылья… Волосы распущены, в руке звезда, яркая ясная звездочка, и все лучи, лучи… Вот она, вот идет, сюда, ко мне… Как хорошо, мамуся!.. Милая!.. Золотая!.. Я с тобой, с тобой хочу!
И я тянусь к ней навстречу, протягиваю руки, а она подходит все ближе и ближе, но в ее правой руке уже нет горящей звездочки, она мерцает где-то там далеко, а мамуся обеими руками обнимает меня, садится на мою кроватку…
– Мурочка, Муся, деточка, успокойся, не плачь же так. Я из соседней комнаты услышала, как ты рыдаешь, и пришла посмотреть, что с моей крошкой делается. Ты же видишь, мне лучше, мне почти совсем хорошо, голова только немного кружится; отдохну, и это пройдет.
И она горячо целовала меня, моя милая, настоящая, живая мама!
– Пойдем ко мне, пойдем в мою кроватку! Ляжем вместе, только надевай туфли и сама беги за мной, а то я тебя не дотащу; видишь, мамочка-то твоя совсем точно пьяненькая.
Я живо юркнула в ее кровать и крепко, крепко прижалась к своей ненаглядной мамусе. Тепло, хорошо и тихо-тихо так стало мне, совсем не грустно, ничего больше не страшно… Я крепко и сладко заснула.
Масленица. Отъезд дяди КолиМасленица против ожидания прошла у нас тихо и невесело: мамуся грустненькая, папочка кисловатый, у меня душа с места съехала, да и все вообще какие-то пришибленные и печальные. И надо ж, чтоб такая беда над нами стряслась! Бедный, бедный Володя! Бедный дядя Коля! Вдруг его, нашего милого весельчака и затейника, на войну драться с ними, с японцами! Недаром я всегда их так ненавидела, а теперь еще больше. У-у, противные! Как подумаю только, что с дядей Колюшей случиться может, так мурашки по спине и побегут… Да, при таких условиях уж где о веселье помышлять! Блины все же мы-таки ели и преисправно, еще бы! Наша Дарья замечательная мастерица их печь. Но театров, катаний, троек – ни боже мой, никто и не заикался. Все-таки мы с Володей и Снежины были несколько раз на катке, где встречали и Колю Ливинского. Я теперь совсем хорошо бегаю и страшно люблю устраивать цепи: летишь-летишь, дух захватывает, а в лицо точно иголочками колет, – весело и горячо-горячо так во всем теле, будто по жилам кипятку налили.
Один раз Володя невозможно нас насмешил, разошелся во всю, а то и он последнее время кисля-кислей. Мамочка как-то спросила нас, почему мы никогда между собой по-французски не говорим: я болтаю, Люба с Сашей тоже, Володя тоже через пень-колоду парлякает, даже и Коля Ливинский маракует. Уж не знаю отчего, но никак это нам не удается, скажем две-три фразы и опять съедем на русский.
Вот пришли мы однажды на каток; праздник, народу тьма-тьмущая. Как раз перед нами все какая-то девица шмыгает, справа у нее паж, слева правовед, – и трещат, по-французски лопочут. Володька смотрел-смотрел на них, потом сделал вдруг серьезную физиономию, вытянулся в струнку, покрутил несуществующий ус à la правовед и говорит:
«Soyons comme il faut!»[142]142
Будем вести себя прилично! (фр.)
[Закрыть]
Потом обращается к Коле и громко так:
«Nicolas, allons aux pérégonkés! Nous verrons qui qui, je tu ou tu je obgonéras!»[143]143
Николай, давайте «на пэрэгонкэ»! Мы увидим, кто кого «обгонэрэ»! (фр.)
[Закрыть] – и во весь дух пустился по льду.
Не то что мы, вся публика кругом хохотать начала, так это уморительно вышло, а Люба, та по обыкновению чуть не скончалась.
Это было в среду на масляной, а в пятницу дядя Коля уехал.
Почти с самого утра и он, и Володя пришли к нам. Вещи свои дядя отправил еще накануне, так что уезжал на вокзал уже прямо из нашего дома. Чтобы провести с ним последние часы, к нам собралась вся родня: тетя Лидуша с мужем, Боба, Женя, Нина и Наташа с своей матерью. Петр Ильич хоть и не настоящий родственник, но мы все любим его как родного, потому и он приехал. Все они обедали.
В этот день обед подали в четыре часа, а в шесть пришел батюшка служить напутственный молебен. Пианино отодвинули, вместо него приготовили столик, закрытый салфеткой, и все нужное для священника.
Все горько-горько плакали, особенно мамочка и тетя Лидуша: ведь он их один-единственный брат. Володя был ужасный жалкуша, он держался изо всех сил, чтобы не расплакаться, но наконец не смог себя пересилить и громко зарыдал. Боже, Боже, зачем, зачем столько горя таким хорошим людям! Пусть бы дурные плакали, а то они, все мои милые, дорогие, любимые! Сама я плакала, не переставая, плакала все время, так что мое лицо раздулось и покраснело.
Все поехали провожать дядю Колю на вокзал; сперва обещано было и меня взять, но говорили, что на дворе страшная метель, и в окна видно было, как снег так и крутил, а в трубе завывало и свистело. Я еще пуще расплакалась, когда мне объявили, что я останусь дома; все стали меня успокаивать, уговаривать, а дядя Коля взял меня, как маленькую, на руки и долго ходил со мной взад и вперед по гостиной.
– Люби, Муренок, моего бедного мальчугана, ведь у него теперь никого кроме вас не остается, – проговорил дядя, и голос у него так дрогнул, точно он вот-вот заплачет.
– Дядечка Колюнчик, миленький, я все, все сделаю для Володи, я его буду еще много-много больше любить, только не плачь, милый дядя, не плачь!
Все надели пальто, стоят в прихожей. Дядя еще раз обнимает меня, целует. Вот уходят… Последним мелькнуло дядино серое пальто… Все ушли… Я одна… Но мне и не хочется с ними, я так устала, так устала!..