Текст книги "Процесс исключения: очерк литературных нравов"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
8
Действующие лица: председатель – Ф. Кузнецов, члены Секретариата – Алексеев, Амлинский, Грибачев, Кобенко, Козлов, Козловский, Колесников, Куняев, Львов, Медников, Михайлов, Наровчатов, Прилежаева, Проскурин, Разумневич, Рекемчук, Самсония.
Исключаемый: Владимир Корнилов.
Место действия: Центральный Дом Литераторов, комната № 8. Время действия: 18 марта 1977 года.
Исключают Корнилова за то же, за что исключали всех, начиная с Пастернака: придя в отчаянье от невозможности вслух выговаривать свои мысли и чувства на родине, у себя дома, он начал публиковать повести, романы, стихи за границей. Это раз, это первая, главная, никому не прощаемая вина. Главная мука, на которую обрекают писателя. Задавись, умри, но не печатайся на Западе!.. Но укажите нам другую дорогу к родному читателю – не через Запад, а прямо! – и мы пойдем по ней! В 1974 году на Западе была опубликована повесть Корнилова «Девочки и дамочки». Она была когда-то, еще при Твардовском, принята к печати в «Новом мире», набрана, но прирезана цензурой. Это повесть о женщинах, рывших противотанковые рвы под Москвой в 41-м году. О неказистой и беспомощной гибели, в которой победа. Затем, снова не у нас, а на Западе, Корнилов опубликовал роман «Демобилизация»; техник-лейтенант, уже отслуживший немало, хочет вырваться из казармы – куда-то – он еще и сам не знает куда! но к живой человеческой жизни. Роман этот, на мой взгляд, следовало бы озаглавить «Мобилизация»; люди, падая, валясь на четыре ноги, снова поднимаются на две, и снова падают, и снова встают, и даже, случается, заставляют себя распрямляться. Это роман о духовной мобилизации.
На первый, поверхностный взгляд, проза Корнилова завалена – даже захламлена! – бытом. А глянешь глубже, поймешь: сквозь быт он ведет своих героев к бытию. От приниженности и даже скотства – к человеческому достоинству и чистоте. К человеческой любви – от той, что лишена человечности.
Роман появился за рубежом. А затем – в 1975 году, в № 5 журнала «Континент», появились и новые стихи Корнилова. Уж такие, уж такие «ущербные»: о расстреле Гумилева, например[63]63
Теперь стихотворение В. Корнилова о расстреле Гумилева напечатано дома. См.: Новый мир, 1988, № 8, с. 161. – Примеч. 1988 года.
[Закрыть].
Кроме печатания на Западе вторая провинность Корнилова: заступничество. Он открыто, вслух не раз и не два заступался за преследуемых литераторов и нелитераторов.
Самосуд начался. Разумеется, выяснилось быстро, что Корнилов – предатель, двурушник, продался заграничным хозяевам за деньгах и не соображает, глупец, что по миновании надобности хозяева выжмут его, как лимон, и выбросят. Главный двигатель всех его поступков – не трагедия писателя, которого насильно разлучают с читателем, а тщеславие.
Впрочем, пересказывать все перипетии самосуда я не стану: изобретательности никакой. Приведу немногое.
Наровчатов и Михайлов признаются, что когда-то находили стихи Корнилова свежими. Они не предвидели, как низко он впоследствии падет, и, грешным делом, хвалили его в печати.
Но уж при исключении – не до похвал.
Куняев: Я знаю Корнилова давно. Уже в его ранней поэме проявлялись сионистские тенденции. В нем самом я всегда замечал непомерное тщеславие. Ему хотелось прославиться. Он поднял руку на Советскую власть.
Грибачев, Наровчатов и Амлинский отметили, что Корнилов явно жаждет исключения из Союза и что сегодня происходит не исключение, а самоисключение.
Корнилов этого не опровергает.
Грибачев пророчествует, что близок день, когда Корнилов так же продаст своих нынешних заокеанских хозяев, как сейчас продал Советскую власть за тамошние заокеанские миллионы.
Рекемчук возмущен романом «Демобилизация».
– Это ужасный роман. Корнилов оскорбляет Советскую Армию. Я знаю, по чьему заданию написан роман. По заданию Солженицына!
(Солженицын, со дня своего отсутствия, неизменно присутствует при любом исключении.)
Медников: Мы все говорим об антисоветчине. Это неверно. Говоря о Корнилове, следует говорить об антикоммунизме.
Козлов: Мы слишком добры и долготерпеливы.
(Читатель! При исключении Пастернака чуть не хором раскаивались все в своей излишней долготерпеливости. При моем исключении тоже скорбели о своем затянувшемся милосердии. Исключают писателей разных, а мелют одно.)
…Женственное начало на этот раз представлено Марией Павловной Прилежаевой. Она сразу заявляет, что никогда не читала ни единой строчки Корнилова и вообще, идя на Секретариат, ведать не ведала, кого будут исключать.
Прилежаева: Сколько вам лет, чем занимаются ваши родители, есть ли у вас дети, женаты ли вы, на какие средства живете?
Корнилов: На эти вопросы я отвечать не стану. Это вопросы следственные, полицейские… Я-то ведь не спрашиваю вас, сколько вам лет.
Кузнецов: Вы, Владимир Николаевич, когда мы исключили Чуковскую, в своем письме в Секретариат обвиняли нас в грубости. А теперь сами грубы.
Корнилов: Ладно, скажу. Родился в Днепропетровске в 1928 году, женат, у меня есть дети, а родители мои пенсионеры.
Прилежаева: На какие деньги вы живете?
Корнилов: На заработанные.
Тут М. П. Прилежаева смолкла. Но изредка на заседании среди мужских речей раздавались ее женственные возгласы:
– Ах, это ужасно, ужасно! Ведь у него есть дети! Они ходят в школу, они несут туда антисоветскую заразу. Что же будет с его детьми. Мы обязаны подумать о его детях! Если дети не верят ему – они проклянут своего отца! Это трагедия! Если же они воспримут его антисоветскую пропаганду – это тоже ужасно! Они будут ее распространять. Товарищи, мы обязаны подумать о детях.
Прерываемое материнскими воплями, заседание, однако, продолжалось.
Мих. Алексеев: Я хочу вас спросить, где вы были в 41-м году? Где был ваш отец?
Корнилов: Мне в 41-м году было тринадцать лет. Я был в эвакуации, в Сибири. А мой отец на фронте.
Мих. Алексеев: А я в это время был комроты… Я кровь свою проливал под Сталинградом! И вот какого поганца и мерзавца мы вырастили.
Разумневич: К нам давно ходят писатели и спрашивают, почему до сих пор не исключен Корнилов.
Корнилов: Назовите, кто к вам приходил и требовал моего исключения. Назовите имена.
Разумневич: Многие…
Корнилов: Назовите хоть одно имя!
Разумневич: Многие требуют. Например, вот тут сидит один мой друг… До чего эти диссиденты дошли! Они дерутся между собою, оспаривая первенство: кто первый начал порочить Советскую власть. А сами избивают детей. Вот до чего дошло!
Корнилов: Кто – избивает детей? Кто бьет детей? Назовите имя!..
Молчание.
– Вы лжете. Никто детей не избивает. А вот Богатырева убили, убили нашего товарища, писателя, члена Союза Писателей. А ваш Союз палец о палец не ударил, чтобы вступиться и требовать раскрытия убийства.
Тут поднялся вой, вопль, визг.
Хор: Опять о Богатыреве! Что они все время о Богатыреве! Корнилов намекает, что Богатырева убил КГБ или Союз Писателей. А Богатырева вообще не убивали.
(Читатель! Вот это и есть самая оглушительная новость, объявленная при исключении Корнилова. Предсказываю следующий этап: никакой Богатырев никогда и не жил на белом свете.)
Корнилов: Ваш секретарь Верченко сказал, что дело об убийстве Богатырева будет расследовано и убийцы наказаны строжайше.
А теперь вы говорите – не убивали?
Богатырева убили, а Союз Писателей ничего не сделал, чтобы побудить власти найти убийц.
Тут и встал Козловский. Самое время свести счеты с Корниловым и Войновичем.
Козловский: Он говорил, он говорил про КГБ. Корнилов что, а вот Войнович! Это Войнович, мерзавец, его вовлек. Войнович и меня в своей «Иванькиаде» грязью облил. Он там и Турганова грязью облил. Он написал, будто Турганов до войны в Киеве восемнадцать переводчиков доносами посадил, а в Киеве до войны не было восемнадцати переводчиков. Войновича надо привлечь за клевету. А Турганов замечательный человек. А Корнилов говорил про КГБ.
Грибачев (радостно): Найдется еще один свидетель – и Корнилова можно будет привлечь к ответственности! и он получит не менее пяти лет…
Корнилов, когда ему предоставили слово, сказал:
– Если Союз Писателей творческая организация, то состоять в ней я считаю возможным. Потому что я писатель. Принадлежность к Союзу не должна лишать меня права иметь свое собственное мнение и его открыто высказывать: права писать, о чем я хочу, и печатать, где хочу. Но если вы полагаете, что член Союза не имеет права на свое собственное мнение…
Хор: Советский писатель, советский писатель, не просто писатель, а советский…
Корнилов: Если вы полагаете, что член Союза не имеет права на собственное мнение, то в этом Союзе я состоять не могу.
С детского сада и до Союза Писателей я никогда не был начальником. Я никогда не брал на себя право решать судьбу других людей. Но как писатель я не мог не бороться с несправедливостью. Я вам должен напомнить, что в истории русской литературы существуют две традиции: традиция писательского гуманизма и традиция аппаратно-чиновничьего вмешательства в литературу и в конце концов удушения ее. Очевидно, мы наследовали с вами разные традиции… Я одну, вы другую.
Крики: Он говорит прямо на «Голоса»… Вы говорите прямо на враждебные радиостанции…
Корнилов (разрывая в клочки свой блокнот): Я мог сюда не прийти. Но я сюда пришел. Я знал, что вы будете нарочно себя распалять, чтобы в конце концов сказать то, что вам велено. Но все-таки я сюда пришел. Пришел потому, что писатель не имеет права отказываться ни от какого жизненного материала, тем более от того, который сам плывет к нему в руки.
Вы любите нас учить, что надо окунаться в жизнь, ездить в творческие командировки?
Прекрасно.
Я никогда никаких творческих командировок не брал и считаю и вас прошу считать, что мой приход сюда, к вам, взглянуть на вас – это и есть моя первая и моя последняя творческая командировка.
…Следующим после Владимира Корнилова, 24 марта 1977 года, исключали из Союза Писателей Льва Копелева.
В отличие от Владимира Николаевича, Лев Зиновьевич не воспользовался предоставленной ему командировкой в комнату № 8. У Копелева за плечами арест во время войны, лагерь, шарашка; и пересмотр дела, и два суда, и гражданская реабилитация; и восстановление в партии, и новое исключение из партии… Прибавлять к накопленному опыту лицо Грибачева, голос Медникова, мысли Самсония или Разумневича он не испытал потребности. На них и на им подобных – в армии, в тюрьме, на лагпунктах – он нагляделся вдоволь.
Лев Копелев отправил в Секретариат письмо. Приведу отрывки:
«Я не сомневаюсь в исходе вашего заседания и даже могу ясно представить себе, что именно будут говорить ораторы».
«Ритуал моего исключения призван лишь оформить фактическое отстранение от литературной работы, которому я подвергаюсь почти десять лет».
«Зачем нужны административные расправы с литераторами?»
«Неужели зачинщики этих расправ настолько оскудели памятью и воображением, что хотят заново разыгрывать старые трагедии, и не сознают, как сами при этом оказываются персонажами бездарных фарсов?»
(Не сознают, Лев Зиновьевич, не сознают. У бюрократии, как у всякого мещанства, памяти нет. Память – орудие преемственности, орудие духовной культуры. Они же вне культуры. Они посторонние. Союз Писателей давно пора переименовать в Союз Посторонних.)
Следующим после Льва Копелева исключили…
Впрочем, нет.
Эту грустную книгу о попытках вгонять писателей в небытие, исключать из литературы, из читательского сознания и памяти я хочу окончить победно и радостно. Нет, не только глубоким моим убеждением, что чем упорнее заталкивают писателя в несуществование, тем громче звучит его голос, тем вернее он побеждает. Я хочу закончить эту грустную книгу радостным известием об исключении из Союза Писателей – кого бы вы думали? Кого-нибудь из нас? Нет.
Об исключении Союза Писателей из литературы. Известием об исключении всех этих Секретариатов и Правлений.
Георгий Владимов, автор повести «Большая руда», некогда напечатанной в «Новом мире», и романа «Три минуты молчания», тоже впервые напечатанного в «Новом мире», автор письма IV Съезду Писателей (одного из самых сильных писем, прозвучавших в защиту Солженицына, – и в тысячах экземпляров размноженного Самиздатом), автор повести «Верный Руслан», опубликованной за границей, член Союза Писателей за номером 1471, – писатель Георгий Владимов сам сорвал с себя номер[64]64
Повесть «Верный Руслан» опубликована в Советском Союзе в 1989 году в журнале «Знамя», № 2; письмо IV Съезду Писателей – в журнале «Смена», 1989, № 22.
[Закрыть].
Привожу два отрывка из письма Георгия Владимова в Правление Союза Писателей СССР:
«…Как заведомо отвергаются проекты вечного двигателя, так должно отбросить все попытки руководить литературным процессом. Литературой управлять нельзя. Но можно помочь писателю в его труднейшей задаче, а можно и повредить. Могучий наш союз неизменно предпочитал второе, бывши – и оставаясь – полицейским аппаратом, вознёсшимся высоко над писателями и из которого раздаются хриплые понукания и угрозы – и если б только они!
Не стану зачитывать присталинский список – кому союз, вернейший проводник злой воли власть предержащих, да со своей еще ревностной инициативой, первоначально оформил дела, обрек на мучения и гибель, на угасание в десятилетиях несвободы, – слишком длинен, более шестисот имен, – и вы оправдаетесь: это ошибки прежнего руководства. Но при каком руководстве – прежнем, нынешнем, промежуточном – "поздравляли" с премией Пастернака, ссылали – как тунеядца – Бродского, зашвыривали в лагерный барак Синявского и Даниэля, выжигали треклятого Солженицына, рвали из рук Твардовского журнал?
И вот, еще не просохли хельсинкские чернила, новые кары – изгон моих коллег по международному ПЕН-клубу. Да что нам какой-то там ПЕН, когда уж мы двух нобелевских лауреатов высвистели! И как не воскликнуть словами третьего: "Лучших сынов Тихого Дона поклали вы в эту яму!"
Ну, может быть, хватит? Опомнимся? Ужаснемся?»
Далее Георгий Владимов говорит о Фадееве, который опомнился, ужаснулся и пустил себе пулю в лоб.
Но эта пуля никого не вразумила.
Он продолжает:
«Вот предел необратимости: когда судьбами писателей, чьи книги покупаются и читаются, распоряжаются писатели, чьи книги не покупаются и не читаются.
Унылая серость с хорошо разработанным инструментом словоблудия, затопляющая ваши правления, секретариаты, комиссии, лишена чувства истории, ей ведома лишь жажда немедленного насыщения. А эта жажда – неутолима и неукротима.
Оставаясь на этой земле, я в то же время не желаю быть с вами. Уже не за себя одного, но и за всех, вами исключенных, «оформленных», к уничтожению, к забвению, пусть не уполномочивших меня, но, думаю, не ставших бы возражать, я исключаю вас из своей жизни. Горстке прекрасных, талантливых людей, чье пребывание в вашем союзе кажется мне случайным и вынужденным, я приношу сегодня извинения за свой уход. Но завтра и они поймут, что колокол звонит по каждому из нас и каждым этот звон заслужен: каждый был гонителем, когда изгоняли товарища, – пускай мы не наносили удара, но поддерживали вас – своими именами, авторитетом, своим молчаливым присутствием.
Несите бремя серых, делайте, к чему пригодны и призваны, – давите, преследуйте, не пущайте. Но – без меня.
Билет № 1471 возвращаю.
Георгий Владимов
Москва, 10 октября 1977 г.»
«Я исключаю вас из своей жизни», – говорит Георгий Владимов руководству Союза Писателей и без укора, без негодования и злобы зовет каждого литератора сделать то же. Оставаясь при этом в родном доме. На родной земле[65]65
В 1983 году Георгий Владимов, после двух инфарктов, постоянной слежки и обысков, вынужден был вопреки своему прежнему призыву покинуть Советский Союз. Его повесть «Верный Руслан» опубликована в журнале «Знамя» (1989, № 2)
[Закрыть].
…Чем же должен кончиться «процесс исключения»? Исключением Союза Писателей. Здесь, на нашей земле, это воистину союз посторонних. Но произойдет это желанное исключение только тогда, когда каждый сам пожелает исключить Союз из своей жизни. Когда каждый писатель поймет, что держаться ему не за членский билет, а за братскую руку. Работать ему не для Союза Писателей и не для его органов печати – рупоров лжи, – а работать в литературе во имя спасения обманутых.
Читатель найдет нас, прочтет, поймет, услышит – мы остаемся верны ему только тогда, когда остаемся верны себе.
«Совершим с твердостью наш жизненный подвиг, – писал Баратынский Плетневу в 1831 году. – Дарование есть поручение. Должно исполнить его, несмотря ни на какие препятствия, а главное из них – унылость».
Каждому его поручение известно. Для того же, чтобы исключить из своей жизни – и глубже: из своей души! – и шире: из литературы! – Союз Писателей со всей его гноящейся, смрадной ложью, нам, исключенным, не требуется, к счастью, ни сговора, ни собраний, ни резолюций. Это акт нашей личной воли. Каждого из нас поодиночке и всех нас – вместе.
Перед каждым перо и бумага. У каждого есть брат – любящий, правдивый, строгий, смелый. Он не покинул нас и, если мы окажемся того достойны, – не покинет.
Забудем о залах Центрального Дома Литераторов. Научимся видеть в темноте: братство – рядом.
Октябрь 1977 – февраль
Москва – Переделкино
От автора
Эта книга писалась в разные годы. Первая ее часть, автобиографическая, написана в 1974 году, непосредственно после того, как меня исключили из Союза. Вторая часть («Глава дополнительная») писалась в 1977–1978 годах, и речь в ней идет уже не обо мне одной. Кончается книга открытым письмом Георгия Владимова, который сам отказался от членства в Союзе. Владимов объявил, что исключает Союз Писателей из своей жизни и зовет других, оставаясь на родной земле, последовать его примеру.
Этот призыв – будет ли он услышан или нет – я считаю весьма знаменательным. Если он найдет себе отклик, тогда и начнется истинный, естественный очистительный «процесс исключения».
Л. Ч.
12 марта 1978
P. S. Книга эта была издана в Париже в 1979 году в издательстве «YMCA-Press». Очерк литературных нравов шестидесятых – семидесятых годов. Сегодня у нас январь 1989-го. Миновало десятилетие – и какое! Изменились ли литературные нравы? И да и нет. Конечно, да: не могли они не измениться – с 1985 года во весь голос заголосила гласность, еле слышен шепоток цензуры. Однако нет: ведомство, именуемое Союзом Писателей, сохранено во всей своей антилитературной, грубой, бюрократической мощи. А потому, на мой взгляд, страницы книги сохраняют и по сей день не один лишь исторический интерес.
Пусть читатель отнесется снисходительно к изобилию новых примечаний. Рассказ остался нетронутым, а фактические перемены, продиктованные временем, пришлось указывать под строкой.
P. P. S. Еще через месяц – в феврале 1989 года – меня официально уведомили, что партком и Секретариат Московского отделения СП РСФСР единогласно – столь же единогласно, сколь исключали! – отменил свое прежнее решение от 9 января 1974 года, и, таким образом, я снова являюсь членом Союза Писателей.
Л. Ч.
Декабрь, 1989
Открытые письма
Михаилу Шолохову, автору «Тихого Дона»
В Правление Ростовского отделения
Союза Писателей
В Правление Союза Писателей РСФСР
В Правление Союза Писателей СССР
В редакцию газеты «Правда»
В редакцию газеты «Известия»
В редакцию газеты «Молот»
В редакцию газеты «Литературная Россия»
В редакцию «Литературной Газеты»
МИХАИЛУ ШОЛОХОВУ, АВТОРУ «ТИХОГО ДОНА»
Выступая на XXIII съезде партии, Вы, Михаил Александрович, поднялись на трибуну не как частное лицо, а как «представитель советской литературы».
Тем самым Вы дали право каждому литератору, в том числе и мне, произнести свое суждение о тех мыслях, которые были высказаны Вами будто бы от нашего общего имени.
Речь Вашу на съезде воистину можно назвать исторической.
За все многовековое существование русской культуры я не могу припомнить другого писателя, который, подобно Вам, публично выразил бы сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок.
Но огорчил Вас не один лишь приговор: Вам пришлась не по душе самая судебная процедура, которой были подвергнуты писатели Даниэль и Синявский. Вы нашли ее слишком педантичной, слишком строго законной. Вам хотелось бы, чтобы судьи судили советских граждан, не стесняя себя кодексом, чтобы руководствовались они не законами, а «революционным правосознанием».
Этот призыв ошеломил меня, и я имею основание думать, не одну меня. Миллионами невинных жизней заплатил наш народ за сталинское попрание закона. Настойчивые попытки возвратиться к законности, к точному соблюдению духа и буквы советского законодательства, успешность этих попыток – самое драгоценное завоевание нашей страны, сделанное ею за последнее десятилетие. И именно это завоевание Вы хотите у народа отнять? Правда, в своей речи на съезде Вы поставили перед судьями в качестве образца не то, сравнительно недавнее время, когда происходили массовые нарушения советских законов, а то, более далекое, когда и самый закон, самый кодекс еще не родился: «памятные двадцатые годы». Первый советский кодекс был введен в действие в 1922 году. Годы 1917–1922 памятны нам героизмом, величием, но законностью они не отличались, да и не могли отличаться: старый строй был разрушен, новый еще не окреп. Обычай, принятый тогда: судить на основе «правосознания» – был уместен и естественен в пору Гражданской войны, на другой день после революции, но он ничем не может быть оправдан накануне 50-летия Советской власти. Кому и для чего это нужно – возвращаться к «правосознанию», т. е., по сути дела, к инстинкту, когда выработан закон?
И кого в первую очередь мечтаете Вы осудить этим особо суровым, не опирающимся на статьи кодекса, судом, который осуществлялся в «памятные двадцатые годы»? Прежде всего, литераторов…
Давно уже в своих статьях и публичных речах Вы, Михаил Александрович, имеете обыкновение отзываться о писателях с пренебрежением и грубой насмешкой. Но на этот раз Вы превзошли самого себя. Приговор двум интеллигентным людям, двум литераторам, не отличающимся крепким здоровьем, к пяти и семи годам заключения в лагерях со строгим режимом, для принудительного, непосильного физического труда – т. е., в сущности, приговор к болезни, а может быть, и к смерти, представляется Вам недостаточно суровым. Суд, который осудил бы их не по статьям Уголовного кодекса, без этих самых статей – побыстрее, попроще – избрал бы, полагаете Вы, более тяжкое наказание, и Вы были бы этому рады.
Вот ваши подлинные слова:
«Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные 20-е годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а "руководствуясь революционным правосознанием", ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! А тут, видите ли, еще рассуждают о "суровости приговора"».
Да, Михаил Александрович, вместе со многими коммунистами Италии, Франции, Англии, Норвегии, Швеции, Дании (которых в своей речи Вы почему-то именуете «буржуазными защитниками» осужденных), вместе с левыми общественными организациями Запада я, советская писательница, рассуждаю, осмеливаюсь рассуждать о неуместной, ничем не оправданной суровости приговора. Вы в своей речи сказали, что Вам стыдно за тех, кто хлопотал о помиловании, предлагая взять осужденных на поруки. А мне, признаться, стыдно не за них, не за себя, а за Вас. Они просьбой своей продолжили славную традицию советской и досоветской русской литературы, а Вы своей речью навеки отлучили себя от этой традиции.
Именно в «памятные годы», т. е. с 1917 по 1922-й, когда бушевала Гражданская война и судили по «правосознанию», Алексей Максимович Горький употреблял всю силу своего авторитета не только на то, чтобы спасать писателей от голода и холода, но и на то, чтобы выручать их из тюрем и ссылок. Десятки заступнических писем были написаны им, и многие литераторы вернулись, благодаря ему, к своим рабочим столам.
Традиция эта – традиция заступничества – существует в России не со вчерашнего дня, и наша интеллигенция вправе ею гордиться. Величайший из наших поэтов, Александр Пушкин, гордился тем, что «милость к падшим призывал». Чехов в письме в Суворину, который осмелился в своей газете чернить Золя, защищавшего Дрейфуса, объяснял ему: «Пусть Дрейфус виноват – и Золя все-таки прав, так как дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказание… Обвинителей, прокуроров… и без них много».
Дело писателей не преследовать, а вступаться…
Вот чему нас учит великая русская литература в лице лучших своих представителей. Вот какую традицию нарушили Вы, громко сожалея о том, будто приговор суда был недостаточно суров.
Вдумайтесь в значение русской литературы.
Книги, созданные великими русскими писателями, учили и учат людей не упрощенно, а глубоко и тонко, во всеоружии социального и психологического анализа, вникать в сложные причины человеческих ошибок, проступков, преступлений, вин. В этой проникновенности и кроется, главным образом, очеловечивающий смысл русской литературы.
Вспомните книгу Федора Достоевского о каторге – «Записки из Мертвого дома», книгу Льва Толстого о тюрьме – «Воскресение». Оба писателя страстно всматривались в глубь человеческих судеб, человеческих душ и социальных условий. Не для дополнительного осуждения осужденных совершил Чехов свою героическую поездку на Сахалин, и глубокой оказалась его книга. Вспомните, наконец, «Тихий Дон»: с какой осторожностью, с какой глубиной понимания огромных сдвигов, происходивших в стране, мельчайших движений потрясенной человеческой души относится автор к ошибкам, проступкам и даже преступлениям против революции, совершаемым его героями! От автора «Тихого Дона» удивительно было услышать грубо прямолинейный вопрос, превращающий сложную жизненную ситуацию в простую, элементарнейшую, – вопрос, с которым Вы обратились к делегатам Советской Армии: «Как бы они поступили, если бы в каком-нибудь подразделении появились предатели?» Это уже прямо призыв к военно-полевому суду в мирное время. Какой мог бы быть ответ воинов, кроме одного: расстреляли бы. Зачем, в самом деле, обдумывать, какую именно статью Уголовного кодекса нарушили Синявский и Даниэль, зачем пытаться представить себе, какие именно стороны нашей недавней социальной действительности подверглись сатирическому изображению в их книгах, какие события побудили их взяться за перо и какие свойства нашей теперешней современной действительности не позволили им напечатать свои книги дома? Зачем тут психологический и социальный анализ? К стенке! расстрелять в 24 часа!
Слушая Вас, можно было вообразить, будто осужденные распространяли антисоветские листовки или прокламации, будто они передавали за границу не свою беллетристику, а, по крайней мере, план крепости или завода… Этой подменой сложных понятий простыми, этой недостойной игрой словом «предательство» Вы, Михаил Александрович, еще раз изменили долгу писателя, чья обязанность – всегда и везде разъяснять, доводить до сознания каждого всю многосложность, противоречивость процессов, совершающихся в литературе и в истории, а не играть словами, злостно и намеренно упрощая, и, тем самым, искажая случившееся.
Суд над писателями Синявским и Даниэлем по внешности совершался с соблюдением всех формальностей, требуемых законом. С Вашей точки зрения, в этом его недостаток, с моей – достоинство. И однако, я возражаю против приговора, вынесенного судом.
Почему?
Потому, что сама отдача под уголовный суд Синявского и Даниэля была противозаконной.
Потому, что книга – беллетристика, повесть, роман, рассказ – словом, литературное произведение, слабое или сильное, лживое или правдивое, талантливое или бездарное, есть явление общественной мысли и никакому суду, кроме общественного, литературного, ни уголовному, ни военно-полевому не подлежит. Писателя, как и всякого советского гражданина, можно и должно судить уголовным судом за любой проступок – только не за его книги. Литература уголовному суду не подсудна. Идеям следует противопоставлять идеи, а не тюрьмы и лагеря.
Вот это Вы и должны были заявить своим слушателям, если бы Вы, в самом деле, поднялись на трибуну как представитель советской литературы.
Но Вы держали речь как отступник ее. Ваша позорная речь не будет забыта историей.
А литература сама Вам отомстит за себя, как мстит она всем, кто отступает от налагаемого ею трудного долга. Она приговорит Вас к высшей мере наказания, существующей для художника, – к творческому бесплодию. И никакие почести, деньги, отечественные и международные премии не отвратят этот приговор от Вашей головы.
25 мая 1966 года
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.