Текст книги "Процесс исключения: очерк литературных нравов"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
4
Хорошо, думаю я теперь, что судьбою Солженицына ныне оказалось изгнание. Насильнический этот, унизительный для русского общества противозаконный акт в конечном счете для нас выгоден. Ведь разлучить Солженицына с родною культурою не удалось все равно. Солженицын зачерпнул и унес с собою столько России – живи он в изгнании хоть сто лет! – России ему хватит. Пусть горько ему в разлуке с родной землей, но вся она у него с собою – я верю в это, вся, кроме помех. Он трудится – «готовит людям свой подарок», – огражденный наконец от гонителей. Безопасность и там относительная, но не находится он уже в прямом ведении такого опасного учреждения, как Комитет Государственной Безопасности. Уж если сверхмощная наша держава не могла без лесючевской истерики, без топтунов, без перлюстрации писем и подслушивания телефонов перенести мою скромную статейку, то как могла она перенести восставший на нее из гроба – из тысячи тысяч гробов! – «Архипелаг» Солженицына! Какая расправа ожидала бы автора этой великой книги, если бы его оставили здесь? Убили бы? Посадили в тюрьму? Загнали в ссылку? Вряд ли. С подобной расправой опоздали: от тюрьмы он был защищен мировой славой и Нобелевской премией. Спасибо миру и Шведской Академии.
Спасибо за то, что сейчас, когда я пишу эти строки, Солженицын спокойно сидит за письменным столом и работает. И рукописи свои ему не приходится прятать. Оставили бы его здесь – ежедневно отравляли бы жизнь, как теперь ежедневно отравляют жизнь Сахарову. Шантажом, письменным и телефонным; ежедневным напоминанием о его поднадзорности: то ворвутся в квартиру, когда никого дома нет, выбросят из шкафа платье, вытрут о платье сапоги, разбросают книги и посуду и уйдут, ничего не взяв и оставив двери настежь. То искалечат стоящую у подъезда машину; то выключат телефон – и постоянно, методически, под разными предлогами, расправляются с его друзьями и помощниками. Не только с друзьями, но и с теми малознакомыми людьми, которые приходят к нему рассказать о своем горе и просить о совете и помощи. И не только с ними. Мне известен такой эпизод: в одном научном Институте в Москве Сахаров произнес несколько слов над гробом своего покойного друга. Когда гражданская панихида окончилась, к Андрею Дмитриевичу подошел молодой человек – научный сотрудник Института – и заговорил с ним. Беседа длилась минуты три, не более, но была замечена. На следующий день молодого человека вызвали к директору и потребовали письменных объяснений. Тот пожал плечами и отказался. Через несколько дней он был уволен.
Сахаров живет, окруженный минными полями. Неизвестно, когда и кто и на какой мине подорвется. Но каждая чужая рана – это рана ему. До одного инфаркта его уже довели – скоро ли доведут до второго? И скоро ли подорвется на неизбежной мине он сам?
Желаю ли я, чтобы Сахарова лишили родины? Во спасение от мины и инфаркта? Чтобы изгнали его, подобно Солженицыну, или попросту отпустили за границу на время, хоть на месяц отдохнуть от «Одного дня академика Андрея Дмитриевича»? Конечно, желаю. (О, как осиротеем все мы! да что мы, мы – «вольные», а те – в лагерях, тюрьмах, психиатрических лечебницах. – Все те, для кого Сахаров – последняя надежда, «Спасите наши души», «Save our Souls» – звучащее его голосом на весь мир.)
Осиротеем. Но разве я зверь, чтобы не желать ближнему своему, да еще такому, как Андрей Дмитриевич Сахаров, покоя, лечения, отдыха, оснеженных гор, картинных галерей и венецианских каналов? Не желать Андрею Дмитриевичу встречи со своим собеседником – миром – и, быть может, нового возвращения к науке, по которой он истосковался?
Осиротеем. Но сколькие уже, пренебрегая нашим сиротством, уехали, и сколькие уедут еще!
Хочу ли я, чтобы уехал и Сахаров?
…Торжественное заседание Академии Наук СССР «в честь шестидесятилетия Великой Октябрьской революции». Сахаров приглашен. Он сидит в одном из первых рядов, недалеко от прохода. У него с собою записка: предложение правительству амнистировать политических заключенных, отменить смертную казнь, смягчить тюремный режим. Зал полон академиками, действительными членами, членами– корреспондентами, директорами научных институтов. Сверкают седины и ордена. На трибуне президент Академии Наук, академик А. П. Александров и другие высокопоставленные лица. Еще бы! Ведь праздник какой – Октябрьской революции исполнилось шесть десятилетий! Докладчик, академик Б. Н. Пономарев, член ЦК (кандидат в члены Политбюро), превозносит наши достижения. Сахаров тихо поднимается во весь свой высокий рост и делает шаг к проходу. Он хочет подойти к трибуне и передать в Президиум свою записку. Но поперек его пути, между стульями внезапно возникает преграда: ноги. Сахаров со своей высоты молча разглядывает эту живую преграду. На фоне наших достижений ему все-таки удается, вопреки преграде, выйти в проход и сделать один шаг к трибуне. Тут его мгновенно окружают восемь человек. Восемь богатырей – сотрудников КГБ. Зачем они здесь? В этом храме науки? А вот затем! Академик Сахаров, даже молчащий, страшен им. А вдруг, от имени своих подзащитных, он скажет что-нибудь на весь зал, на весь мир! Нет, он хочет передать записку – всего лишь. Но – сам. Но – прямо в Президиум. А в Президиуме – высокопоставленные лица. Разве это допустимо?! Сахаров стоит, окруженный чекистами. Один пытается вырвать у него бумагу из рук. «Не утруждайтесь, – говорит Сахаров, – у меня дома еще десять таких».
Зал принимает приветствие Политбюро ЦК.
Весь зал поднялся: оркестр заиграл Государственный гимн. Весь зал стоит.
Наконец, гимн окончен. Опустела трибуна. Опустел и зал. Ни орденов. Ни седин. Пусто.
Тогда чекисты расступились перед Сахаровым: «Вы свободны».
– А что же академики… членкоры… доктора наук… – спрашиваю я у Андрея Дмитриевича, холодея. – Видели, как вас окружили чекисты?
– Видели.
– И они подошли… чтоб узнать… чтоб спросить… чтоб узнать, что будет с вами дальше?
– Нет.
– Но они смотрели, по крайней мере, чем кончится?
– Нет. Они смотрели в другую сторону.
– И ни один человек не попробовал к вам подойти? Хотя бы окликнуть вас?
– Ни один.
«Товарищи! – хочется мне закричать. – Мы – сверхмощная держава! – Мы – страна победителей! Мы первые создали спутник! Неужели – неужели – через 60 лет после революции, через 32 года после победы над фашизмом мы не можем допустить, чтобы Андрей Дмитриевич Сахаров, действительный член Академии Наук и Лауреат Нобелевской премии Мира, лично подал записку своему президенту?» И что сказать об академиках, которые смотрят в другую сторону, когда их коллегу – оцепили? Один, сидевший рядом с Сахаровым, даже закрыл лицо руками, едва лишь Сахаров поднялся. «Это он от стыда?» – спрашиваю я. «Нет, чтоб не попасть в свидетели».
Да, да, я горюю, когда люди уезжают. Но разве от таких коллег не пожелаешь – не то что отвернуться, это уж само собой, а убежать на край света? Уехать, убежать, чтоб больше никогда не видеть ни их ученых лиц, ни их срама!
5
– Значит, вы хотите, чтобы Андрей Дмитриевич уехал? Значит, вы з а отъезды? А нам говорили, вы против.
– Я – против тех, кто незаконно присвоил себе право распоряжаться чужими судьбами. Каждый сам знает, где ему хочется жить постоянно или куда он хочет съездить на время. Я за право каждого на временную поездку и на постоянный отъезд.
Уехать имеет право каждый – по уважительной причине (гонимости) и безо всякой причины.
Тот, кто уже произнес неугодное слово и поплатился годами тюрьмы и ссылки, и тот, кто от неминуемой расплаты желает спастись. И тот еврей, который никогда не терял ни своей религии, ни своего языка и жил мечтами о неведомом, далеком, обетованном Израиле. И тот немец, которого тянет в родную Германию.
И тот русский еврейского происхождения, который давно уже в трех-четырех поколениях русский (по языку, по культурной традиции, по всему обиходу, по строю души и складу ума и, главное, по общей с нами исторической памяти), – тот русский, которого властители наши гипнотическими сеансами антисемитизма, на горе нам, заставили отпрянуть от России.
И тот – русский ли, грузин, литовец, армянин, татарин, кто желает работать и кого сначала, в наказание за правдивое слово, лишают работы, а потом судят за тунеядство.
И тот – русский или не русский (мне все едино), кто живет здесь в полном благополучии, кого никто не преследует, а он попросту желает людей посмотреть и себя показать. «Я молод, жизнь во мне крепка» – хочу путешествовать, двигаться! Право на отъезд, на поездку туда и обратно или право на эмиграцию – природное, неотъемлемое право каждого человека. Непререкаемое.
– А… Значит, вы, оказывается, з а отъезды? А нам говорили – вы против?
– Поддерживая от души право каждого поступать, как разум и честь велит, я хочу напомнить всем – уезжающим и остающимся! – еще об одном безусловном праве. Неотъемлемом. Нерушимом. Непререкаемом. Я хочу напомнить о моем праве – плакать.
Горе той земле, для чьих детей, если они желают выполнить свое назначение, существует одна лишь мечта: отъезд.
Мы радуемся, когда вновь соединяются разъединенные семьи. Не оплакать ли нам разъединение дружб?
Ветви дружбы – ведь в их-то переплетении и густоте вьет и прячет свои гнезда культура. Ведь не в чиновничьих гнездилищах, где академика или писателе даже при ярком свете люстр не отличишь от гебиста, не там рождается и растет литература и наука. Рождается она в скромности привычного труда, в тишине, без юбилейных торжеств и салютов и дышит воздухом братства. Что удивительного, что академики не повернули голов, когда Сахаров оказался в оцеплении? Кроме литературы, науки, музыки, живописи существует еще культура дружбы, товарищества.
Жива ли она?
Власть делает всё, чтобы ее уничтожить.
Мы должны делать все, чтобы ее сохранить.
От любви между мужем и женой рождаются дети. Но не всегда дети связаны с родителями более прочной связью: духовной. О, конечно, такое тоже бывает. Но далеко не всегда.
От дружбы, от излучаемого человеком тепла, неизбежно рождается духовный плод – общая память об общей боли и зов к общей работе. Жажда, не покладая и не разнимая рук, в память общего горя, общих утрат и надежд, сообща работать. Дружба – это тоже искусство, надо возрождать и беречь его. Юбилейные залы… ничего не было и нет противоположнее культуре, чем ковровые дорожки равнодушных, безличных, бесчеловечных чиновничьих коридоров и зал.
У лукоморья дуб зеленый;
Златая цепь на дубе том:
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом;
Идет направо – песнь заводит,
Налево – сказку говорит…
Крупными ли звеньями, малыми ли звенышками, но прочно связаны между собою этой золотой длящейся цепью люди, работающие под сенью родного дуба. Их хранит добрая зеленая листва, тоскливая песня, веселая сказка, и они благодарно хранят этот спасительный ствол, его корни и листья. Создают в новом веке новую песню, звено той же цепи, звенящее тоскою, утешением и новизной.
Каждый, уезжающий ныне из России, увозит с собою не только себя самого. Он увозит излучение тепла. Звенышко из золотой цепи. Он увозит пылинку будущего. Он разнимает братские руки. У остающихся руки опускаются – и м е ж д у возникает пустота. Дотянуться одному до другого сквозь обступающую со всех сторон пустоту становится трудней и трудней, – распадаются звенья цепи, обрывается песня, сказка, дружба. Между одним звеном и другим обрыв, дыра, которую ни чугуном не скрепишь, ни лоскутом не залатаешь. Тут нужна человечья ладонь, щека. Отъезды разрывают живую, естественно сросшуюся, плодоносящую ткань.
Каждый отъезд имеет свое обоснование, свое право (не только юридическое, но и жизненно-веское), свою причину, свой безусловный резон, а все вместе они служат распаду.
Мне возразят, что плакать, собственно, не о чем, что уехавшие могут и там и оттуда служить России: свидетельствовать истину о жизни нашего народа перед другими народами, не отступаться от здешних друзей и заступаться за них. Это так, это правда, и оно так и есть. Лучшие из тех, кого от нас оторвали насильно, лучшие любят и помнят. Любовь их деятельная: я знаю множество разумных и бесспорно полезных дел, совершаемых нам в помощь эмигрантами. Литература? Я верю, что и там и здесь будут созданы – и уже создаются! – книги, достойные великой русской литературы. Географически решать вопросы российской словесности столь же недопустимо, как и арифметически. Был бы труд бескорыстен и чист, а время уж само расставит и авторов, и их книги по росту и по полкам. Вне зависимости от географии. Сказал ведь Борис Пастернак:
Цель творчества – самоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.
Позорно – как там, так и здесь. Самоотдачей – или, напротив, – саморекламой можно заниматься с одинаковым успехом и там и здесь, в любой точке земного шара. И я желаю уехавшим счастья в их самоотдаче… Однако я не думаю, чтобы кому-нибудь из уехавших выпало на долю то великое – хоть и беззвучное – счастье, какое выпало мне. И это потому, что отъезды служат распаду, а не единению. В декабре 1975 года шел и шел снег. Когда я поднялась на могилу Корнея Ивановича, она вся была засыпана снегом. Я целую подушку столкнула со скамьи, прежде чем сесть.
В кустах можжевельника что-то темнело. Я взяла в руки мокрый конверт и вынула промокшую бумажку. Буквы текли по страницам, как слезы. Подпись размыта совсем, нечитаема, числа не видно, прочитывается только месяц и год: «XII, 75». Но слова хоть и текут, а ясны.
Я прочитала:
«Спасибо Вам, Лидия Корнеевна, за то, что Вы, человек и писатель, одна из немногих настоящих писателей, оставшихся в России».
Напоминаю, что письмо это написано и получено мною в стране, где имя мое запрещено, где за каждую мою самиздатскую или тамиздатскую книгу человек рискует поплатиться тюрьмой, где не печатается ни одна моя новая строка; где из всех библиотек уже изъяты мои прежние книги, а из каталогов – названия.
Меня нет и меня не было. Хуже – я чума.
Удивительно ли, что, какую бы живую благодарность ни испытывала я к моим западным переводчикам, рецензентам, издателям – русским и нерусским, – ничто не сравнится с тем благоговением, с каким несла я домой этот заплаканный орден. Орден братства.
– Аа… а! Значит, вы все-таки против отъездов? – спрашивают после недолгого молчания мои собеседники.
– Нет, отчего же, я з а. Я уже притерпелась. Пусть едут.
6
Но мне давно пора уже вернуться к своей теме: к исключению из Союза Писателей. Обе темы связаны одна с другою, но все же моя уже.
Памятен нам август 1946 года, речь Жданова перед писателями в Смольном. И постановление, и речь напечатаны во всех газетах. С ними в любую минуту может ознакомиться каждый. Это наша «Илиада» и «Одиссея», классический образец бюрократических постановлений об искусстве, – можно сказать, вершина жанра. Недаром оба документа годами и даже десятилетиями преподавались во всех школах России вместо российской словесности. Постановление не отменено по сию пору, хотя оба ошельмованных писателя печатаются, Ахматова даже и многотиражно[55]55
Постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“ от 14 августа 1946 года отменено на заседании Политбюро ЦК КПСС 20 октября 1988 года как ошибочное. – Примеч. 1988 года.
[Закрыть].
Беспомощность официальной власти перед властью поэта стихами Ахматовой была не единожды провозглашена. Судьбою – подтверждена. Однако в 1961 году уже победившая Ахматова снова растолковала своим гонителям эту истину – на этот раз, можно сказать, по складам, прозой, в «Слове о Пушкине».
«После… океана грязи, измен, лжи, равнодушия друзей и просто глупости… как торжественно и прекрасно увидеть, как этот чопорный, бессердечный… и уж, конечно, безграмотный Петербург стал свидетелем того, что, услышав роковую весть, тысячи людей бросились к дому поэта и навсегда вместе со всей Россией там остались.
…Он победил и время и пространство…
… И это уже к литературе прямого отношения не имеет, это что-то совсем другое»[56]56
Анна Ахматова. О Пушкине. Л.: Советский писатель, 1977, с. 5–6.
[Закрыть].
Борис Пастернак подвергался разгромам в печати много лет, еще до своего исключения из Союза, в особенности бурно после того же исторического Постановления ЦК 1946 года. Сразу после Нобелевской премии, в 1958 году, его едва не лишили гражданства. Коллеги Пастернака обратились к правительству с просьбой выслать его за пределы страны.
Чтобы остаться дома, Пастернак отказался от премии.
Сохранилась ли стенограмма исключения из Союза Писателей Зощенко и Ахматовой, я не знаю. Стенографический же отчет о расправе с Пастернаком сохранился. Подробная стенограмма опубликована за границей[57]57
См.: Новый журнал, № 83, Нью-Йорк, 1966, с. 185–227. В наше время, в 1988 году, стенограмма позорного этого собрания опубликована в № 9 журнала «Горизонт». – Примеч. 1988 года.
[Закрыть]. Я привожу ее краткий конспект. Документ интересен и сам по себе – «как люди в страхе гадки», интересен и тем, что реплики действующих лиц – это как бы шпаргалка для всех участников – соучастников! – подобных расправ в будущем.
«В ходе обсуждения» было установлено, что: Борис Пастернак
1) чужд советскому народу – и не только с той поры сделался чуждым, когда написал эту дурно пахнущую мерзость, этот поганый роман, – «Доктор Живаго» (где оплевано все святое для нас, в том числе и Октябрьская революция), а вообще всегда был чужд – в своей эстетствующей, декадентской, индивидуалистической, камерной, комнатной поэзии. Был и остался чужд народу.
2) Пастернак не только чужд народу, но ненавидит народ и считает его быдлом.
3) Пастернак – враг народа.
4) Он скрывал свою враждебность под прикрытием извилистых эстетических ценностей. Между тем вся его поэзия – это 80 тысяч верст вокруг собственного пупа. (Одно время, правда, некоторым отдельным товарищам виделось в поэзии Пастернака нечто даже революционное, когда он находился в окружении Маяковского. Но они проявили излишнюю снисходительность и близорукость.)
5) У Пастернака нож за пазухой – нож против народа.
6) Пастернак поставил большую пушку – обстреливать из этой пушки народ.
7) Недаром он всегда водился с иностранцами.
8) Роман «Доктор Живаго» – предательский акт, проповедь предательства и апология предательства.
9) Пастернак не с наших позиций отнесся к событиям в Венгрии.
10) Пастернак – литературный Власов.
11) Пастернак – соучастник преступления против мира и покоя на планете.
12) Пастернак – это война.
Каков же моральный облик этого предателя, поставившего большую пушку?
Моральный облик у него такой, какой и выясняется из всего вышесказанного:
1) Пастернак – опытный иезуит, лишенный чести, совести, порядочности. Под прикрытием юродства он ловко обстряпывал свои дела. Он ел наш советский хлеб, кормился в наших издательствах, получал все блага от нашего Советского государства, а сам предательствовал. Надеяться на его исправление нечего. «Собачьего нрава не переделаешь». Прав т. Семичастный, назвавший Пастернака свиньей. Виноваты мы, Союз Писателей: мы были слишком добры к Пастернаку, слишком берегли его мнимый талант и слишком долготерпеливы.
2) Пастернак – жалкая фигура.
3) Пастернак – подлая фигура.
4) Пастернак – подлец.
5) Предательство свое (которое состояло из целой цепи предательств) он совершил за деньги.
6) Однако его новые хозяева вышвырнут его, и весьма быстро, как выеденное яйцо, как выжатый лимон.
7) Нобелевская премия по литературе, которую он получил, есть в действительности не премия, а оплата предательства. Эти 40 или 50 тысяч долларов – это те самые знаменитые 30 серебреников.
Главные задачи Союза Писателей после того, как Пастернак будет изгнан из нашей страны, сводятся к следующему:
Задача первая: развеять легенду о необычайной порядочности и моральной чистоте Пастернака.
Задача вторая: развеять легенду о его необычайной талантливости.
Задача третья: вглядеться в его друзей и знакомых и во всех тех, кто курил ему фимиам. Спасти молодежь от его влияния.
Трудно определить, кто из производивших эту экзекуцию проявил наибольшую лютость. Каждый был хорош в своем роде. Софронов, Зелинский, Перцов, Ошанин, Солоухин, Полевой, Безыменский, Баруздин. Мягкое, женственное начало представлено было Валерией Герасимовой, Галиной Николаевой, Тамарой Трифоновой, Верой Инбер и Раисой Азарх. Дамы либо выступали с трибуны не добрее мужчин, либо из зала выкрикивали свирепые реплики. Они придирались к отдельным формулировкам резолюции: оскорбительность представлялась им недостаточной. Главным составителем резолюции был Н. В. Лесючевский; казалось бы, это имя – порука жесткости. Нет! Слово «изгнанник» – ах! для предателя это слишком мягко; «давно оторванный от народа» – ах! какая неточность! всегда оторванный. Вера Инбер: ах! эстет и декадент – это слабо; эстетствующий декадент – определение всего лишь литературное, а к Пастернаку следует применять иные определения…
Борис Леонидович по болезни на собрании не присутствовал. Он прислал письмо. Оно не дошло до нас. Председательствующий С. С. Смирнов письмо огласил, но стенографистки текст не записали. Дошли до нас всего две фразы, процитированные в выступлениях:
«Я не ожидаю, чтобы правда восторжествовала и чтобы была соблюдена справедливость».
Мне понятно, что вы действуете «под давлением обстоятельств», и «я вас прощаю»[58]58
Это письмо Б. Пастернака теперь опубликовано. В последнем абзаце сказано: «Я жду для себя всего, товарищи, и вас не обвиняю. Обстоятельства могут вас заставить в расправе со мной зайти очень далеко…» («Континент», № 83, с. 197). – Примеч. ред.
[Закрыть].
Пастернак своих гонителей простил. Святое право – прощать за себя. Но мы – имеем ли мы право прощать и м его гибель? И простить его гибель – себе? Менее чем через два года, 30 мая 1960 года, Борис Пастернак скончался.
Союз Писателей пожелал унизить Пастернака и в гробу. В обеих литературных газетах объявления о смерти помещены в издевательской форме: «Скончался Борис Леонидович Пастернак, член Литфонда».
Глядите, люди, какое милосердие! Мы разоблачили врага, но оставили его хоть и не членом Союза, но членом Литфонда! Литфонд оказывал ему при жизни медицинскую помощь, а после смерти известил читателей о его кончине. И даже выразил соболезнование семье.
А люди всё поняли и всё рассудили иначе.
«Граждане! 30 мая сего года скончался великий русский поэт Борис Пастернак. Похороны 2 июня в Переделкине, в 2 часа дня…» – такое объявление, написанное от руки, возникло тогда же возле дачной билетной кассы Киевского вокзала. Его сорвали. Оно самозародилось снова. Его снова сорвали. Оно возникло опять.
«Граждане! 30 мая скончался великий русский поэт – Борис Пастернак…»
Вот вам и член Литфонда!
…«После этого океана грязи… лжи, равнодушия друзей и просто глупости… как торжественно и прекрасно увидеть… что, услышав роковую весть», сотни людей бросились на похороны поэта и через два дня его могила и его дом стали «святыней для его Родины».
Те стихи, над которыми столь лихо потешались высокоумные коллеги Пастернака, те самые стихи, эстетские, декадентские, камерные, комнатные, чуждые, чуждые, чуждые народу, – те самые стихи ежедневно произносятся вслух на могиле Пастернака – читаются по страницам книг, по листкам машинописи, а чаще всего по памяти. Ощущение такое, будто они просто растут там, на ветвях столетних сосен или на нежных лепестках шиповника, а зимою невидимыми буквами начертаны на снегу. Редко когда могила свободна от посетителей. Кто они? Разные люди приходят сюда. Темные, пьяные, шатающиеся по кладбищу от нечего делать, а чаще – те, кто знает наизусть каждую пастернаковскую строчку.
Разные люди посещают могилу Пастернака: молодые, старые, студенты, рабочие, профессора, писатели, врачи, учителя – из разных мест, ближних и дальних. Национальное их происхождение разное, но их общий язык – Пастернак. И потому общее их имя: Россия… Коварное это понятие – «камерность», «комнатность». Вот она как оборачивается, эта загадочная комнатность, – целой Россией! И более того, земным шаром. На могиле Пастернака часто бывают люди чужих земель. Индивидуалист – камерные, комнатные стихи, а глядишь – проложили себе дорогу к сердцам тысяч. Значит, в этом одном сердце умещались боли и радости тысяч. Связь между поэтом и читателем – таинственная связь, не менее таинственная, чем между деревьями и словами. Случается, громогласие не достигает ничьего сердца, а слово, произнесенное тихо и как бы про себя, из себя, совершает «назначение поэзии»: «кует сердца поэзией», как говорил Александр Блок. Вслушивается поэт в с в о ю мысль, в с в о ю душу, он одинок, он самобытен, он что-то там бормочет невнятное, вдалеке от всех, вдали от многотысячных стадионов, свое – а оборачивается оно не своим – а всеобщим, братским. Образующим между людьми то невидимое единение, которое именуется культурой.
Похороны Пастернака стали событием в жизни России: они объединили любящих. Сквернословие, устное и письменное, многотиражное и громогласное, не замутило любви.
ПОХОРОНЫ
Мы хоронили старика;
А было все не просто.
Была дорога далека
От дома до погоста.
Наехал из Москвы народ,
В поселке стало тесно,
А впереди сосновый гроб
Желтел на полотенцах.
Там, в подмосковной вышине,
Над скопищем народа,
Покачиваясь, как в челне,
Открыт для небосвода,
В простом гробу,
В цветах по грудь,
Без знамени, без меди
Плыл человек в последний путь,
В соседнее бессмертье.
И я, тот погребальный холст
Перехватив, как перевязь,
Щекою мокрою прирос
К неструганому дереву.
И падал полуденный зной,
И день склонялся низко
Перед высокой простотой
Тех похорон российских[59]59
Владимир Корнилов. Похороны // сб. «Возраст». М.: Советский писатель, 1967, с. 73.
[Закрыть].
«День склонялся низко» перед этими похоронами, имя которых было: Россия… «И более полной, более лучезарной победы свет не видел».
Что же делали в часы лучезарной победы чиновники из Союза Писателей? «Склонялись низко»? Каялись в своем преступлении? Нет. Составляли список литераторов, принявших участие в антисоветском мероприятии. «Вглядывались в окружение».
Нельзя сказать, чтобы руководство Союза Писателей никаких уроков из случившегося не извлекло. За истекшие после гибели Пастернака двадцать лет продолжали истреблять литераторов, не стесняясь: расправились с Бродским, расправились с Даниэлем и Синявским, изгнали Солженицына, вынудили уехать десятки писателей и ученых. Беззакония – и раззор – совершались беспрепятственно. Однако – не безгласно. Кроме казенных газетных статеек появилась им в ответ новая литература. Записи судебных бессудных расправ в шестидесятые годы стали доступны обществу благодаря совместным усилиям Самиздата, западных радиостанций и Тамиздата. Тем, кто в 1958 году называл Пастернака свиньей, подлецом и собакой, пришлось в 1966-м прочитать свои непристойные речи в нью-йоркском «Новом журнале». Да, подлец, и собака, и свинья, и продавшийся – все воспроизведено с помощью типографской машины и выставлено на обозрение и поучение миру, и все имена говоривших обозначены полностью. Конечно, беда не такая уж большая – сюда «Новый журнал» не доходит, а дойдет в одном или в двух экземплярах – можно объявить стенограмму антисоветской фальшивкой, а владельца крамольных экземпляров предать суду за хранение антисоветчины. И все. Память о собрании, на котором топтали Пастернака, приговорена к уничтожению; «на новом этапе», в 1965 году, автор постыдной резолюции, принятой на собрании 1958 года, он же – глава издательства «Советский писатель» Н. В. Лесючевский, уже выпустил в Большой серии «Библиотеки Поэта» целый том стихотворений – кого бы вы думали? того самого предателя, подлеца, власовца, ненавидевшего наш народ и поставившего большую пушку. Каково-то Николаю Васильевичу, бедняге, издавать эти собачьи стихи? Подписывать договор с составителями? Схватился ли он, увидев сигнальный экземпляр изданного Большой серией тома, за свое больное сердце? Не думаю; «на прежнем этапе» приказано было клеймить Пастернака, он его и клеймил; «на данном» Пастернака издавать, а клеймить других[60]60
В наше время, в 1988 году, стенограмма позорного этого собрания опубликована в № 9 журнала «Горизонт». – Примеч. 1988 года.
[Закрыть].
А все-таки в шестидесятые годы, когда воскресло русское слово и, не помещаясь в рамках лесючевской цензуры (ни даже в рамках Твардовского «Нового мира»), – выплеснулось наружу тысячами машинописных копий, – невзлюбил Союз Писателей исключать своих членов на многолюдных открытых общих собраниях. Осознали все-таки, что время другое, что у каждого исключенного непременно нашлись бы защитники. Вот почему «на новом этапе» стали исключать без общих собраний. Секретариат, Президиум, комната № 8 – чем закрытее, тем надежнее, тем меньше шансов для стенограммы или записи вырваться на Запад, оказаться напечатанными или произнесенными по радио.
Солженицына – в тысяча девятьсот шестьдесят девятом – исключили в Рязанском отделении Союза Писателей. Число собравшихся – 6 (шесть!) человек. Виднейшие прозаики Москвы явились тогда к секретарю Московского отделения Воронкову требовать общемосковского собрания. Куда там! К чему многолюдство? Решение шестерых рязанцев, молниеносно вынесенное ими по команде сверху, столь же молниеносно утвердил Секретариат.
«Бесстыдно попирая свой собственный устав, вы исключили меня заочно, пожарным порядком, даже не послав мне вызывной телеграммы, даже не дав нужных четырех часов – добраться из Рязани и присутствовать», – писал Александр Солженицын в своем заявлении Секретариату Союза Писателей РСФСР 12 ноября 1969 года.
Он сразу понял нехитрую суть происшедшей перемены: на общем-то собрании уж наверное раздались бы голоса в его защиту (шестидесятые годы – не пятидесятые; более девяноста человек своими именами поддержали обращение Солженицына к IV Съезду!). А главное, главное – на общем собрании непременно найдутся такие, которые запишут всё происходящее. А почему исключали без него? Да потому, что он-то уж непременно записал бы. И тогда? Что ж тогда? Самиздат, корреспонденты Би– би-си…
«"Враги услышат", – продолжал в своем письме Солженицын, – вот ваша отговорка, вечные и постоянные "враги" – удобная основа ваших должностей и вашего существования… Да что б вы делали без "врагов"? Да вы бы и жить уже не могли без "врагов", вашей бесплодной атмосферой стала ненависть, ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение цельного и единого человечества – и ускоряется его гибель»…
«Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, – это человечество. А человечество отделилось от животного мира – мыслью и речью. И они естественно должны быть свободными. А если их сковать – мы возвращаемся в животных.
Гласность, честная и полная гласность, – вот первое условие здоровья всякого общества – и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности, – тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти».
Так писал Солженицын в своем письме к Секретариату.
(Странная все-таки логика у этого Солженицына – странная и, безусловно, предательская. Недаром вскоре, когда в 1970 году ему присуждена была Нобелевская премия по литературе, выяснилось, что он (подобно Пастернаку – весь джентльменский набор тот же, установленный раз и навсегда) – 1) предатель, 2) литературный власовец, 3) ест наш хлеб, но ненавидит советский народ, 4) жаждет войны, 5) премия, которой его удостоили, – это вовсе не литературная премия, а плата за предательство – те самые знаменитые 30 сребреников… Он продался нашим врагам – своим заокеанским хозяевам. Дышать с ним одним воздухом мы не в состоянии – пусть отправляется туда, где его купили; он вообразил себя фигурой, а между тем – он ничтожество; его выжмут, как лимон, и выбросят. Пока он был в окружении Твардовского, некоторым казалось, будто от него чего-то можно ждать, но… те, кто ожидали и курили ему фимиам… и создавали ему ореол… в них надо вглядеться).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.