Текст книги "Процесс исключения: очерк литературных нравов"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Вам бы тогда защитить от Юдина – Корнея Чуковского, а вы вместо этого теперь охраняете Корнея Чуковского от меня.
История литературы, а не вы и на этот раз решит – кто литератор, а кто узурпатор.
В 1885 году Толстой писал Урусову:
«Да, начало всего слово: Слово – святыня души… И слово это есть одно божество, которое мы знаем, и оно одно делает и претворяет мир».
Слово – дух! – от вас отлетело.
Таким словом руководить нельзя, даже имея очень сильные и очень длинные руки. Положение слова в нашей стране истинно отчаянное: если человек говорит что-то, не совпадающее с вашим сиюминутным мнением, его объявляют антисоветчиком; если за границей критикует кто-нибудь нечто дурное, совершающееся в нашей стране, – это объявляется вмешательством в наши внутренние дела. Так вы руководите. А словом, святыней души, руководить нельзя; таким словом можно увлекать, излечивать, счастливить, разоблачать, тревожить, но не руководить. Руководить можно только помехами слову, препонами слову, плотинами слову: изъять книгу из плана, изъять из библиотеки, рассыпать набор, не напечатать, исключить автора из Союза, перенести книгу из плана 74-го на 76-й, а бумагу присвоить себе или напечатать миллионным тиражом прозу Филева. Вот такой деятельностью вы и руководите. Мешать. Тормозить. Запрещать.
«Слово – святыня души. Оно одно претворяет мир». Ему помешать бессильны даже вы.
Несмотря на все чинимые вами помехи, на тридцать седьмой – тридцать восьмой год и на предыдущие, на сорок шестой, на сорок восьмой, на сорок девятый – пятьдесят первый, на пятьдесят восьмой, шестьдесят шестой, на шестьдесят восьмой и шестьдесят девятый, русская литература жива и будет жить.
…А Муза и глохла и слепла,
В земле истлевала зерном,
Чтоб после, как Феникс из пепла,
В эфире восстать голубом.
Чем будут заниматься исключенные? Писать книги. Ведь даже заключенные писали и пишут книги. Что будете делать вы? Писать резолюции.
Пишите.
Я начала читать заготовленное мною дальше – перешла к Сахарову и Солженицыну:
– Сахаровым наша страна и каждый из нас должен гордиться. Он первый заговорил о спасении человечества не войною, а единением народов; первый сочетал глобальные заботы с заботами о судьбе каждого отдельного человека. Каждая человеческая судьба для Сахарова – родная ему судьба. То, что сейчас именуется «борьбой за разрядку международной напряженности» – это идея Сахарова, из которой совершено горестное вычитание: борьба за отдельного человека.
Тут поднялся такой неистовый крик, что я уронила бумаги на пол. Нагнулась, чтобы подобрать, и уронила очки. Собрала бумаги в охапку, но разбирать, где какая страница, уже не могла.
А между тем, заговорив о Сахарове и Солженицыне, я хотела опять вернуться к основной теме своего выступления: «слово есть поступок», как утверждал Джон Рескин, слово – это и есть дело (отчего у нас и карают за слово более жестоко, чем за «дело»), как утверждал Герцен; я хотела напомнить своим собеседникам: слово истины непобедимо, а если победимо, то лишь временно. Я хотела огласить пророчество Чаадаева:
«Главный рычаг образования души есть без сомнения слово… Иногда случается, что проявленная мысль как будто не производит никакого действия на окружающее; а между тем – движение передалось, толчок произошел; в свое время мысль найдет другую, родственную, которую она потрясет, прикоснувшись к ней, и тогда вы увидите ее возрождение и поразительное действие в мире сознаний»[41]41
П. Чаадаев. Пять неизданных «Философических писем». Письмо пятое. Литературное наследство. М.: Жургаз, 1935, т. 22–24, с. 49.
[Закрыть]. Я хотела напомнить утверждения Льва Толстого: «Истина, выраженная словами, есть могущественнейшая сила в жизни людей. Мы не сознаем эту силу только потому, что последствия ее не тотчас обнаруживаются»[42]42
Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. М.; Л., 1932, т. 44, с. 374.
[Закрыть]. И – запись в толстовском Дневнике: «Нынче думал… о том, какая ужасная вещь то, что люди с низшей духовной силой могут влиять, руководить даже высшей. Но это только до тех пор, пока сила духовная, которой они руководят, находится в процессе возвышения и не достигла высшей ступени, на которой она могущественнее всего»[43]43
Там же. М., 1937, т. 55, с. 27.
[Закрыть].
Наизусть я, естественно, этих цитат не помнила, листы, поднятые с пола, перепутались, рев стоял страшный, и силы мои, и время мое истекли, и вместо всех заготовленных выписок о неизбежной победе слова я проговорила напоследок:
– С легкостью могу предсказать вам, что в столице нашей общей родины, Москве, неизбежны: площадь имени Александра Солженицына и проспект имени академика Сахарова.
Молчание.
Кто-то: И переулок имени Максимова.
Громкий хохот.
Я (потерявшись, замедленно): И тупик Юрия Яковлева.
Кто-то: Все это мы завтра утром услышим по Би-би-си…
Кто-то: Зачем завтра утром? Сегодня вечером.
Я: А почему вы так боитесь Би-би-си? Мы – страна победителей.
Молчание.
Я, вообразив, что разговор окончен, что более ни читать, ни писать мне не придется, сунула бумаги, дощечку, линзу, фломастеры в портфель и, наконец, села. Села за стол, ожидая последнего акта – голосования.
Но я ошиблась.
Снова поднялся Стрехнин.
Стрехнин: Скажите, Лидия Корнеевна, известна ли вам эта бумажка?
Я: Какая? Не вижу отсюда, что у вас в руках.
Стрехнин: У меня в руках ваша доверенность, отобранная в таможне советскими таможенниками при обыске у одного интуриста. Доверенность на имя лишенного гражданства бывшего советского гражданина Жореса Медведева. Это ваша рука?
Я: Да, моя. В своей доверенности я поручаю Жоресу Александровичу Медведеву получать в заграничных издательствах все причитающиеся мне гонорары. И хранить их на Западе.
Кто-то: А зачем вам деньги на Западе?
Я: Не понимаю вопроса. Собственными гонорарами я, как каждый литератор, имею право распоряжаться по собственному усмотрению. Но это не секрет. Деньги на Западе нужны мне для того, чтобы Жорес Александрович посылал мне оптические приборы и глазные капли, которые в Советском Союзе не производятся.
При ваших, т. Стрехнин, тесных связях с таможней и другими подобными же, близкими литературе организациями вы можете навести справку и удостовериться: ни одного доллара, франка, или фунта стерлингов я из-за границы до сих пор не получила. Если сочту нужным – получу, но пока – нет. На мои западные деньги Жорес Александрович покупает в Париже и посылает мне сюда глазные капли. И вот это. (Я повертела в руках большую линзу.)
Кто-то (кажется, Рекемчук): А мы-то думали, вы там копите доллары на благо-твори-тельность.
Я: Нет, я не так великодушна, как Александр Исаевич. Это он откладывает свои гонорары на общественные дела. А я всего лишь себе на лекарства.
Кто-то: Медведев за рубежом здорово, говорят, разжился. Уж глазные капельки мог бы вам и на свои деньги прислать.
Я: Неприличное занятие – считать деньги в чужом кармане. Мне неизвестно, беден или богат Жорес Медведев. Скажу только, что в тот период времени, когда он еще не располагал моими гонорарами, он посылал мне линзы и лекарства на свои… И я ему за это глубоко признательна.
Стрехнин: Скажите, Лидия Корнеевна, вот вы упомянули в своих высказываниях имя Максимова. А вы читали его книгу «Семь дней творения»?
Я: Нет, к сожалению, нет. К сожалению, в последние годы я вообще очень мало читаю – только то, что непосредственно относится к моей работе… Но впечатление силы и правды произвело на меня письмо Максимова в Союз Писателей. То, в котором он прощается с Союзом.
Кто-то: Это где он надеется на мальчиков с сократовскими лбами? Наморщив лбы, они пишут, пишут, пишут?
Я: Да. Я разделяю надежду Максимова на наших мальчиков. В сущности, только на них[44]44
Письмо Владимира Максимова в Союз Писателей от 15 мая 73-го года, – письмо, в котором он спрашивал: «Почему в стране победившего социализма пьянство становится общенародной трагедией? Почему за порогом полувекового существования страны ее начинает раздирать патологический национализм? Почему равнодушие, коррупция и воровство грозят сделаться повседневной нормой нашей жизни?» – это письмо кончалось так:
«Я прекрасно осознаю, что меня ждет после исключения из Союза. Но в конце пути меня согревает уверенность, – что на необъятных просторах страны, у новейших электросветильников, керосиновых ламп и коптилок сидят мальчики, идущие следом за нами. Сидят и, наморща сократовские лбы, пишут. Пишут! Может быть, им еще не дано будет изменить скорбный лик действительности (да литература и не задается подобной целью), но единственное, в чем я не сомневаюсь: они не позволят похоронить свое Государство втихомолку, сколько бы ни старались преуспеть в этом духовные гробовщики всех мастей и оттенков.
Со всей ответственностью —
В. Максимов».
[Закрыть].
С. Наровчатов: Приступим к голосованию, товарищи! Есть предложение: исключить с широким освещением в печати.
Других предложений нет? Голосуем.
(Все, кого я вижу, голосуют, сгибая правую руку в локте и чуть приподнимая вверх – словно прикладывая к козырьку.)
С. Наровчатов: Принято единогласно. (Мне, впервые повернув ко мне голову): Вы – свободны!
9
Свободна!
В самом деле, я стала много свободнее за эти два часа.
Мне не предстоит более – хотя бы номинально – участвовать в исключении из Союза лучших наших мастеров.
Не придется участвовать в грубо подтасованных выборах. Устраиваемых с единственной целью: «Вы там как хотите – все равно будет по-нашему»… Присутствовать на собраниях, где объясняет нам, что такое гражданская доблесть, – т. Карпова.
А главное: я никогда больше, до конца дней своих, не увижу в одной комнате такого множества, один к одному подобранных, падших людей. Большинству из них неоткуда было и падать. Но некоторые упали, скатились в эту бюрократическую трясину с высоты таланта. Ведь не откажешь в таланте ни Катаеву, ни Наровчатову. Ведь и Агния Барто человек несомненно способный – к сожалению, на все[45]45
Даже на то, чтобы дать «литературную рецензию» по поручению КГБ. Даже в том случае, если эта «экспертиза» способствует каторжному приговору. По предложению следственного отдела КГБ А. Барто накануне суда над Даниэлем и Синявским дала в качестве специалиста-эксперта, отзыв на книги Ю. Даниэля. (Не в печати, разумеется.) В своей «экспертизе» она подчеркивала антисоветскую направленность творчества Ю. Даниэля, сетуя при этом о несомненной одаренности автора.
«Опомнитесь, Агния Львовна, подобрейте!»
[Закрыть].
«Вы свободны!»
Отныне я свободна от всякого общения с писательскими Президиумами и Секретариатами. Писать без общения нельзя, читателей у меня отняли, но братья, среди пишущих и непишущих, остались.
Богата я братьями, есть мне на чье ухо и на чье сердце проверить новую страницу, строку, строфу.
Богата наша страна мастерами и экспертами повыше литературным классом, чем Яковлев, Рекемчук и даже сама Агния Барто. Жаловаться грех.
…Воздух братства охватил меня, чуть только я, свободная, шагнула за порог комнаты № 8. Все два с половиной часа меня у дверей ожидали друзья. Теперь они усадили меня за столик, напоили горячим чаем и холодной минеральной водой. Человеческие лица после специально отобранных, волчьих. Я вглядывалась в эти светлые лица с тревогой и болью: полицейская фраза, произнесенная кем-то полчаса назад – кем-то, кто имеет наивность считать себя литератором, – фраза «да и в сочувствующих надо вглядеться» застряла у меня в мозгу.
Я вглядывалась. Со счастьем.
Вообще, если бы не эта фраза, – что, кроме счастья, могла бы я испытать в первые недели после исключения?
Пачки писем от незнакомых людей, услыхавших эту весть по иностранному радио. Каждое письмо – высокая мне награда и пронизывающий меня страх: перлюстрировали? скопировали? лишат моего корреспондента работы? (Такие случаи бывали после многочисленных откликов на мое открытое письмо Шолохову.)
Их – незнакомцев – я благодарю молча, в душе, но на их дорогие письма не отвечаю: боюсь. За них. Сказано ведь было:
«Да и в сочувствующих надо вглядеться»…
Но есть сочувствующие, чьи имена я могу назвать не только с гордостью, но и без страха: они сами открыто назвали себя, прислали письма в мою защиту на Секретариат.
Ни одно из имен (и писем) не было, разумеется, оглашено ни на заседании Секретариата, ни в печати. Ведь они были мне в поддержку, в защиту, поперек начальственной воле – зачем же доводить их до сведения читателей? Но выступили мои защитники открыто, их письма были посланы в Союз, распространились в Самиздате, многие были переданы по иностранному радио – это дает мне моральное право открыто назвать имена и процитировать письма.
Вот кто за меня заступился:
И. Варламова, Д. Дар, Л. Копелев, В. Корнилов, В. Максимов, Л. Пантелеев. А. Сахаров, А. Солженицын. Мало?
Для счастья достаточно[46]46
Цитирую отрывки из писем, поступивших в Секретариат: Варламова: «Я глубоко уважаю Л. К. Чуковскую за ее прекрасные книги о Герцене и Маршаке, за ее плодотворную, многолетнюю редакторскую деятельность…» Дар: «Я много лет знаю Л. К. Чуковскую как писателя выдающегося дарования, написавшую блестящие книги о Герцене, о редакторском труде, а также художественные и публицистические произведения, проникнутые высокой гражданской ответственностью, напряженным чувством нравственности и правды…» Копелев: «Книги Лидии Чуковской о Бестужеве, Герцене, Шевченко, Житкове, „В лаборатории редактора“ и другие; ее статьи, очерки; ее новые, пока лить частично известные работы – („Записки об Анне Ахматовой“ и „Книга о моем отце“) – и повести „Софья Петровна“, „Спуск под воду“ – это произведения… значение которых со временем только возрастает». Корнилов: Мне стало известно, что Московский Секретариат собирается исключить из Союза Писателей Лидию Корнеевну Чуковскую, женщину, которую всегда отличали честность, талант, мужество. Л. К. Чуковская тяжело больна опасной болезнью сердца. Она почти не видит. И вы, мужчины, преследуете женщину, защищенную лишь одним личным бесстрашием. По-человечески ли это? По– мужски?» Максимов: «Очередной идеологический шабаш убогих бездарностей в Московской писательской организации завершился исключением из ее состава замечательной представительницы современной русской литературы Лидии Чуковской… Мир слышал голос Чуковской всякий раз, когда на наших глазах попиралась справедливость, и чутко на него откликался. Каждый из нас (я имею в виду писателей своего поколения) испытал на себе благотворное влияние ее бескомпромиссной и открытой борьбы за чистоту и обязывающую ответственность нашей профессии». Пантелеев: «Не слишком ли мы спешим? Вспомним Зощенко, Пастернака, Ахматову, Заболоцкого и многих-многих других, чья судьба на нашей совести». Сахаров и Солженицын – каждый по– своему! – подчеркнули, что мое открытое, демонстративное сочувствие к их деятельности явилось одной из причин обрушившихся на меня гонений. Сахаров: «Повод для исключения Чуковской – ее статья „Гнев народа“. Статья написана в те дни, когда страницы всех советских газет клеймили меня как противника разрядки и клеветника. Среди тех, кто выступил в мою защиту, прозвучал сильный и чистый голос Лидии Чуковской. Ее публицистика – это продолжение лучших русских гуманистических традиций от Герцена до Короленки. Это – никогда не обвинение, всегда защита („Не казнь, но мысль. Но слово“). Как ее учителя, она умеет и смеет разъяснять то, о чем предпочитают молчать многие, защищенные званиями и почестями». Солженицын: «…не сомневаюсь, что побудительным толчком к нынешнему исключению писательницы Лидии Чуковской из Союза, этому издевательскому спектаклю, когда дюжина упитанных преуспевающих мужчин разыгрывали свои роли перед больной слепой сердечницей, не видящей даже лиц их, в запертой комнате, куда не допущен был никто из сопровождавших Чуковскую, – истинным толчком и целью была месть за то, что она в своей переделкинской даче предоставила мне возможность работать. И напугать других, кто решился бы последовать ее примеру. Известно, как три года непрерывно и жестоко преследовали Ростроповича. В ходе травли не остановятся и разорить Музей Корнея Чуковского, постоянно посещаемый толпами экскурсантов. Но пока есть такие честные бесстрашные люди, как Лидия Чуковская, мой давний друг, без боязни перед волчьей стаей и свистом газет, – русская культура не погаснет и без казенного признания».
[Закрыть].
10
Братство своим чередом, а циркулярные повеления – своим.
Едва исключили меня из Союза, как получил соответствующие распоряжения Детгиз. Редакция срочно вызвала составителей и потребовала, чтобы они вычеркнули: что вычеркнули? ведь мои воспоминания о Корнее Чуковском изъяты были из сборника уже давно, сразу после «Гнева»? что же еще можно вычеркнуть? Чего потребовать – еще?
А вот чего: изъять имя Лидии Чуковской из всех воспоминаний о Корнее Чуковском.
Вот еще чем можно заняться: задним числом устранить меня из семьи. Если мемуарист пишет: «дверь открыла Лидия Корнеевна», или «за столом сидела Лидия Корнеевна» – зачеркнуть. Я не открывала и не сидела. Меня не было.
Теперь осталась только одна еще мера: назначить в дочери Корнею Ивановичу кого-нибудь другого. Какую-нибудь другую особу, более подходящую для этой роли, по мнению Секретариата.
Шаг этот был бы тем более разумен, что, ведать не ведая о Секретариатах, Президиумах, редакторских, издательских и литфондовских намерениях и планах, рядовые и не рядовые советские граждане, взрослые и дети, постоянно, то поодиночке, то по двое, по трое, то целыми классами школ, то группами из институтов, повадились посещать дачу Корнея Чуковского в Переделкине, где я иногда живу. И хотя не я принимаю гостей, хотя двери нашего самодельного музея открыты как раз в те дни, которые я обычно провожу в городе, – я ненароком могу все-таки попасться им на глаза. Конфуз! Ведь меня нет и не было.
Затея моя – сохранить в неприкосновенности комнаты Корнея Ивановича – повернулась так, как мне и во сне не снилось: говоря по правде, сохранила я их, чтобы иногда приходить туда одной, как прихожу на могилу, – и снова видеть его стол, его халат, его радио, его книги… Так же тикают часы у него на столе, тем же строем стоит на полке Собрание сочинений Некрасова, в которое вложено им столько труда. Вот-вот и сам он войдет… И вдруг оказалось, что хотя Корней Иванович никогда не войдет в свою комнату, но людей, любящих его книги, желающих углубиться в историю русской культуры, людей этих гораздо более, чем мы помышляли. Нам пришло на ум записывать своих гостей, посетителей дачи Чуковского, только в 1972 году – и вот теперь, к концу 1974-го, оказалось, что с 1972 по 1974-й прошли через его комнаты около шести тысяч человек! Это не точно мною сказано: «записываем мы». Записывают свои впечатления сами гости. Ни единого объявления в газете или где бы то ни было – но идут, и идут, и идут, приходят пешком, приезжают на поездах, на санаторных автобусах, в частных автомобилях. Идут взглянуть на акварели Репина, рисунки Маяковского и Бориса Григорьева, на карикатуры Анненкова; на собрание книг по Некрасову; на фотографии деятелей «Всемирной Литературы», на экземпляры книг Чуковского, исчирканные его ненасытной к труду рукой. Учителя, литераторы, дачники, библиотекари, академики, слесари, рабочие автозавода, пенсионеры, иностранные туристы, москвичи и приезжие граждане из разных городов, отдыхающие в местных санаториях – тут и интеллигенты, тут и рабочие – десятки, сотни, тысячи посетителей[47]47
В настоящее время через наш самочинный музей прошло уже более девяноста тысяч человек, вопреки попыткам руководящих деятелей Союза Писателей выселить меня и мою дочь из Дома Чуковского (судебным порядком), музей закрыть, а дачу, с помощью бульдозера, снести с лица земли… В конце концов нас перестали активно преследовать, ожидая, пока дача развалится сама, но иск о выселении до сих пор обратно не взят, а даче статус музея не предоставлен. – Примеч. 1988 года.
С 1996 года Дом Чуковского в Переделкине стал отделом Государственного литературного музея. – Примеч. ред.
[Закрыть]. Дети, разглядывающие игрушки у него на столе. Тула, Владивосток, Воронеж, Ленинград, Япония, Англия, Америка, Москва, Дмитров, Тольятти, Рязань, Серпухов, Омск. Разные приходят в эти комнаты люди. Одни читали все книги Чуковского, все его статьи и исследования; другие – ровно ничего, кроме «Мойдодыра»; одни хотят увидеть книги на полках, письменный стол, другие – заводной паровозик и говорящего льва; третьи просто поглазеть, «как живут писатели», хороши ли обои, и, когда секретарь Корнея Ивановича Клара Израилевна Лозовская показывает им ящик, где годами хранились рукописи Некрасова, спрашивают: «а где хранятся фамильные бриллианты?» Разные к нему в гости приходят люди, но большинство с осознанным или бессознательным желанием подышать воздухом литературы, заполняющим до сих пор эти комнаты.
Воздух литературы – ведь он сродни воздуху братства (как и лесу, окружающему дом).
Разные в наших тетрадях живут записи. По большей части – признательность тем, кто сохранил дом, благодарность за доставленную радость узнавания. Но радость сочетается с тревогой, с грустью.
«…Грустно только, что, несмотря на самоотверженные усилия близких Корнея Ивановича, которые помогают людям, любившим его и его книги, узнать побольше о его жизни и труде, – время оказывает разрушительное действие на дом, где он работал.
Семья NN г. Москва
28/1Х-74»
Одно ли время?
Грустно – отнюдь не Литературному фонду, хозяину дома. Я, арендатор, вношу не одни лишь деньги за аренду. Я посылаю заявления. Литфонд, хозяин, обязанный в обмен на деньги заботиться о целости и благоустройстве дома, посылает комиссии. Комиссии признают, что просьбы мои основательны. Хозяин из года в год откладывает ремонт еще на год.
А братство – рядом. То придут специалисты-цветоводы и предложат посадить на могиле особые растения, не боящиеся тени, – своими руками посадят их. То школьники предложат расчистить лес, то солдаты воинской части распилят и сложат сосны, поваленные бурей в лесу.
Но гниют балконы, осел фундамент, крылечко отошло от стены; двери и окна перекошены… Хозяину это нипочем. Он ведь только называется «Литературный фонд», а вовсе не литературой он занят. Хозяин занят ремонтированием дачи хозяина: председателя Литературного фонда.
По степени заброшенности, в Городке писателей с дачей Корнея Чуковского может соперничать – и сильно превосходит ее! – только одна.
Это дача Бориса Пастернака.
Здесь все тебе принадлежит по праву,
Стеной стоят дремучие дожди, —
писала Анна Ахматова о Переделкине, обращаясь к Пастернаку.
В самом деле, все вёсны, и зимы, и осени, и лета Переделкина, все здешние сугробы, сосны, рощи и дожди присвоил русской поэзии Пастернак. Вот из этих окон он глядел, вот эти рощи видели его порывистую походку, слышали его голос.
Но у Литфонда другая шкала ценностей. На могиле Пастернака люди постоянно читают стихи. Дом его стал местом паломничества для всей страны, для всего мира, дом, где четверть века жил и писал Пастернак.
Где он умер. Откуда гроб его вынесли на руках.
На восстановление этого дома у Литературного фонда средств нет[48]48
Эти строки были написаны в 1974 году. Через десять лет, 16 октября 1984 года родные Бориса Леонидовича по требованию Литфонда были выселены, а вещи, не без повреждений, развезены по разным местам. К настоящему времени дача передана в аренду Литературному музею, вещи поставлены на места, и 10 февраля 1990 года, к столетию со дня рождения Пастернака, музей начал работать. – Примеч. 1990 года.
[Закрыть].
11
Но меня снова отнесло в сторону от моего незатейливого рассказа. Ведь хотела я рассказать только о себе. Об исключении. Но ничего не поделаешь: понятие «я» вбирает в себя не одну лишь собственную биографию. А история моего исключения? Разве это только моя история? Не одну меня исключили из Союза Писателей, лишая возможности печататься. Многих, глубоко преданных своей стране, довели до отъезда. В жизнь их разнообразно и мощно ворвалось – ворвался? – КГБ: обыски, изъятие рукописей и книг, угрозы арестовать; или – лишение научной степени, шантаж, слежка по пятам, проработки, открытые и закрытые. Да и не одним только литераторам ломают жизни, лишая любимого труда! Да и так ли еще ломают!
Так или не так, но если человек что-то любит, то всенепременно. Не люби, не люби, не люби. «Промолчи, промолчи, промолчи».
Способов заставить человека умолкнуть, если у него за любимое дело сердце болит, таких способов, кроме лагерей, тюрем и психиатрических больниц, достаточно. Лишить работы, сначала любимой, а потом вообще какой бы то ни было, – а потом осудить за тунеядство; не дать ученому защитить диссертацию, хотя она содержит существенное в его области открытие (на открытие плевать – вел бы себя смирно!); старого рабочего, высокой квалификации, пенсионера, обучавшего молодых, отвезти на машине из постели в милицию, из милиции в КГБ, и там четыре часа орать на него: «Ты зачем вчера в столовой сказал: ребята, вы ругаете Солженицына, а сами его не читали?» – «Да ведь они не читали, товарищ полковник, а ругаются». – «Вот дадим тебе срок за хулиганство, тогда будешь знать!» – «Какое же хулиганство? Я же только сказал: не читали». – «А ты Яковлева в "Литгазете" читал? Там все написано. Изменников родины советским людям читать нечего…» (И нет ведь иностранных корреспондентов при этом интимном разговоре, как были на открытии художественной выставки в Москве, и делай с человеком, что хочешь… Некому теперь будет с любовью обучать железнодорожную молодежь – машинистов – эка беда! Другой найдется, благонадежный…) Раньше времени перевести видного математика на пенсию, хотя он еще полон сил и окружен учениками, вытолкнуть из Института за то, что он защищал своего талантливого ученика, которому не давали дороги («промолчи, промолчи, промолчи!»); изгнать филолога из Института за то, что в 1973 году он отказывается взять назад подпись под письмом 1968 года; а советская филология? ха-ха! начальству нет дела до филологий. Шахтер настаивает, что техника безопасности в его родной шахте требует срочного усовершенствования, не то могут погибнуть люди. Он предлагает разумный способ, но переоборудование назначено по плану не на этот год. Шахтер пишет заявление, подтверждает свою тревогу цифрами, фактами – нет. Он пишет заявление из инстанции в инстанцию, он любит своих товарищей и боится за них – вот-вот обвал или отравление. Никакого Солженицына он не читал, но он неугоден. Гнать его с работы, а упрется – ну разве не псих? Человек – инженер ли, садовод ли – обивает пороги годами, втолковывает, объясняет – и, если молод, убедившись, что пути ему нет, что осуществить любимый замысел, то, для чего он рожден, не удастся, – начинает мечтать об отъезде. Всякий отъезд – это утрата, потеря. Разорение русской культуры. Бескровное кровопускание.
И если поглубже изучить причины, по которым подверглись у нас на родине преследованиям и лишились работы десятки, сотни, тысячи людей – шахтеров, литераторов, физиков, педагогов, инженеров, геологов, рабочих, – причиной причин всякий раз окажется слово.
Человек, будь он инженер, литератор или физик, любящий свое дело и своих братьев по любви, не соглашающийся предать людей или память, – у такого человека более всего шансов завтра попасть в «диссиденты». До «диссидентства» доводит любовь. Рискнув открыть рот в защиту тайги, или истребляемой в этой тайге редкой породы зверей, или в защиту отвергнутой книги, или удушаемой литературы – он завтра неминуемо окажется во вражде с начальством.
«Страшные последствия человеческой речи в России по необходимости придают ей особенную силу, – писал Герцен. – С любовью и благоговением прислушиваются к вольному слову, потому что у нас его произносят только те, у которых есть что сказать. Не вдруг решаешься передавать свои мысли печати (или Самиздату. – Л. Ч.), когда в конце каждой страницы мерещится жандарм, тройка, кибитка и в перспективе Тобольск или Иркутск»[49]49
Л. И. Герцен. Собр. соч. в 30 т. М., 1956, т. 7, с. 329–330.
[Закрыть] (Или Потьма.)
Битва любви с равнодушием наступает неизбежно и ведется незримо, а чаще всего и неслышно. «Не вдруг решаешься передавать свои мысли печати» (или собранию. – Л. Ч.), открывать рот, если слово числится главным проступком, какой может совершить человек. В обязанности руководящего товарища любовь не входит, наоборот, входит равнодушие к той области культуры, которой он ведает. Любит ли директор «Издательства Художественной Литературы» – литературу? Да он о ней и представления не имеет! От равнодушия до ненависти – один шаг. От Самиздата до Потьмы – рукой подать. Возненавидеть тех, кто любит, кто говорит, повинуясь своей любви, а не чиновничьим циркулярам, – ничего нет беззаконнее и закономернее.
Список деятелей, утраченных русской культурой, бесконечно растет. Те, кто вытеснили из страны Мстислава Ростроповича и Галину Вишневскую, – любят ли они музыку? Любят ли балет люди, вытеснившие из страны Рудольфа Нуриева, Михаила Барышникова и Наталию Макарову? Беспокоятся ли о расцвете физики те, кто сначала лишил работы, а потом заставил уехать В. Турчина? Привержены ли к лингвистике те, кто ответственен за отъезд И. Мильчука? Кого и когда судить будем за отъезд историка А. Некрича? О литературе уж и не говорю: ненавидят литературу те, кто изгнал Солженицына, вытеснил из страны Бродского, Некрасова, Коржавина, преследуют Корнилова и Войновича. И это еще «сказка с хорошим концом»: отъезд или исключение из Союза Писателей. А биологи, физики, врачи, писатели – за решеткой? А – просто люди, не таланты выдающиеся, а просто честные труженики, дорожащие не личным своим успехом, а успехом дела, поперечившие начальству и за это страдающие? А – тысячи верующих?
Щедрой рукой разбрасывает созидателей нашей культуры по сибирским лагерям или раздаривает Западу и Востоку безумное наше государство. Сталин некогда распродавал Эрмитаж. В этой растрате поражает кроме равнодушия к искусству, к истории человечества и России наивная уверенность, будто Эрмитаж со всеми своими Тицианами, Леонардо да Винчи и Рубенсами принадлежит ему, лично ему, т. Сталину, хочу распродам, хочу с кашей съем. Уморив в тундре миллионы ни в чем не повинных безымянных крестьян, Сталин подверг уничтожению и цвет интеллигенции: сотни талантливых людей – тех, кто уже успел проявить себя в науке или искусстве, – и тысячи не успевших погибли в лагерях. Современные наши хозяева массовых облав на людей не ведут, но от Сталина, вместе со многими другими чертами, унаследовали наивную уверенность, будто люди искусства и науки принадлежат не народу, не земле, вспоившей их своими соками, а лично им, хозяевам страны.
У нас существуют законы, строго (хотя и тщетно) оберегающие государственную собственность. Каким законом защитить от уничтожения и разбазаривания нечто гораздо более ценное: духовные ресурсы России?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.