Текст книги "Журнал «Юность» №03/2024"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Элис выкатила маленький никелированный столик, поставила на него какую-то красивую бутылку, поломала плитку шоколада. Посмотрела на меня:
– Что выпьем? Сладкое? Крепкое? Вино? Может, виски?
Мне хотелось попробовать виски, напиток, о котором я только читал, но, скромничая, попросил вина. На столик Элис положила пачку «Мальборо». Это было не так удивительно, эти сигареты я уже пробовал. Но нечто удивительное бытовое мне еще пришлось пережить. Посетовав, что стало душновато, она потянулась с кресла к подлокотнику дивана, что-то там нажала – и стеклянные двери балкона раздвинулись. Я выдержал, виду не показал, но эта механика меня чрезвычайно впечатлила. Однако настоящий шок был еще впереди. Мы говорили о вечеринке, о друзьях, об учебе, о кино, перепрыгивая с темы на тему.
Я не хотел уходить, но знал, что пора, и отчаянно думал, как сделать это изящно. Мне невероятно хотелось ее поцеловать, хотелось до дрожи, до онемения, но осознавал: нет, это невозможно. Наконец решил, что, прощаясь, я поцелую ее руку, это решение меня немного успокоило. И тут грянул гром. Элис немного потянулась и очень обыденно сказала:
– Ну что, пойдем спать?
Мир перевернулся, сомнамбулу, кажется, еще и парализовало. Я онемел, застыл, тупо глядя на какой-то вензель на ковре, потом невероятным усилием повернул голову, посмотрел на нее. Не знаю, что она прочитала в моем взгляде, но дружески положила руку мне на колено, улыбнулась и заговорщицки прошептала:
– Ну что ты, не дрейфь, все будет хорошо. Иди, твое полотенце – которое оранжевое.
Удивительно, но все действительно было хорошо. Не сразу, но моя оторопь постепенно отступила. В кровати мы курили, пили вино. Я даже рассказал какой-то анекдот. Элис заверила меня, что я понравился ей сразу, что она здесь со мной совсем не потому, что поссорилась с Федей, и не потому, что решила ему отомстить. И, апофеоз, она сама предложила встретить Новый год вместе, вдвоем, на даче. Сказала, что родители в это время будут где-то за границей. Под утро она как-то серьезно посмотрела на меня, потом спросила, опустив голову:
– Скажи, скажи честно, я буду знаменитой актрисой?
Надо ли говорить, что я с жаром уверил Элис, что ее ждет слава и в театре, и в кино. Я говорил искренно, уверенный, что такая красота не может не ужиться со славой.
Утром мы действительно пили кофе, ели бутерброды с сыром. Элис была нежна и внимательна, как и ночью. А меня волновал один вопрос: мы действительно еще встретимся? Я собирался с духом, чтобы спросить ее об этом, и если «да», попросить телефон. В конце концов она, кажется, поняла, что меня мучит, взяла бумажку с журнального столика, карандаш. Я выдохнул, наблюдал. Элис написала первые три цифры, стрельнула в меня колдовским взглядом и дописала оставшиеся четыре цифры. Я только что не поцеловал эту бумажку. У порога мы обнялись, у лифта поймал ее сдуваемые с ладони воздушные поцелуи.
Я вышел из подъезда, оглянулся. Рядом с «моим» домом стоял еще один такой же высокий красивый кирпичный дом. В душе, да что в душе, в каждой клеточке моего тела все пело: «Божественная, божественная, влюблен, влюблен, любим, любим». Дворник окликнул меня, попросил закурить. Сигарет у меня не было, а я почему-то спросил его, что это за дома такие красивые. Мужик немного задумался, хитровато улыбнулся, ответил:
– Красивые, говоришь? А какими им еще быть?
Чай, слуги народа живут. Пусть народ плохо живет, главное, чтобы слуги жили хорошо. Совета министров это дома.
Прошел день, другой. Меня терзали сомнения: когда, когда, через сколько дней прилично позвонить. Решил, что на третий, мол, Бог троицу любит. С замиранием сердца набрал семь заветных цифр, дождался ответа:
– Слушаем вас, вахта-проходная ГИТИС…
Подумав, что ошибся, я набрал номер еще раз и еще раз. Ответ был тот же. Промучившись сутки, я снова позвонил, мне снова ответили:
– Слушаем вас, вахта-проходная ГИТИС…
Москва, 2021 год
Полина Михайлова
Родилась в Москве в 2002 году. Alma mater – философский факультет МГУ имени Ломоносова. Стихи и проза публикуются в журналах «Нева», «Новый мир», «Идель», «Литеrra», «Млечный Путь» (Иерусалим), «Южный маяк», «Пролиткульт», «Пашня». Победитель секции «Поэзия» семинара-совещания «Мы выросли в России» (Урал), издала книгу стихотворений «Ранка на ладони» (2022) по полученному гранту. Член литературной студии драматурга Елены Исаевой «Коровий брод». В 2023 году выиграла питчинг от АСПИР (в мастерской в Ярославле), на котором выступала с проектом романа «Боле-конвертер». В 2023-м издала по президентскому гранту сборник рассказов «Топить можно вернуться».
Наша с мачехой песня1
И смеялась она так, что во время смеха некрасиво оголялась десна; и запах был у нее странный, особенно тот, который оставался на унитазе и на полочках в ванной, – какая-то смесь просроченной косметики, пота и тревоги. И смеялась она над тем, что я «увлекаюсь севером»; и обувь у входной двери тоже ставила странно: не поперек, а вдоль коврика. Одним словом, мачеха.
Папа рассказал, что женится, в бассейне: мы повисли у бортика на первой дорожке, переутомившись. Я вытащила колобашку (такой голубой пенопластовый поплавок в форме бесконечности, который кладут меж бедер, чтобы работать только руками) и плюхнула ее перед носом на пол. А папа сказал:
– Кротик, я женюсь.
Почему он называл меня кротиком? Разве я похожа на крота? Может, когда надеваю очки, чтобы смотреть на доску в школе, и треугольно морщу нос, или когда зарываюсь в спальный мешок в походе. А может, потому, что пересмотрела все серии чешского «Кротика»? Krtek, Krteček, Тая – похожие ли имена?
Я снова взяла колобашку, проплыла еще две дорожки, туда-назад, и повисла совсем близко к папе, нос к носу:
– Это как?
Поднырнула с выдохом и пузырьками: «Брфф, брфф».
Папа смотрел на брусничный таймер, но мимо него, с его черных волос на груди стекала вода, край воды выводил линию под сердцем.
– Это так: Мила с нами поживет.
Я была уверена, что, если скажу «нет», папа не будет жениться. Но он так мерно дышал в плеск воды и так врезался словами в привычный бассейнский шум, что я поняла: он не будет спрашивать. Даже меня. Я пропела:
Папа улыбнулся и прижал меня к волосатой груди. Я была выше края воды.
– Ты у меня боец.
– Брфф, брфф.
Когда Мила приехала, был ноябрь. Мы с папой крепили рулонные шторы на окно и жарили картошку на кунжутном масле. Запах забирался под обои и под ковры, запах танцевал на пушистых фи гурках ездовых собак – моей коллекции на стеллаже в коридоре, запах не хотел вылетать в стылый подъезд – но его вытолкали туда и сказали:
– Родные, я пришла.
И зашуршал серый картье-брессоновский дождевик, заулыбались креветковые десны, закатался до балкона и назад бордовый в полосочку чемодан, завились под дождевиком кудряшки наушников от плеера.
– Ой, Тая, у тебя здесь фигурки собак! Хаски…
– И не только. Маламут, самоед, лайки и чукотские ездовые.
Мила вскоре перестала говорить страстное «родные»; придумала не стучаться при входе в мою комнату, а так, скрести рукой (потому что громкий внезапный стук все-таки может испугать); начала использовать кунжутное вместо подсолнечного и много, много улыбалась деснами.
2
На каждый праздник мы – папа, я, Мила и те, кто хотел заглянуть, – готовили домашнее выступление друг для друга. Сценку, прозу наизусть; песню под фортепиано, на котором играла я, но чаще – под гитару, на которой играла Мила. Мила знала много песен. Какие-то она пела ровно, беззнаково и тренированно, как заводная кукла, между какими-то у нее легонько и неровно розовели щеки (как если приложить ситечко к коже под самое солнце, во время загара, – а потом вбить себе в голову, что загорит неровно, и убрать), под какие-то она даже плакала. Но я-то знала, что самыми важными для Милы были песни, в которых она меняла слова.
Зачем меняла? Как будто боялась что-то произнести, что-то накликать, нарушить то, что и так стоит на краю гроба, держится на воображаемых ниточках и не воображаемом скотче на плинтусе в ванной. Например, песню «Художник» Мила могла спеть так.
Вместо:
Могла бы спеть:
…Хочешь – нарисую солнце, утро,
Только в нашей жизни – все хорошо!
Или в песне «Ты у меня одна».
Вместо:
Спела бы:
Можешь отдать долги. Можешь любить других,
Можешь меня найти, только свети, свети.
В праздники Мила ласкала гитару; смотрела на папу, наклонив влево голову, и пела, пела, пела. Вдвоем мы чаще всего пели «Ты у меня одна». Сначала редко, не каждый праздник, но потом так много и так часто, что я невольно стала ассоциировать слова с Милой. Ты у меня одна: разве мачеха – с бордовым чемоданом в полосочку, с крашеными рыжими волосами и со скрежетом в дверь, как мачеха-кошка в гоголевской «Утопленнице»[6]6
Н. Гоголь. Вечера на хуторе близ Диканьки. Майская ночь, или Утопленница.
[Закрыть], – разве она у меня такая не одна? Чтобы будить в метель, чтобы стелить постель: и здесь сходится. «Тая, посмотри, как за окном метет. Почти-север. И дует-то как: как во флейту!» Одно только не сходилось. Можешь отдать долги. Можешь любить других, можешь совсем уйти, только свети, свети. Свети? Разве Мила греет? Разве Мила светит?
Так, мы были близки с Милой только несколько раз в жизни, и все – во время пения «Ты у меня одна». Если б ее спросил об этом другой, она бы ответила ему, мол, нет, мы были близки с Таей гораздо больше, не только в праздники, а когда я встречала ее после школы, когда кормила на ужин творожной запеканкой, когда комментировала выцветающее звездное небо, когда просила убрать за собой посуду, а потом хвалила; когда желала ей хорошего дня в ватсапе, когда говорила за столом в кафе на ухо, что она мне как дочь. Слышите? Не только в праздники. Но близость двоих подразумевает два сердца, единство двух воспоминаний, творожных запеканок и звездных неб. И Тая говорит. Мы были близки с Милой только на праздники, во время пения песни «Ты у меня одна».
– Ты первый голос или второй?
Завешиваем шторы, двигаемся на табуретке назад-вперед-назад; звучим не как жена Мила и школьница Тая, а как две девушки без возраста, которые сошли откуда-то, куда вы всегда боялись запрокинуть голову, и произносят то, что вы всегда боялись запечатать в слова.
Ты у меня одна. Словно в ночи луна,
Словно в степи сосна. Словно в году весна.
Нету другой такой ни за какой рекой,
Нет за туманами, дальними странами.
В сумерках города. В инее провода.
Вот и взошла звезда, чтобы светить всегда.
Чтобы будить в метель. Чтобы стелить постель,
Чтобы качать всю ночь у колыбели дочь.
Вот поворот какой делается с рекой,
Можешь отнять покой. Можешь махнуть рукой.
Можешь отдать долги. Можешь любить других,
Можешь совсем уйти, только свети, свети[7]7
Песня Ю. Визбора.
[Закрыть].
Говорят, главное в любви – поступки, но у Милы они как-то не выходили. Зато когда она говорила, тягуче и под гитару, что нет «другой такой ни за какой рекой», когда смотрела мне в глаза долго-долго, всю песню, я понимала, что она пытается. Пытается любить. Попытка любви должна быть оценена выше, чем внезапная быстрая любовь.
Мила смотрит в меня, зрачки в зрачки; Мила всковыривает во мне все эмоции, у которых кончается уже срок годности, не давая им начать гнить; Мила подстрочно, на каком-то небывалом метауровне по отношению к тексту песни, благодарит меня (я чувствую!) за то, что когда-то я навсегда приняла ее.
«Мы сплетаемся, мы перемешиваемся, мы греем руки о гитару и о благодарность друг другу; сплетаемся только сейчас; я знаю, кончится песня – и мы снова будем получужими, но пока – мы родные, и это то слово, которое ты запрещаешь мне говорить», – поет подстрочником Мила.
Песня кончается – и Мила снова берет без спросу мои резинки для волос, готовит тушеную курицу с овощами, которая получается недоготовленно-резиновая, ставит туфли вдоль коврика, просит тише говорить с бабушкой по телефону (потому что в тишине лучше усваивается еда), пропитывает собой всю квартиру и спит долго и сладко, голая, и запах усиливается после ночи. Мила строгая и точная там, где точность не нужна, она требует многого в том, чего папа заметить не может, и прощает то, что у всех на виду. Мила не знает, какая взрослая девушка Тая, – у Милы была дочка, но она умерла: ее загрызли собаки.
– Таечка, мы же договаривались: гель для душа ставим на верхнюю полку. «Юки-онна»[8]8
Персонаж японского фольклора. Перевод с японского 雪女, «снежная женщина».
[Закрыть] – твой? Убери его.
– Таечка, мы же решили: день готовишь – ты, два – я.
– Таечка, стучись, пожалуйста, к нам, прежде чем войти.
Милочка, я никогда не стучалась в комнату к папе.
3
Север. Папа рассказывал, что с мамой он познакомился на Северном полюсе, в экспедиции. Рассказывал еще, что у нее были волосы, светлые, как жасмин, то есть почти белые, и прямые. Были веснушки, как у меня: в тех же местах, за щечкой и на носу. Были привычки, никому, кроме него, непонятные: например, что пила вместе и кофе, и чай; что совсем не боялась постареть и ждала-ждала первых совместных с папой морщин. И что она тоже была полярником. Я пыталась, честно, пыталась представить маму без веснушек и с черными (или рыжими крашеными) волосами – не могу.
– Таечка, почему ты захотела на север?
– Крот, как ты нашла этот питомник?
– Это и не север вообще, а Карелия, то есть почти-север.
– Там же хаски, ой, чукотские ездовые.
Слушаю, не думаю, складываю пальцы в замок сверху-левой-нет-сверху-лучше-правой-рукой, играю взглядом на собачках в коридоре, как на ксилофоне.
– Ладно. Рюкзак, термоноски, ботинки. Сколько там платят?
В питомнике ездовых собак в Карелии я проработала три месяца, всю зиму. В школе отпустили («только задания вовремя сдавай»); заплатили для школьницы много; ботинки купили, было интересно попробовать жить одной; полярная красная куртка добавила пару лет. Инструктор Тая, которая выросла без мамы, а теперь управляет собачьей упряжкой лучше взрослых, твою мать, – такому инструктору можно было довериться.
Жасминовый снег; два звука, одинокие в карельской увертюре – собачий лай и скрип сапог «Полярник»; на обед только суп; вечером баня; много работы: убирать какашки – лопатой чистить будки от желтого снега – запрягать-распрягать – управлять-показывать лес – помнить, что все команды отдавать только собаке-ведущему в упряжке – проводить гостям экскурсии по питомнику – здороваться длинно, а не просто здравствуйте и все, – подшивать пологи на швейной машинке – продавать сувенирных маленьких собачек – зарабатывать деньги, зарабатывать на чаевые. И петь, петь одной в лесу, продавливая снег напротив упряжки, петь чисто и чтобы голосом сразу в небо. Собачья карельская медитация. Не «до ре ми фа соль ля си», не
(названия нот – первые слоги гимна Иоанну Крестителю, где ут впоследствии заменен на до). А так:
Арго – аспидно-черный на макушке и с человеческими глазами,
Чучо – чмокает меня носом, как будто целует,
Цукат – целую вечность может просидеть рядом и не мучиться молчанием,
Зенит – злится чаще других и ведет в упряжке чаще других,
Юки – ютится в будке, когда я пою,
Багира – берет варежки из рук и нюхает у людей под коленями,
Ерта – единственная, кто слушает мои песни.
И еще пятьдесят четыре.
* * *
Папа с Милой были плоскими: в эти месяцы мы общались только по видео. Через родимое пятно камеры на теле телефона родители видели лес, кипенный и серьезный, завхоза питомника, который говорил прямо в камеру безымянное «чем больше узнаю людей, тем больше люблю собак», мои эбонитовые колечки на указательном и большом, комнату для сна, швейную машинку и собак: чукотских, таймырских ездовых, лаек, хаски, маламутов и одного кокосово-светлого самоеда.
«Самоеда? – скалится Мила. – Он что, себя ест?»
Смеюсь, но аккуратно, чтобы ресницы не слиплись: нет. Он самоед – потому что кажется, что нарты едут сами. Собаки не видно. Мила:
– Знаю.
Папа говорил со мной мало и мягко, а Мила – больше. Сначала о менее важном: «Чем кормят? Без второго – только суп? Ты одна – девушка-инструктор?» Потом – о более важном: «Нравится лес? Линзы контактные не закончились?» Потом, опасливо-участливо, подбирается к необычному: «Пологи не рвутся? Часто меняются лидеры в упряжке?» И наконец: «Собаки чего-нибудь боятся?»
В конце второго месяца зимы почти каждое утро я стала выносить телефон в лес. Пела. Находила слова. Пела так, как поют обычно в душе, а я – в глуши, где за километры никого нет. Звонила из леса папе: любопытно было погружать его в тишину, где были только Земля, собаки и я. С шестью собаками в лесу не страшно: можно заезжать куда хочешь и куда не добрался бы один. Завтракая, папа говорил со мной. Я чувствовала запах кунжутного масла. Мила была рядом.
– Останови камеру, – выкрикнула она однажды, – не двигай.
Лес замер. Кроны сосен больше не ходили по кругу, небо больше не тряслось, камера не переходила с лица на собаку – с собаки на нарты.
– Как зовут того самоеда? – спросила Мила.
– Юки.
– Осторожнее с ним. При нем не пой.
И все снова по-старому: у папы – завтрак и кофе, у меня – нарты-снег-небо, мои песни а капелла, скрип ботинок и ежеутренние звонки из самой квинтэссенции тишины. Только мне показалось, что Мила знает эту собаку.
4
Почему «мачеха» и «мама» так похожи в языке? На деле это ведь совсем разные существа. Я ни разу не видела маму в сознательном возрасте – но вспоминаю о ней каждый день, посреди ночи или в разгаре работы, в питомнике или в городе; с Милой же мы проводили месяцы – и я ни разу не подумала о ней, стоило мне уехать.
Правда, когда Мила приехала в питомник, она тоже перестала выходить у меня из головы – все пропиталось запахом, таким бойким, но таким неприятным, знакомым и незнакомым одновременно (с одной стороны, это был запах давно понятого человека, с другой – незнакомой женщины, то есть не-мамы). Родители приехали забирать меня заранее, молочная карельская тишина пьянила. Проведя выходные в питомнике, они уже не хотели уезжать.
– Крот, какая ты смелая! – не выдерживал после езды папа. – Собачья упряжка, сугробы… Горжусь тобой.
Как говорится, to je ve hvězdách[10]10
Перевод с чешского: вилами по воде писано.
[Закрыть], раз уж мы о кротах. Сегодня мы сильные; стареем, чтобы стать вечными, слабеем, чтобы стать еще сильнее.
Мила торопила. Должно быть, она плохо засыпала ночью из-за воя и возни собак и думала о доме. Дверное кольцо она держала, как бинт: чтобы потрогать – и навсегда его оторвать или от него оторваться. Мы оторвались от земли в последний вечер перед отъездом.
Я выхожу из бани: в руке детский крем, ботинки на голую ногу. Вглядываюсь в протоптанные дорожки, все теряет цвет в темноте. Мысленно прощаюсь с питомником; стараюсь, чтобы это прощание наполнило меня полностью, чтобы было честно. Прохожу мимо будок. Зигзагами лежат на подтаявшем снеге цепи, кто-то забился в будку, чьи-то лапы, перекрещенные, торчат из маленькой будковой бездны, кто-то свернулся рядом и спит, как лиса, припорошенный уже кокосовой стружкой. Подхожу к Чучо за поцелуем, трогаю пальцем его черный нос. Рядом будки Арго и Юки. Пою нашу с мачехой песню.
В сумерках города. В инее провода.
Вот и взошла звезда, чтобы светить всегда.
Что-то ударяет меня под колени, рычит, что-то сырое дотрагивается до моего горла, что-то в четыре раза сильнее, чем палец, продавливает мне легкие.
– Дочка! – Мила прокатывает меня по снегу, и я врезаюсь затылком в другую будку. – Дочка, дочка, иди ко мне.
Сырое и рычащее валится; и оно, и я чувствуем запах озона, только ему озон не нравится больше.
И я пикирую с какого-то внутреннего решающего обрыва, переворачиваюсь лицом в молочный жасминовый снег. Нет, Мила не просто знает эту собаку, Мила просыпается голая по ночам от четырех звуков имени Юки, ее пятилетнюю дочку в Петрозаводске Юки загрыз четыре года назад, Мила переставляет гель для душа «Юки-онна» на верхнюю полку, Мила не может спать днем от снов о самоеде, который боится детских песен, его зовут на Ю, почти как в «люблююю», вот почему Мила так не выносит ни того ни другого, его шерсть испачкана в чем-то коричневом (что это? земля, засохшая кровь?), его взгляд уже потух, ему не интересен ребенок внизу, разорванный рот ребенка открыт, еще не засохла слюна вместе с недопетой девочкиной песней.
– Тая? – Мила трясет меня за плечи.
Я беру ее за щеки, оголяются креветковые десны, Мила сейчас – человек-который-смеется, уголок ее рта вскрыт и задран, я целую Милу в глаза, в куртку в живот, в икры. Мила шепелявит.
– Целился в рот, сука. Как он здесь оказался? До конца не верила, что он жив.
Мы идем в комнату для сна, папа делает все за Милу, ей не нужно наклоняться, «чтобы стелить постель». Простыни и наволочка пропахли еще со вчерашней ночи, снимаю с Милы ботинки, ставлю поперек. Мила шепчет, что теперь Юки отправят на костную муку (так и будет) и она не допустит, чтобы Таю искусала собака, из-за которой она потеряла дочь; у Милы холодные руки, вспоротая щека и до сих пор синие от испуга ногти; шершавый месяц рассек сиреневой полосой пол-лица неба, и он тоже злится, и он тоже устал.
Тушим свет. Сижу еще двадцать минут, хочу уходить. Вдруг слышу, шепелявое и простое:
Фтобы будить в метель. Фтобы стелить постель, …Фтобы качать фсю ночь у колыбели дочь.
5
Может ли героический поступок оказаться случайностью? Может ли герой пахнуть потом и готовить резиновую курицу? Сколько этических дилемм ни решай, ничего не работает – если ты мачеха.
Мы вернулись двадцать девятого февраля. Позорно воскресли все запахи, все привычки, серый городской снег; исчезнувшие резинки для волос, подсолнечное масло на сковородке, школа, ужины с изюмно-упрёковой творожной запеканкой. Зажил Милин распоротый рот, растворились в картоне ладоней мои розово-акварельные мозоли от черенка лопаты.
– Таечка, мы же договаривались: окно вечером не открываем – по ногам дует.
До сих пор не пойму, как в Миле это сочеталось. Как смогли удержаться в ней и мелочность, и отвага; и забота, и суеверность; обидчивость и попытка любви? Значило ли это, что мне стоило проводить с ней больше времени? Нет. Значило ли, что мне стоило больше ее ценить? Нет ответа. Но знаю, что мне удалось ухватить тот миг, когда проступало это добро, просвечивалось между крашеными рыжими волосами, упреками и оголенной креветковой десной. Во время нашей с мачехой песни.
Можешь совсем уйти, только свети, свети. О чем это – теперь понимаю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.