Электронная библиотека » Литературно-художественный журнал » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 3 апреля 2024, 09:00


Автор книги: Литературно-художественный журнал


Жанр: Журналы, Периодические издания


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Нелли Зайцева

Живет в Санкт-Петербурге. Окончила три писательских курса в школе Band. Изучала драматургию в Creative writing school. Учится писать рассказы в мастерской журнала «Фальтер» и на курсе «Как писать прозу» в группе Дениса Гуцко.

Первый рассказ вышел в журнале Voice в рамках конкурса страшных историй. Участница Литературной резиденции АСПИР. Готовит к изданию дебютную книгу «Моя бабушка – инопланетянка» в издательстве «Пять четвертей». Состоит в писательском сообществе «Будь автором».

Как свиньи

Я стояла перед квартирой, нашей квартирой, и кулаком жала на кнопку. Звонок прерывисто визжал, местами хрипло свистел, а потом и вовсе замирал, будто срывал голос от долгих потуг. Раз на семидесятый послышалось шарканье в тапочках и скрип половиц. Не стены, а шторки. Сколько жили, все знали о соседях, вплоть до предпочтений в порно, а они, само собой, про нас.

Идет нерасторопно, спал, что ли. Ты хоть подошву отрывай! Ходишь, как к полу приклеенный. Последний паркет сносишь, а еще одной пары бабы с дедом у тебя нет, некому больше завещать.

Выйдет сейчас лохматый, с короной на макушке из всклокоченных волос. Дверь откроет, я не удержусь – ваше высочество… Поклон. Нет, надо зайти с замершим лицом, чтобы все стрелы отражать. Зачем пришла? Холод из глаз. Куда уходишь? Холод из глаз. Чтобы ни одного «а может…».

Открывается дверь. Он стоит в морщинистой майке и достает из краешков глаз следы сна. И правда дремал. Сзади все тот же советский шик: шифоньер, трельяж, комод, венские стулья. Еще бы телевизор с выпуклым экраном, гитару на стену – и получился бы музей. Здороваться со мной не хочет, сразу предъявляет:

– Почему без предупреждения? Мог быть не один.

Ну конечно, повалили в твою коммуналку женщины. Завидный преподаватель истории. Весь универ придет на внеклассные занятия. «Таня, не ерничай, не твое уже сокровище. Пришла, забрала, уходи!» – скомандовала я над собой.

– Да, прости, телефон разрядился. Я за вещами.

Собрал же?

– И до дома твоего нового довез, передал твоему дворецкому.

Холод из глаз.

К этому моменту мне надоедает стоять на пороге, и я без приглашения протискиваюсь между дверным проемом и им, замершим в дверях. А он продолжает:

– Сейчас принесу. Тебе диван твой завернуть тоже?

– Да не, в кармане унесу.

Оба улыбаемся легонько, лицом в пол, чтобы не растопить льды. Нападаю первой:

– Хотя оставь себе. Ты его уже промял за годы безделья.

Бдыщ! Моральный хук по переносице, чтобы одновременно и слезы, и искры из глаз.

– Язва ты, Таня, хочется диваном тебе этим по щекам надавать.

Ой-ой. Юморист-трепач. Продолжаю ерничать:

– Ну хоть уважительная причина будет для расставания – избивал.

Соревнуемся в остроумии. Засмеешься вслух – проиграл.

У нас общего имущества нет, только совместно нажитые шутки. И они все время возвращают в те моменты, когда нам казалось, что мир согнется под нашим напором, падет, расступится. А самый влиятельный на нем возьмет нас на ладонь, пронесет к вершине, к вечному счастью. Потому что такие, как мы, влюбленные, безумные, – его любимцы и баловни.

Где-то между ребрами застряли стопочки планов на жизнь: непостроенный дом, нерожденные дети. А вот ему вручают докторскую, и я в первом ряду: сережки новые, прическа от парикмахера, стрелки от соседки – у нее рука не дрожит. Сижу-горжусь: мой, не зря восемь лет верила! Планы ревут, ножками стучат, ногтями нестрижеными изнутри царапают: «А как же мы, куда нас? Исполняй!» Ну-ка, цыц! Похороню в этом паркете! Ни любви, ни тоски, ни жалости!

– Идея! Давай инсценируем твою смерть в автокатастрофе! И тогда я безутешная вдова и благородный повод для расставания. Буду ходить в черной вуали и плакать на плечах у твоих друзей.

– Трусишь признаться, что сама от меня ушла?

– Ага. Тем более к другому.

– Ну так и скажи: за восемь лет убедил меня в своей абсолютной безнадежности. Боюсь от него таких же неудачников рожать. Нашла генетику получше.

– Цинично как-то. Меня твоя тетя Рая тряпкой отмутузит. Для нее из более-менее уважительных причин расставания только смерть. Но я пока пас.

– Ну давай я и правда разобьюсь! Лишь бы о тебе плохо не думали.

– На чем разобьешься? На санках?

Снова одновременно улыбаемся в пол.

Выходит из комнаты. На полосатой стене оживают портреты его бабушки и дедушки: первая задирает высокомерно лицо, второй сурово скучивает брови.

* * *

– Генриетта Ильинична, ну не смогла я в горе и радости! Детей наших мы бы тоже обещаниями кормили? Вы все равно до внуков не дожили, какая вам разница!

Аскольд Аркадьевич тоже ждет оправданий. Оба сговорились будто. Хотя их же порода. Интеллигенты-бессребреники. Они хоть коммуналку нажили. А этот…

– А вы чего нахмурились? Не научили внука мешки ворочать! Диссертацию вон семь лет пишет. Это я на вас злюсь, понятно!

* * *

Он возвращается с большим мусорным мешком. Сбоку дыра, из нее торчит засохший кактус, который выжил бы даже в пустыне. В этой коммуналке все дохнет: чувства, кактусы и планы.

– Тут все твое. Пакет можешь не возвращать.

Из-под листвы, что ли, украл. Хочется ему пожаловаться, пусть защищает.

– Чего твоя родня меня осуждает со стен?

– А ты как хотела? Я единственный внук, а ты бросила меня ради богатого.

– С тобой по сравнению и охранник в супермаркете – солидный человек. А что за вонь у тебя, кстати? Либо готовишь, либо труп прячешь?

– Первое из второго. Шутка. Будешь ужинать?

– Идеально подходит для худшего последнего впечатления: твоя коммуналка и твоя стряпня. Вообще обижаться человек не умеет. Я ему хамлю-хамлю. Пошаркал накрывать. Что у нас сегодня? Макароны с подливой, сосиски, сыр, колбаса двух сортов, помидоры, грибы в слизи, зелень, вино, соусы. Вот это да! Все взятки от студентов достал. Решил впечатлить роскошью. Хотя… что ж я за грымза! Сколько можно ехидничать. Больше поводов увидеться не будет, надо как-то по-человечески попрощаться.

– Праздник получается, – иду я на мировую.

– Да, хана любви.

Мог бы не говорить. Опять эти несбывшиеся планы изнутри корябают. Еще бокал поднял, выпил не чокаясь. Не празднуем, а хороним. Я тебе столько шансов давала, чтобы ты хоть что-нибудь сделал! Вот и правильно. Хорошо, что все кончилось.

– Хана любви! – поддакиваю я.

Делаю глоток, выплевываю мелкими брызгами и тру язык салфеткой.

– Что за дрянь? На вкус как вода из лужи.

Он ухмыляется, берет паузу. Сейчас выдаст что-то гениальное.

– Это оборотное зелье. Ты же говорила, что только с любимыми можно обжираться по-свински? Вот и проверим. Если остались чувства – превратимся в поросят.

Неплохо. Им, кстати, амбиции ни к чему. Попросим, чтобы нам соседи объедки заносили, и заживем.

– Сколько у нас есть времени до развязки?

– Минут пятнадцать.

Захотелось в это поиграть. Я зачерпнула рукой макароны и донесла до рта. Уместилось не все, лишние упали обратно в тарелку и на стол. Он улыбнулся правым уголком. Смеяться нельзя же. А потом тоже схватил в горсть, закинул в рот с замаха и, не закрывая его, стал жевать. Был бы чужой – передернуло бы. А так…

Мой ход. Заливаю стол струями соуса. Красные капли летят на белое платье. На это он смешивает грибы с помидорами руками. Какая гадость! Содержимое тарелки летит мне в лицо. Напрашивается. Встаю и надеваю ему на голову свою тарелку. Подлива течет по лицу, шее и груди. С посудиной на голове он доходит до холодильника, а оттуда, как из-за засады, кидается всячиной – яйцами, бомбами с кефиром и черными бананами. Собираю снаряды и отстреливаюсь ответным огнем. Оба смеемся, и оба проигрываем.

Потом уже все кубарем: что-то попало в глаза, щиплет, не проморгаться, хожу и кидаюсь на ощупь. Вокруг все скользкое и мокрое, стоит грохот, падают то ли стулья, то ли шкафы. Спотыкаюсь обо что-то и падаю. Оказывается, что об него. Нахожу чистый уголок рукава, протираю глаза, открываю: вся комната разукрашена едой, местами разрушена, а мы грязные валяемся на полу. На шум сбежались соседи, охают, причитают. Пытаюсь их успокоить, но вместо слов получается только…

– Ви-и-и-и-и-и-и!

Айгуль Клиновская

Живет в городе Алма-Ате, Казахстан.

Член Совета писательского сообщества USW и продюсерского центра IOWA (Казахстан), редактор и корректор с опытом работы в литературном агентстве «Пиши как художник» (Россия), редактор телеграм-канала «Будь автором».

Училась писательскому мастерству у Майи Кучерской, Марины Степновой и Александра Прокоповича. Состоит в писательском сообществе «Будь автором».

Верный верному

В деревянном доме на пересечении улиц Киргизской и Мещанской умирал человек. Через распахнутые ставни заглядывал поздний май, гладил лицо солнечными лучами. Со двора доносились голоса, там прогоняли чужого осла, который надрывно ревел и не желал уходить. Видно, его привлекал сад, но дувал, построенный вокруг дома как раз от таких непрошеных гостей, не позволял пройти. Все верно, урожай достанется детскому приюту, что неподалеку. Тягучий ослиный крик вскоре стих: то ли угостили чем-то, то ли прогнали.

Кто-то вошел в комнату. Легкие шаги по направлению к кровати, половицы даже не скрипнули. Тень заслонила подсвечивающее сквозь веки солнце.

– Не умирай, – попросил знакомый голос. Ахмет.

Из местных. Помощник и давний друг.

Эдуард лежал на кровати. Сил доставало только на то, чтобы ловить обрывки воспоминаний да успевать додумывать мысли, которые обращались в пыль так же быстро, как хлопья пепла на пальцах. Славный путь пройден, славный. Рукой он ощупывал бревенчатую стену, ее шероховатость будто держала ускользавшую из него жизнь. Теплое дерево. Ель Шренка. Как удивительно переплетаются судьбы пытливых и охочих до знаний людей.

Его отец родился в старинном городе Дерпте, которому в период правления Александра III вернули ненадолго прежнее название Юрьев, а два года назад переименовали уже в Тарту. Улыбка царапнула сухие губы: даже на пороге смерти он помнил такие подробности. Там же, в Дерпте, окончил университет и Александр Шренк, который по заданию Императорского ботанического сада приезжал сюда в экспедицию и увез образцы по ботанике, зоологии, минералогии. В честь него и назвали ель-красавицу, полную силы и жизни.

Брат Оттон тоже окончил Дерптский университет, только физико-математический факультет, а не философский, как Шренк, и отправился сюда, в край семи рек.

Рядом раздалось покашливание. Ахмет не покинул его, замер на стуле подле кровати. Остался ждать последнего слова. А может, последнего вздоха.

Бревна стены согревали ладонь, тепло осязаемо разливалось дальше по руке и достигало стучавшего с перебоями сердца. Эдуард с закрытыми глазами видел золотистое свечение, тонкой нитью проникающее в него. Каждый росток, каждый лепесток, каждая хвоинка обладали таким свойством.

«От судьбы не уйдешь, – говаривал отец, когда Оттон стал главным садовником Казенного сада в Верном. – Что означает наша фамилия?» Сестры тотчас кричали хором: «Дерево!» Так что старший брат, физик и математик, все равно пришел к тому, что написано на роду всем Баумам.

Когда настал черед Эдуарда покинуть отчий дом, стоял холодный, дождливый октябрь. Матушка провожала в дорогу со слезами, добавляя природе сырости, шептала молитву, чтобы уберечь в долгом путешествии: «Господь да будет впереди тебя, чтобы указать верный путь». Пять родных сестер и две приемные облепили со всех сторон, как будто он отправлялся в ссылку. Отца больше заботила телега с саженцами и семенами. Он ходил вокруг и проверял, надежно ли они укрыты дерюгой.

Мысли перескочили на отцовскую книгу. Эдуард тогда еще учился в Санкт-Петербургском земледельческом институте, письмам из Пензы радовался, как дитя, тосковал. Домочадцы сообщали, что глава семейства Баум подолгу сиживал над рукописью. Писал он новомодным стальным пером, которому гусиное и в подметки не годилось. С наступлением сумерек отец, будучи во власти вдохновения, распоряжался по поводу лампы. Заправленную керосином «летучую мышь» держали наготове и несли по первому требованию.

– Ахмет…

– Доктора позвать? – Тот снова заслонил собой майское солнце.

– Нет. Подай отцовскую брошюру.

Четыре шага до шкафа, четыре шага обратно, и Ахмет вложил книгу в его руку.

– Благодарю.

Много раз прочитанное предисловие он помнил наизусть: «В августе месяце 1870 года исполнится 50 лет со времени основания Пензенского Училища Садоводства. Ввиду юбилея этого учебнаго заведения Департамент земледелия и сельской промышленности, с разрешения г. Министра государственных имуществ и сельской промышленности генерал-адъютанта А. А. Зеленаго, еще в минувшем 1869 году поручил заведывающему Пензенским училищем садоводства, коллежскому советнику Бауму, заняться составлением исторического обзора действия упомянутаго училища для напечатания особою брошюрою». Он нащупал торчавший из книги уголок бумаги. «Да благословит тебя милосердный Бог», – добавляла матушка в конце каждого письма. Одно из них он и заложил меж страниц. Теперь на смертном одре оба родителя были рядом.

Отец отдал училищу садоводства двадцать лет и оттого со всем тщанием описал в книге и устройство заведения, и характер, и идеи. Отдельной главой поведал о пчеловодстве, считая его побочной, но выгоднейшей стороной сельского хозяйства. С шелководством, увы, было сложнее, отмечал отец в своем обзоре. Из-за позднего открытия весны и суровости климата тутовое дерево в Пензенской губернии приживалось трудно и никогда не отличалось высоким ростом, отсюда недостаток корма для шелковичных червей.

Как отец радовался вести, что Оттон не только устроил в Казенном саду плантацию шелковиц, но еще и ратовал за продажу саженцев окрестным жителям. В Верном легче распространялось шелководство, здешний климат – не чета пензенскому – этому благоприятствовал. «В Казенном саду сейчас, по моим личным подсчетам, две с половиной тысячи трехлетних деревьев шелковицы, еще пару тысяч из Ташкента высадим настоящей весной», – писал Оттон в марте 1874 года в Пензу.

Спустя год в октябре к нему прибыл Эдуард. Долгим был путь сюда. Сюда, где прошла жизнь и уже заглядывала в лицо смерть. А тогда его, двадцатипятилетнего, заворожили и привольная киргизская степь, и такая же привольная песнь возницы, которую тот выводил всю дорогу. Эдуард не понимал ни слова, но чудилось, что смысл ему открывался. Пел старик о том, что видел: о понурых лошадях, о скрипе усталой подводы и даже о нем, Эдуарде, который постоянно оглядывался, не сползла ли дерюга с драгоценных саженцев. Иначе брат с отцом ему бы не простили.

Осенняя распутица расхлябила дорогу, и на самом въезде в Верный колесо застряло в грязи, пришлось толкать телегу. Сначала пытались вдвоем, потом выскочил откуда-то мальчонка лет двенадцати в ветхой одежонке, смуглый и верткий. Вместе они освободили увязшее колесо.

– Ахмет, – с важностью сказал бойкий отрок и влез на подводу, намереваясь сопроводить их или попросту прокатиться.

– Эдуард.

– Едиль, – старик-возница поправил на киргизский лад. Он еще в начале пути придумал попутчику новое имя после безуспешных попыток выговорить настоящее.

Позже Эдуард узнал, что местные так называли великую реку Волгу. Он принял это изменение. Оттона здесь величали Атымтай или господин Баум, он рассказывал об этом в письмах.

В окно повеяло знакомым дымком. Должно, Лена растопила самовар на сосновых шишках, бересте и дубовых колышках, которые горели жарче, чем березовые. Захотелось крепкого чаю с горстью трав, пахучего и горячего, чтобы вздрогнула кровь и быстрее побежала по венам.

– Давай чайку попьем, Ахмет.

Тот вышел, бесшумно ступая в войлочных сапогах.

У Эдуарда тоже были такие: мягкие, легкие, теплые. А еще тымак – шапка с лисьим мехом, в которой щеголял тот старик, что привез его в Верный. И войлочный колпак, и шапан с широкими рукавами, украшенный «верблюжьим следом». Так называли вышитый рисунок, который оберегал путников в дороге и сулил благополучное возвращение домой.

Дом… С того момента, когда они тянули застрявшую в жирной грязи телегу, и по сей, должно быть, последний час дом его здесь, на благодатной земле Семиречья.

На улице кто-то грянул залихватскую песню. В эти майские дни дом превратился в склеп, все ходили на цыпочках. Лену он и вовсе прогонял, потому что стоило ей приблизиться, как она начинала исходить слезами.

Песня, льющаяся в окно, напомнила Эдуарду те праздники древонасаждения, что они устраивали по весне. В такие дни он менял картуз на белый войлочный колпак, который мелькал то тут, то там меж стволов и кустов. По нему и отыскивали его среди десятков людей с лопатами, лейками и флагами с надписями «Берегите деревья», «Зеленое царство – рай земной!», «Садите деревья». Саженцы карагача, дуба, вяза, березы, ясеня раздавали бесплатно, излишки дозволяли взять для личных садов и огородов. Ахмет служил толмачом в беседах и гордился необычайно, что вместе они приносят пользу Верному. Поднималась молодая поросль, наполняя Эдуарда могучей радостью за то, что продолжалось дело отца и брата.

Пахну́ло горным разнотравьем. Это Ахмет принес чай, напоил с ложки, да и то остужая. Никакого удовольствия. Сил хватило лишь на пару глотков. Эх, как несправедлива жизнь: разум еще ясен, а тело уже одряхлело.

– Кумыс нужен, – сказал Ахмет и растворился среди шорохов дома. Он всегда считал кобылье молоко наипервейшим лекарством от всех недомоганий.

Оставшись один, Эдуард вновь прикрыл глаза. Вехи жизни, большие и малые, вставали перед ним отчетливо, словно все они были пройдены вчера.

В первые дни приезда Оттон водил его по улицам, рассказывал о городе.

«Размер кварталов – сто метров, таков градостроительный шаг». И они принимались мерить ногами безымянные переулки, которые имели тогда лишь номера. Спустя четыре года после тех прогулок городская управа дала им названия. Так, 9-я улица, на которой жил Оттон, стала Торговой, а 19-ю, где позже построили дом Эдуарда, назвали Киргизской.

«Деревянный дом с резными ставнями или побеленная хатка с соломенной крышей – тут обитают пришлые. Следом мазанка с просторным двором и без сада – значит, здесь живут местные». Они рассматривали постройки, которые составляли пестрый Верный. Кое-где у домов торчали раздетые осенью деревья, в них без труда удавалось признать персики и яблони.

«На Веригиной горе – садовые участки. Как-нибудь наведаемся туда, заодно и на мельницу купца Гаврилова поглядим. Знатное сооружение!» И они шли дальше изучать город, уступая путь ослам, груженным дровами и корзинами, да лошадям, на которых сидели иной раз по два киргиза сразу.

Оттон умер внезапно. Не выдержало сердце, вспыхнуло и сгорело в пятьдесят лет. Во вверенном ему Казенном саду он разбил цветники, обустроил дорожки, заложил тутовую рощу, даже успел сделать зверинец. Публика каталась там в прогулочных колясках и разглядывала медведей, яков, маралов. Все это хозяйство в одночасье осиротело, как и семья брата, где осталась дочь Лена. Эдуард, который так и не обзавелся женой и детьми, взял на себя заботу и о Казенном саде, и об осиротевших родственниках.

А метеостанция, которую Оттон построил во дворе собственного дома! Она составляла его отдельную гордость. Когда в 1887 году случилось страшное землетрясение, Оттон успел выскочить из разрушенного дома и кинулся спасать оборудование, стоившее баснословных денег. И спас же! А через пару лет в довесок выписал себе сейсмометр.

Эдуард открыл глаза и нахмурился. Земная стихия, которую так хотел усмирить его брат, сыграла и с ним злую шутку.

В Своде правил по устройству Верного от 1870 года стоял запрет на строительство из дерева, потому что уже тогда справедливо опасались полного уничтожения лесов. Не рубить, а растить надо, все верно. Поговаривали, что Герасим Колпаковский, губернатор Семиреченской области, человек крутого нрава, мог и плетью отходить нерадивых, кто плохо за посадками ухаживал. Но случившееся землетрясение почти полностью уничтожило город, построенный из сырца. Потому снова для строительства стали рубить деревья.

Каждый удар топора отзывался так, словно это его, Эдуарда, пилили, подламывали, выкорчевывали из земли. Напрасно он взывал не делать этого, убеждал, что вряд ли стихия обрушится вновь, грозил засухой и неурожаем, которые повлечет за собой безжалостная вырубка, но никто его не слушал. А в декабре 1910 года на очередном заседании областного правления он произнес громовую речь о сохранении лесов Семиречья. Ему аплодировали, да что там, устроили овации. Он был уверен – на сей раз его призыв услышат.

И в ту же ночь город содрогнулся, словно природа насмехалась над дерзким оратором. Произошло землетрясение, по силе превышающее прежнее. Сотни жертв, и сам он чуть не погиб, успел выскочить во двор в одном исподнем. Подхватил воспаление легких и долго потом приходил в себя и от болезни, и от жестокого опровержения такого убедительного доклада.

Но все же, невзирая на сопротивление природы, озеленение края было уже не остановить. Там, где исчезало одно дерево, появлялось два. Задолго до злополучного декабрьского выступления Эдуард ходатайствовал о том, чтобы каждый житель Семиречья посадил не менее 20 деревьев и кустарников. Он составил циркуляр, помнил его дословно: «Все усадебные места по улицам Верного должны быть обсажены деревьями нижеследующих пород: дубом, липой, кленом, ясенем, березой, карагачем или итальянскими тополями. Предоставляется право сажать и другие высокоствольные и твердые породы. Но строго запрещена посадка фруктовых деревьев разного рода, черного тополя, дающего семянный пух, и всех деревьев ивовых пород – ветлы, тала, вербы и пр.». Саженцы, как и в праздничные дни древонасаждения, выдавали бесплатно. Иной раз и нищий придет в рубище с выглядывающим сквозь дыры смуглым телом, попросит липку. В другой раз за версту шумит кибитка, набитая детьми, как стручок горошинами. И им выдавали боярышник или березу.

Далеко унесло Эдуарда в воспоминания, все-таки не счесть им числа. Но где же Ахмет? Успеют ли попрощаться? Несколько раз заглянула Леночка, приложилась губами ко лбу, проверила, дышит ли пациент. Пока дышит, пока еще не все свои вехи прошел вспять, не все вспомнил.

Оказаться бы сейчас в роще, прислониться к дубу, послушать истории, которые тот прошуршит крепкой листвой. Тогда и умирать станет и не жалко, и не страшно.

С Оттоном они заложили новые рощи и довели до ума те, что уже существовали: Алферовскую, Каскеленскую, Аксайскую, Котурбулакскую, Каменскую, Рощу плача. Последняя представляла собой беспорядочно разросшийся лесок, где стоял пункт по сбору рекрутов. Провожавшие их родственники рыдали, а невесты в знак верности любимым сажали по деревцу. Со временем там выстроили арку для встречи приезжающих в город высокочтимых гостей. В Алферовской роще, которую еще до прибытия Эдуарда разбили казаки, он сам сажал дубы и вязы, прокладывал аллеи, руководил опрыскиванием деревьев по весне. В народе даже стали называть ее рощей Баума.

Стукнула дверь, в сенях кто-то зашептался. Наверняка Ахмет вернулся с кумысом. Так и есть. Вошел, спросил с порога громко, будто вознамерился спугнуть ту, что притаилась в углу с косой и ждала.

– Кумыс свежий пить будешь?

Эдуард помотал головой, попросил:

– В сад отведи.

Ахмет потоптался с сомнением, но перечить не стал. Много лет они провели бок о бок, и хорошее повидали, и плохое. Поэтому киргиз понял просьбу, а может, понадеялся, что весенний сад придаст Эдуарду сил. Завернул в пуховое одеяло, как младенца, и понес.

Вдыхая терпкий воздух, Эдуард напоследок вбирал глазами приметы своей жизни. Вот горка из минералов, собранных собственноручно да принесенных людьми со всего Семиречья. На вершине – резная, раскрашенная цветами беседка, где подолгу он вел беседы с гостями. Но сейчас не туда, сейчас в сад. Деревья уже отцвели и теперь набирались сил, чтобы развесить на ветках плоды. Эдуард сполна отдал себя этой земле, духовито дышащей травой и ранними цветами, но никакой горечи не испытывал, только покой.

– Из земли вышли, в землю и уйдем, – прошептал он.

Ахмет суетился, обустраивая его на кошме, застеленной стегаными одеялами. А Эдуард вернулся думами к любимой Алферовской роще. При мыслях о ней словно груз опускался на сердце. Навсегда запятнали ее, обагрили ни в чем не повинные деревья кровью. Новая власть расстреливала там неугодных, и он ничего не мог с этим поделать.

Архиерей Пимен прибыл в город осенью 1917 года. К нему вереницей потянулся народ, так как прослыл он человеком, несущим свет. Благодаря миссионерской деятельности много где побывал и многое повидал в свои неполные сорок лет. В Верном Пимен организовал народные чтения, даже создал детский духовный кружок. А через год, когда сентябрь омыл дождями и облил золотом деревья, пьяные красноармейцы убили его в Алферовской роще безо всякого суда. Будто мало им было совершенного там прежде святотатства… Глубокой ночью верующие отыскали присыпанное листьями тело в белом подряснике, перевезли в Пушкинский сквер и предали земле возле Вознесенского собора. А на том месте, где его убили, расцвел алыми пятнами красный мох.

Пригревало солнце, перешептывались листья в кронах. О вечном, значит, о жизни. Как и сто лет назад, как и вчера, как и продолжат шептаться завтра.

– Через сто лет имя мое никто и не вспомнит.

Да только все равно будут тянуться к небу те деревья, что я посадил. Веришь, Ахмет?

– Верю.

– Меня не будет, тебя не будет, а наши дубы будут щелкать желудями по головам прохожих.

Ахмет почесал затылок. Ему, как и остальным горожанам, частенько доставалось от коварных дубов.

– Шутки шутишь, значит, лучше тебе, – сделал он вывод.

В деревянном доме на пересечении улиц Киргизской и Мещанской умирал человек, почетный гражданин города Верный, который тремя месяцами ранее обрел другое название – Алма-Ата. Через сто лет здесь не останется даже могилы Эдуарда Баума, потому что пророс он корнями тысяч деревьев в семиреченскую землю, которая стала ему родной.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации