Текст книги "Представьте 6 девочек"
Автор книги: Лора Томпсон
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Дэвид, яростно выступавший против этой реформы, объединил вокруг себе немало приверженцев. Он бы дал бой и Тони Блэру (“обделенному здравым смыслом”, по мнению Деборы), доживи Дэвид до 1999 года, когда в палате осталось всего 92 наследственных пэра. Отказ от принципа наследования, заявлял Дэвид, “это прямой удар по короне и самым основам христианской веры”. Трудно сказать, насколько он был религиозен, – посещение церкви по воскресеньям требуется в первую очередь ради приличий, а не ради спасения души, – но в некоторые идеалы он верил безусловно: в noblesse oblige и в Англию.
Как бы ни мечтал Дэвид все бросить и засесть в схроне вместе с любимым егерем Стилом, он уделял немало времени общественному служению (как и лорд Фортибрас, который “все время при делах”, хоть и не “при таких делах, что приносят хоть пенни”). Он служил в местном суде и в совете графства – по-другому и быть не могло, – но также исполнял различные обязанности в Лондоне, от чего дядя Мэтью истомился бы до смерти. Дэвид прилежно заседал в различных комитетах, некоторые из них возглавлял, решая столь заковыристые вопросы, как определение границ Брайтона. В 1931-м он сделался председателем благотворительного общества и регулярно писал письма в газеты, призывая читателей не сокращать пожертвования. Его всерьез тревожила безработица, достигшая неслыханного уровня – более 20 % работоспособного населения в 1933 году, – но он также считал необходимым сократить государственные дотации, в том числе благодаря введенной в 1931 году проверке обеспеченности. Дэвид искал решение проблемы в возрождении семейного идеала, а не в “массовой благотворительности государства”. Ему бы, вероятно, понравилась концепция “большого общества”, хотя он вонзил бы вставные челюсти в тех политиканов (ох и скользкие личности), которые так гладко ее расписывали.
Социальная ответственность была для него понятием естественным – он чувствовал глубокое доверие к своим работникам, как позднее Дебора в Чэтсуорте, – но считал, что проявлять ее лучше в прямых и личных действиях. Вскоре этот взгляд стал до крайности немодным.
Второстепенная, но важная тема “В поисках любви” – ностальгическая дань “феодализму” таких людей, как отец. Критиковать традиционный уклад нетрудно, но на практике он вроде бы работал, а к моменту написания книги (1945) был почти истреблен. “Смутный и расплывчатый” социализм Нэнси (“синтетический кошениль”, по приговору
Дианы), вероятно, родился из попытки перевести принципы патернализма и антикапитализма, в которых она росла, на политический язык современности. То же происходило под конец с ее голлизмом и со старомодным консерватизмом Деборы. Но Юнити, Диана и Джессика восстали против самой сути своего мира, его стабильности. Насколько осознан был поначалу этот бунт – кто знает. Они уверовали в перемены, в системы и людей, которые не желали допускать и мысли о возможных ошибках. Дэвид, при всей аристократической уверенности, вполне понимал, как часто он допускает промахи. Вот почему он (и дядя Мэтью) все-таки человечны и милы, вопреки всему.
Причем Дэвид был не так крепок духом, как списанный с него персонаж, и наиболее явно его слабость проявилась, когда он попытался превратить любовь к Англии в неуклюжую и непрошеную надежду на гитлеровскую Германию. От дяди Мэтью “гунны” не видели ничего, кроме презрения; это чувство было безошибочным, как прицел его ружья, и мы чувствуем, как Нэнси жалеет об ином характере прототипа. А ведь ее отец какое-то время действительно думал, что Англо-Германское содружество – вполне достойное предприятие, что союз с Германией спасет страну. Другой вопрос, стал бы он так думать, захотел бы так думать, если бы две его дочери выбрали в 1930-е годы иной путь.
9
7 февраля 1928 года в семейном доме Асторов на площади Сент-Джеймс состоялись танцы. “Герцог и герцогиня Йорк почтили виконтессу Астор своим присутствием”, – сообщала светская хроника и дальше перечисляла имена гостей. Среди них были и члены семейства герцогов Девонширских, дядя Дэвида – одиннадцатый граф Эйрли – и сами Дэвид и Сидни с тремя дочерями, Нэнси, Памелой и Дианой. Диана впервые вышла в лондонский свет (до того она успела только побывать на балу в Оксфорде). Восемнадцать лет ей должно было исполниться 10 июня, и формально она не считалась даже дебютанткой.
Ничего примечательного в танцах у Асторов не было. Типичный образец светского мероприятия двадцатых годов, интересный лишь потому, что в списке гостей – в этой танцующей, улыбающейся, болтающей толпе – мы обнаруживаем имена тех, чьи судьбы в скором будущем удивительным образом переплетутся. Так, там была леди Дороти Макмиллан, сестра герцога Девонширского, со своим супругом Гарольдом, будущим премьер-министром. Присутствовал и член партии консерваторов Боб Бутби, которого она соблазнит в следующем году, и эта связь продлится до ее смерти (с перерывами, когда Бутби отвлекался на более жесткий роман с Роном Крэем44). Присутствовал и еще один многообещающий молодой политик, в ту пору член партии лейбористов, вместе с женой, в девичестве леди Синтией Керзон. Заметил ли Освальд Мосли на этом вечере семнадцатилетнюю Диану Митфорд, заметила ли она его?
Мосли был на четырнадцать лет старше Дианы и на тот момент разница в возрасте была, вероятно, чересчур велика, девушка могла показатсья ему скорее симпатичной школьницей, чем желанной возлюбленной. У него и так была полна коробочка: на танцы к Асторам приехала его невестка и любовница леди Рейвенсдейл (“Голосуй за лейбористов, спи с тори” – таков его тогдашний девиз). Тем не менее Диана уже собирала свою дань с многих мужчин, и моложе Мосли, и старше. “Почему вы так ошеломительно милы, а не только очаровательны?” – задавался вопросом Джеймс Лиз-Милн, словно и впрямь ошеломленный совершенством ее чар (Лиз-Милн сохранял гомосексуальные наклонности, хотя впоследствии женился на Алвилде Чаплин, и на “брайдсхедский” манер был влюблен и в Диану, и в Тома). “Смею предположить, вы очень тщеславны, – писал он в 1926 году Диане в Париж, – и у вас есть на то основания”. Примерно в это же время троюродный брат Дианы Рэндольф Черчилль влюбился в нее по уши и был возмущен “невероятной жестокостью и бесчувственным поведением” отвергшей его девицы. (Он так и не простил ее и, когда в 1928 году Диана выбрала другого жениха, распространял слухи о ее легкомыслии. Попутно он и себе ни в чем не отказывал. К примеру, в 1932 году Нэнси писала подруге: “Рэндольф Ч. попытался меня изнасиловать. Было очень смешно”.)
На Пасху 1927 года пребывание Дианы в парижской школе “Курс Фенелон” резко оборвалось, стоило матери заглянуть в дневник с неизбежными девичьими шалостями.
А дело было вот в чем. После отъезда остальных членов семьи Диана, размещенная в ультрареспектабельных апартаментах на авеню Виктора Гюго, впервые почуяла свободу. Ей позволялось совершать небольшие самостоятельные прогулки без дуэньи, в то время как в Лондоне она не могла без сопровождения дойти до “Харродса” рядом с домом. При ее внешности в городе, где интерес к женской красоте так обострен и беспощаден, удивительно было бы, если бы Диана не ощутила и не испробовала свою власть над мужчинами. Сидни могла бы это предусмотреть, но трудно понять, в какой мере она замечала взросление своих дочерей.
В дневнике Дианы перечислялись походы в кино с молодыми людьми и “чай с танцами”. По нынешним понятиям все это щемяще невинно, однако ей приходилось изворачиваться, прикрываясь вымышленными уроками музыки и тому подобным. Дневник также повествовал о том, как Диана служила моделью для художника Поля Сезара Эллё, чья семья жила поблизости. Сидни давно была знакома с Эллё, так что Диана имела возможность с ним общаться. Эллё с трудом верил своему счастью: юная девушка, живое воплощение творений Кановы (Лиз-Милн сравнивает ее с шедеврами Рафаэля, однако это сравнение не передает “мраморности” Дианы), жадно впитывающая новые знания – умна, а не только красива и мила, – и тут он, лучший наставник по истории искусства, по-отечески заботливый в свои шестьдесят семь лет. Он водил ее в Лувр и Версаль, демонстрировал (еще бы!) коллегам-художникам и, главное, рисовал ее у себя в студии. Хотя к тому времени слава Эллё несколько поблекла, в прошлом он считался едва ли не самым модным портретистом и мог похвалиться, по выражению Дианы, “дивной vie amoureuse”[6]6
Любовной жизнью (фр.).
[Закрыть]. И при таком опыте он, как
Диана сообщила Лиз-Милну, “называл меня всегда beauté divine”[7]7
Божественной красавицей (фр.).
[Закрыть] и приговаривал: “Tu es lafemme la plus voluptueuse que je n’ai jamais connu”[8]8
Ты самая желанная женщина, какую я когда-либо знал (фр.).
[Закрыть]. Лиз-Милн на это ответил: “Как бы я хотел получить ваш портрет работы мсье Эллё. Должно быть, вы были подобны Эмме Гамильтон, позирующей Ромни”. В начале 1927 года Эллё заболел, и его дочь отказала Диане от дома: очевидно, его страсть была уже всем заметна. “Человек, которому я почти поклонялась и который три месяца поклонялся мне, умирает, – писала Диана Лиз-Милну. – Как это перенести?” И после его смерти: “Никто никогда не будет восхищаться мной так, как он”. (И еще позже: “Каким я была ужасным маленьким чудовищем”.)
Едва ли Диана заносила в дневник все то, что говорил ей Эллё, все эти “прелесть моя, comme tu es belle” и тому подобное. Ее отцу вполне хватило бы и свиданий в кино (как дядя Мэтью впал в неистовство, узнав, что Линда и Фанни побывали на ланче у оксфордских студентов: “Будь вы замужем, ваши мужья имели бы полное право развестись с вами после такого”). И этой же причины хватило для ледяного материнского неодобрения. “Никто, – заявила она дочери, – не пригласил бы тебя к себе в дом, если б знал хоть половину из того, что ты натворила”. И все же остается открытым вопрос, только ли это беспокоило Сидни или же откровенное желание, которое Диана возбуждала, особенно в Эллё (как ни уклончивы дневниковые записи, прочесть между строк не составляло труда). Сидни и сама в девичестве позировала Эллё, его летняя студия размещалась на яхте, пришвартованной в Довиле, где Томас Боулз плавал с дочерями. Эллё восхищался ее аристократическим, чувственным обликом. Нелегко женщине принять, что былые качества теперь перешли к другой, – пожалуй, это самое трудное, даже если другая – родная дочь. Женщина, щедро наделенная материнскими чувствами, еще могла бы совладать с ревностью, но Сидни была одарена силой и здравым смыслом куда в большей мере, чем материнским инстинктом. Со временем она стала теплее относиться к Джессике и Деборе, когда их привлекательность уже не казалось столь завидной. Но отношения с двумя самыми красивыми дочерями, Дианой и Нэнси, всегда были непростыми, и это, видимо, естественно. Вроде бы человеку положено гордиться своими детьми, но не всегда действуют столь хрестоматийные правила. Позднее Диана стойко выступала в защиту матери, но тогда, в 1927 году, когда ее резко выдернули из парижской школы и отправили вместе с тремя младшими сестрами в ссылку к двоюродной бабушке в Девон, она была весьма далека от нежности к Сидни.
По сегодняшним понятиям Диана не сделала ничего дурного и весь этот шум кажется смехотворным. Однако в ее отношениях с Эллё (достойных французского арт-хаусного кино) просматривается намек на то, какой Диана станет в будущем. Ведь видела, как бедняга сходит по ней с ума. В шестнадцать лет большинство девушек не проявят интереса или будут хихикать, а она позволила расцвести чувствам – и невинным, и не столь невинным. Эллё поклонялся своей последней богине среди картин и статуй. Невыразимо, но мощно внеморальность великого искусства сливалась с внеморальностью красоты. Это быстро оборвавшееся воспитание чувств научило Диану: если девушка выглядит так, как она, то есть как одна из белых луврских статуй, то она сама определяет правила поведения. “У тебя нет элементарного понятия о морали, – писал ей в 1928 году Рэндольф Черчилль. Обида наделила его некоторой проницательностью. – Иными словами, хотя ты редко поступаешь дурно, ты ничего ДУРНОГО не видишь в грехе. Едва ли ты станешь это оспаривать”. Неизвестно, оспаривала она это суждение или нет, но оно, безусловно, казалось ей лестным. Особенно точным оно не было: Диана не грешила в том смысле, какой имел в виду Рэндольф, и мало кто мог сравниться с ней добротой, честностью и великодушием в самом общем смысле слова. Но отверженный поклонник разгадал в ней особое качество воли. Как будто весь мир должен был вести себя иначе, нежели с обычными людьми, с той, что полностью соответствовала требованию доктора Астрова из чеховской “Чайки”: “В человеке все должно быть прекрасно”.
Это качество подкреплялось и поведением Дианы, далеким от манер обычной “красавицы”. Одевалась она, за исключением нескольких лет в первом браке, без шика, имела грацию балерины и была свободна от манерности, свойственной хорошеньким женщинам. Казалось, она лишена тщеславия и кокетства. Но она понимала, как выглядит, и, при всем спокойствии сфинкса, прямо-таки излучала чувственность. Электрические разряды ощутимо трещали вокруг нее. До чего же смущали всех, и мужчин и женщин, ее энергичная безмятежность, ее тепло и ее холодок, ее превосходный ум и телесное совершенство, – и разве не естественно было ей увериться, что она может делать все, что захочет, и все будет правильно? Эллё был лишь первым в непрерывной череде побед, и она это знала с самого начала.
Сознавали это, пусть не слишком отчетливо, родители юной богини. Потому и поспешили отправить ее в Девон на лето 1927 года. Но это было столь же глупо, как запирать молодую львицу в вольер, – она только и думала, как бы удрать. Она “прострадала”, как выражались девочки Митфорд, три месяца напролет от ужасной скуки, конец которой положил визит в гости к Черчиллям в Чартуэлл (дочь Уинстона была ее тезкой и подругой). Там Диана возобновила знакомство с ученым Фредериком Линдеманом, который посоветовал ей изучать немецкий язык (родители отказались оплачивать занятия) и пал к ее ногам, как Эллё. После неофициального дебюта Дианы на балу в больнице Рэдклиффа в Оксфорде Линдеман позвонил с вопросом, много ли предложений она получила. Кстати, это был первый среди знакомых Дианы, кто оскорбил другого человека (близкого друга Нэнси Брайана Говарда) лишь из-за его еврейства.
И вот танцы у Асторов, где среди гостей, Мосли и прочих, оказался симпатичный молодой человек с приятным и живым лицом, притом не слишком высокий, по имени Брайан Гиннесс. Он был немного знаком с Нэнси и Пэм, так что, скорее всего, имел возможность пообщаться в тот вечер и с Дианой. Затем в мае этих двоих усадили рядом за обедом, опять-таки у Асторов, в честь одной из их дочерей, на Карлтон-хаус-террас, и настала очередь Брайана плениться этим бледным идеалом. В июле они с Дианой оба присутствовали на балу на Гровенор-сквер и в том же месяце – в Гровенор-хаус на Парк-лейн, и Брайан просил Диану стать его женой. Она не ответила сразу же, но, вернувшись домой, послала ему записку с согласием, на которую жених отвечал в присущей ему откровенной и трогательной манере: “Я все еще не знаю, сильно ли вы любите меня, и не вполне понимаю, что вы чувствовали вчера вечером. Но я счастлив. Я счастлив тем, что вы счастливы. Счастлив, что люблю вас. Я всесторонне счастлив”.
Двадцатидвухлетний Брайан недавно закончил Оксфорд. Он принадлежал к одному из богатейших семейств Англии, пивоваренные заводы бесперебойно наполняли его карманы звонкой монетой. Его отец, полковник Уолтер Гиннесс, позднее получивший титул лорда Мойна, был членом парламента от консерваторов, его мать, леди Ивлин, была очаровательна и эксцентрична – можно даже сказать, в митфордианском духе. (Когда Брайан сообщил матери, что его невеста умеет готовить, та ответила драматическим шепотом: “В жизни подобного не слышала. Это уж очень ужно”.) Гиннессам принадлежало два огромных особняка в Лондоне – на Гровенор-плейс (объединенные на олигархический манер дома номер 10 и 11) и в Хемпстеде, – кусок побережья в Сассексе, имение в Хемпшире, земля в Дублине, квартира в Париже и многое другое. Такое богатство стряхивает с себя кризисы и депрессии, словно плащ сбрасывает с плеч. Из семейного фонда Гиннессов, основанного его дедом, Брайан получал 20 тысяч фунтов в год – огромную по тем временам сумму. К тому же он был красив, добр, умен, артистичен, писал стихи и замахивался на роман. Идеальный спутник жизни для Дианы и притом безнадежно ею плененный. Больше, чем необходимо для той роли избавителя девицы из Свинбрука, на которую он в первую очередь предназначался. Но Диану он интересовал главным образом в этом качестве, и когда Брайан пылко восклицал, что их любовь будет длиться вечно, она бормотала нежно: “Во всяком случае, долго”.
Окончательный успех сватовству Брайана обеспечили лорд и леди Ридсдейл, которые в очередной раз попытались командовать дочерью, заявив, что для брака она еще молода и помолвку придется отсрочить как минимум на год. Отчасти они были правы, но прежние их суровые распоряжения успели ожесточить Диану. Брайан, естественно, хотел заполучить возлюбленную как можно раньше и пытался переговорить с ее отцом. “Я никогда не езжу в Лондон, если могу избежать этого, – почти грубо отвечал Дэвид, – в данном случае я могу этого избежать, а значит, едва ли появлюсь в ближайшее время в городе”. Но, дав волю неудовольствию, он себе же сделал хуже, ему не хватило твердости выдержать тон, тем более что Сидни успела смириться с этим браком. Вскоре Дэвид встретился с Брайаном в бильярдной клуба “Мальборо”, мужчины нашли общий язык, и свадьба была назначена на будущую Пасху. Это были, как выразился Дэвид, цветочки, поскольку в итоге влюбленная парочка обвенчалась в церкви Святой Маргариты в Вестминстере уже 30 января 1929 года. Диана, разодетая с помощью няни Блор в атласное платье пергаментного оттенка, в вуали, позаимствованной у леди Ивлин, прошла к алтарю в сопровождении одиннадцати подружек, среди которых были Нэнси и Юнити. Джессика и Дебора заболели и не смогли присутствовать, что, по словам Дианы, испортило ей праздник.
В последней попытке настоять на своем Ридсдейлы противились церковному обряду: Диана не была верующей. В этом они были правы, она давно провозгласила себя атеисткой, но Брайан отчаянно возмутился. Наивным, очень молодым тоном (столь странным в тот иронический век) он взывал к своей возлюбленной, объясняя желание венчаться в церкви: “Как художники аллегорически воплощают идеи весны, лета, осени или зимы в образе человека, так и идея красоты, включающая в себя христианское милосердие (то есть красоту поступка), воплощается в личностном божестве. Мое поклонение такому идеалу красоты направленно на самое ее совершенное воплощение, то есть на вас… ” Занятная перекличка с философией Эллё.
10
Оглядываясь на поведение родителей, их судорожные попытки приструнить девиц, которые уже начали грызть удила, так и хочется сказать, что они сами напрашивались на то, что получили, когда мятеж разгорелся в полную силу. У Дороти Сейере во “Встрече выпускников” лорд Питер Уимзи говорит о своем заблудшем племяннике: “Не пошло впрок воспитание, в котором потачки чередуются с суровостью, да и не знаю, кому бы оно пошло впрок”. Впрочем, с сестрами Митфорд нелегко понять, какие действия родителей повлияли на них, а какие нет. Родительский контроль имеет свои пределы, хоть разумно применяй его, хоть без особой логики.
Разумеется, Сидни Ридсдейл нелегко далось воспитание всех этих девочек, она с самого начала знала, что среди них могут оказаться черные овцы, и могла только надеяться, что строгое следование правилам выручит ее и всех. Эти труды и тревоги поглотили шестнадцать лет ее и их жизни. В отличие от миссис Беннет она не могла выводить своих дочерей скопом и предъявлять потенциальным женихам. Потребовалось шесть представлений ко двору, шесть балов дебютанток, шесть полностью укомплектованных гардеробов, шесть наборов приемов, обедов, ужинов, за которыми Сидни выставляла на стол фарфоровый сервиз, некогда принадлежавший Уоррену Гастингсу (Один из предков Митфордов приобрел его на аукционе, когда Гастингс таким образом собирал средства для судебного процесса. “Богу лишь ведомо, – писала Дебора, забравшая остатки сервиза в Чэтворт, – сколько бесценных тарелок было перебито при поспешном мытье посуды далеко за полночь”.) Такая задача стала бы серьезным испытанием для каждой матери, не только для Сидни, в том числе и потому, что от дебюта в свете слишком многое зависело – потонет девица или выплывет. Злосчастная леди Монтдор (“Любовь в холодном климате”), чья дочь Полли признана первой красавицей сезона, однако осталась без пары (“До чего ж хороша”, – говорили старшие сыновья и отправлялись танцевать с “бледным и лишенным подбородка созданием с Кэдоган-сквер”), не может в себя прийти от ярости, усталости и разочарования. Иные матери – более молодые, легкие – могли бы и сами неплохо провести время: снять в Лондоне дом и участвовать в этом празднике жизни, пользуясь великолепным алиби для любых эскапад. Но все же матерям чаще предстояло сидеть в сугубо женской компании, на стульях с вызолоченными спинками, гонять кусок лосося по фарфоровой тарелке, исподтишка наблюдая друг за другом и мучительно гадая, кто же подцепит принца Уэльского. Эти ланчи дебютанток весьма напоминали школьный выпускной, только в жемчугах. Леди Монтдор в особенности уязвлена тем, как “расхватывают” дочерей тети Сэди, едва они высунут нос из детской. С девочками Митфорд все происходило не столь стремительно, однако появление в свете столь ярких и контрастных красавиц не могло не вызвать фурор. Должно быть, когда Диану увлекли прочь с этой сцены, едва она успела на нее ступить, пронесся общий вздох облегчения, скрываемый под благовоспитанными улыбками.
Типично для Митфордов: их дебюты представляли собой смесь грандиозного и доморощенного. Нэнси, как и старшая дочь в “В поисках любви”, совершила официальный “выход” в семейной усадьбе; приглашены были в основном немолодые мужчины – Эйрли, дяди Джек и Томми, – платье ей пошили дома, а танцевать так и не обучили. В романе дядя Мэтью привозит двадцать масляных печей, чтобы хоть как-то согреть ледяные помещения, и это похоже на ужасную правду, как и сатирическое упоминание “третьего состава оркестра Клиффорда Эссекса”, который перед балом разместили в ближайшем коттедже. Оркестр Клиффорда Эссекса (первый состав) был чрезвычайно востребован на лондонских балах. Его, наряду с оркестрами Пилбима, Джека Хэрриса и клуба “400”, постоянно упоминает светская хроника “Таймс”. Вечно звучит этот рефрен: “Оркестр Клиффорда Эссекса исполнял…” На балах постоянно присутствовала и Нэнси. В апреле 1923 года Сидни сняла дом на Глостер-сквер – не самый роскошный, но на таинственной карте высшего света он значился, – и началось: Нэнси на танцах у “миссис Лэм” на Гровенор-сквер, 47; Нэнси в Бэтхерст-хаус на Белгрейв-сквер; Нэнси с родителями в Лондондерри-хаус, огромном особняке на Парк-лейн, где обитала хозяйка политического салона леди Лондондерри (кротко обожаемая Рамсеем Макдональдом) со своим беспутным супругом. В мае Нэнси представили ко двору. Причудливая церемония: девушка приседает в реверансе перед королем и королевой – и вот она уже “в свете”. Она сидела в машине, длинная цепочка “Даймлеров” и “роллс-ройсов” растянулась по Мэллу до Букингемского дворца, с обочины глазели точно такие же зеваки, что нынче теснятся вдоль красной дорожки со смартфонами в руках, – в ту пору главной новостью были дебютантки. Их платья “Таймс” описывал с таким же пристрастием к деталям (но более благоприлично), с каким ныне оскароносных актрис. Нэнси была “в белой с золотом парче со шлейфом из старого кружева”. Ни магазин, ни дизайнер не упомянуты – вероятно, платье снова пошили дома (это могла сделать горничная Сидни, Глэдис, а материал купить в “Джоне Льюисе”). Наряд дополняли ослепительно белые перчатки из замши. Конечно же, она выглядела великолепно – изящная и гибкая фигура аристократки, обожающей спорт (вроде Кэтрин Хепберн в “Филадельфийской истории”). Такая фигура считалась идеальной в двадцатые годы, и женщина прекрасно смотрелась в любой одежде – еще не появились платья от Диора, но и колючий негибкий твид, описанный в “Любви в холодном климате”, был ей к лицу. И хотя ее нельзя было назвать красавицей в строгом смысле слова, с ее глазами печального Пьеро и маленьким ртом, всегда готовым к издевке, смотреть на юную Нэнси было одно удовольствие. Наверное, любая дебютантка, даже не слишком хорошенькая, являла собой привлекательное зрелище: все так молоды, все в белом.
Друг Нэнси Ивлин Во напишет позднее в “Возвращении в Брайдсхед”: год ее выхода в свет был “самым блистательным сезоном после войны”. Наконец-то смерть изгнана, вернулись деньги и легкомыслие. Правда, эпическое гало, сквозь которое Ивлин Во взирает на лето 1923 года, не так уж похоже на пережитую Нэнси реальность. Спору нет, наслаждалась она от души. Не утонула, выплыла. Она сделалась очень популярной, особенно среди молодых женщин, таких как Мэри О’Нил, Мэри Милнс-Гаскелл, графиня Сифилд (Нина) и Ивлин Гарднер, будущая жена Ивлина Во. К тому же она, как и Диана, была попросту счастлива уже потому, что вырвалась из дома – подальше от сестер, среди которых она проносилась элегантным вихрем, рассыпая все более изощренные и вместе с тем грубые шутки. К примеру, трем младшим она сообщила, что средние слоги их имен – nit (гнида), sick (больная) и bore (зануда). И подальше от родителей, все более смахивавших на викторианские монолиты посреди века арт-деко. Но даже в этом порыве она оставалась тесно связана с миром, где выросла; она впитывала его, запоминала каждую черту, хотя едва ли тогда могла предвидеть, что воссоздаст его в книгах.
Такой природной отвагой, как Диана, старшая сестра не была одарена. Хотя она и станет потом агитатором, она всегда инстинктивно понимала, что наилучших результатов добьется в знакомой среде. Надо думать, она не могла бы свести дружбу с Эллё: он бы не увидел в ней то, что разглядел в Диане, да Нэнси и не хотела бы, чтобы в ней такое увидели. Во время заграничной поездки вместе с классом в 1922 году во флорентийском отеле она познакомилась с мужчиной, который вел с ней долгие разговоры о Джоне Рескине. “Мой старичок”, как она его называла (“ему уже лет сорок пять”), был явно поражен тем, что прелестное хихикающее создание слыхало имя Рескина, – однако более всего в рассказе Нэнси поражает другое: невинность. Все ее акты подросткового бунта сводились к внешнему – так, она обрезала себе волосы, хотя и этого было достаточно, чтобы вызвать неслабое землетрясение по шкале Митфорда-Рихтера. Джессика в “Достопочтенных и мятежниках” писала: Нэнси “проложила путь всем нам, но ценой ужасных сцен, завершавшихся молчанием или слезами”. Как обычно, Джессика преувеличивает и в ее сообщении есть неточности: Нэнси остриглась не в двадцать лет, а почти два года спустя. И все же различные поступки старшей дочери – не только стриглась, но и красила губы, курила, надевала брюки – вызывали в доме бури пусть и не такого масштаба, как дневник Дианы, однако вполне ощутимые. Во второй половине 1926 года Нэнси писала Тому из Парижа, умоляя похвалить ее прическу, а то родители на нее “взъелись”. Сидни в типичной для нее манере (во всяком случае, типичной, с точки зрения Нэнси) сообщила дочери: “Теперь на тебя никто смотреть не захочет”. Примерно в то же время Дэвид писал Диане, которая тоже вздумала постричься: “Вернула ли ты себе волосы, которые обрезала? Не вздумай оставить их в Париже”. Эта полушутка подтверждает, что короткая стрижка в самом деле воспринималась как проступок. Однако Нэнси было уже двадцать два года, и даже по понятиям той эпохи кажется невероятным устраивать такую бучу из-за того, что ежедневно проделывали практически все юные девицы Европы. Вновь возникает ощущение, будто Ридсдейлы пытались воспрепятствовать вполне естественному и безвредному поведению дочерей, потому что смутно и неопределенно страшились: эти проблески молний – лишь предвестие ужасной грозы. И оказались правы, хотя не так и не в том, что их больше всего беспокоило.
Если формулировать прямо и грубо, проблема Нэнси заключалась в том, что она была не замужем. Это тревожило Сидни, как и тот факт, что Диана ухитрилась опередить старших сестер (опять-таки Сидни вовсе не миссис Беннет). Собственно, Памела имела шанс обвенчаться в двадцать один год, одновременно с Дианой. “Таймс” напечатал объявление о бракосочетании Памелы Митфорд и Оливера Уотни, которое “произойдет приватно” в Оксфордшире 22 января 1929-го, но затем последовало сообщение, что венчание откладывается “в связи с болезнью”. Уотни, живший поблизости от Свинбрука и происходивший, как и Брайан, из семьи пивоваров, страдал хроническим туберкулезом. Он даже не присутствовал в сентябре 1928-го на похоронах отца, потому что находился в больнице. Видимо, родители торопили его с женитьбой, а смерть Уотни-старшего избавила его от давления, и отсрочка свадьбы в итоге превратилась в отмену. Официально это подавалось как общее решение, но, скорее всего, инициатива исходила от Уотни. В мае 1929-го Нэнси в письме Тому сообщала, что сама она “просто в ярости”, но Пэм совершенно спокойна и “от такого зятя лучше избавиться заранее”. Пэм на память остались неведомые нам чувства – печаль? смущение? облегчение? – и обручальное кольцо, которое она отдала Юнити, а та подарила Гитлеру. Тому Митфорду пришлось мотаться по Лондону в маленьком автомобиле, возвращать свадебные подарки.
В самом ли деле Нэнси пришла в ярость из-за того, что ее сестру бросили, – это другой вопрос. Она все еще дразнила “Крошкодава”: например, если удавалось выяснить, какой молодой человек приглянулся сестре, тут же ей сообщала, что видела этого юношу с такой-то девушкой. Но главное, сама-то Нэнси и на милю к алтарю пока не приблизилась.
Прекрасного принца все не было, а при отсутствии жениха девушка – даже самая привлекательная – оставалась, как тогда считалось, на мели. Странная перспектива для Нэнси: возвращаться в Лондон сезон за сезоном, приближаясь к опасному рубежу – середине третьего десятилетия, словно та слишком яркая и эмансипированная девушка из рассказа Фицджеральда; являться на балы в платьях, которые год от года будут выглядеть все более поношенными; перекрашивать костюм для Аскота, чтобы еще раз использовать его в день скачек на Золотой кубок, а между сезонами возвращаться в Свинбрук, в гостиную, заполненную девицами, вечно девицами. В 1927-м Нэнси поступила в школу изящных искусств Слейда – в очередной раз выдержав схватку с родителями – и писала Тому (это уже похоже на отчаяние): если она выставит свои картины в Париже, “семья больше не сможет на меня давить”. Пожалуй, в ее возрасте уже странно так воспринимать родителей, но без денег и мужа Нэнси не имела реального выхода – работа не рассматривалась в качестве мыслимого варианта. Во время не слишком успешной учебы в Слейде Нэнси снимала комнату в пансионе в Южном Кенсингтоне и продержалась там меньше месяца. Она понятия не имела, как самостоятельно жить и вести собственное хозяйство, и ей это не понравилось. Ее страсть к свободе ограничивалась довольно тесными рамками.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?