Текст книги "Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик"
Автор книги: М. Осворт
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Книги сменялись книгами; с возраста самого раннего Мичи, побуждаемый к тому Онди-самадо, приучился делать себе из читанного короткие выписки и заметки. Ни бумага, изготовленная из особой водоросли способом сложным, многоступенчатым, ни порошок для чернил не были так уж дешевы – что, безусловно, немало способствовало расцвету в Ооли искусства компиляции: составление всевозможных сборников, кратких переложений и поэтических антологий было занятием необычайно распространенным. Не всякий имел достаточно собственных мыслей и опыта, чтобы хватило на целую книгу – но создание изящной подборки пронизанных единым чувством стихотворений, или же исчерпывающих определенную тему высказываний мыслителей древности было прекрасной возможностью блеснуть кругозором и утонченным вкусом, проявить осведомленность, предложить читателю особое свое видение, сугубо личное понимание. Оставаясь своего рода игрой, традиция эта укоренилась среди образованных и не чуждых высокому горожан так крепко, что понемногу стала самостоятельным ремеслом. Мало кто мог позволить себе владеть обширным книжным собранием – манускрипты, учитывая и стоимость материалов, и труд переписчика, стоили дорого: цена начиналась от полного золотого и устремлялась ввысь – но небольшой, приятно ложащийся в руку томик избранных изречений был роскошью, отказать себе в которой было, порою, решительно невозможно. Практичные оолани быстро смекнули, что таким образом получают они за все те же деньги не одну книгу, а сразу множество. Больше того, благословенная краткость – вполне, впрочем, чуждая некоторым сочинителям – множеству книг явно пошла на пользу: отсечение всего избыточного, второстепенного обнажало порою такие глубины, которых в книге никто найти и не чаял – включая, часто, и самого автора. А умелое сочетание и переплетение выдержек из множества разных источников – перекликавшихся, дополнявших одна другую – требовало от составителя столь обширных познаний и мастерства, что по-настоящему хороший сборник вполне возможно было рассматривать в качестве удивительной красоты самостоятельного произведения.
Не всякая книга, впрочем, требовала подобного обращения. Некоторым, несмотря на объемы порою весьма внушительные, удавалось оставаться чтением, увлекательным чрезвычайно. Удовольствие от следования их неспешному ритму и своеобразному языку вполне оправдывало и пошедшие на них бумагу с чернилами, и проведенное за прочтением время. К таковым Мичи относил некоторые свои любимые книги о путешествиях – они представлялись ему похожими на сундук, полный диковинных, неясного назначения и происхождения предметов, родом из неведомых стран и времен. Безделушки могли здесь соседствовать с подлинными драгоценностями, вещи полезные располагались вперемешку со скарбом, в обиходе малопригодным, а посреди всевозможной рухляди встречались порой редкостные находки. Обнаружив занятную мысль или меткое наблюдение, Мичи охотно пополнял ими свое собрание – но истинным наслаждением полагал саму возможность, до самого утра отгородившись от мира и позабыв обо всем на свете, при свете свечи копаться в очередной сокровищнице, ворошить и перебирать чудную щедрую россыпь.
«Книги следует читать с единственной целью – говорил старый библиотекарь, когда Мичи подрос достаточно, чтобы находить удовольствие в чем-то помимо историй о сражениях и приключениях – и цель эта в том лишь и состоит, чтобы познать великую тайну жизни, изначальную, беспредельную. Все они писаны об одном – кто дальше, кто ближе, но толкуют об этом только, всякая на свой лад. Необходимо, впрочем, еще и прожить жизнь – добавлял он – приобрести собственный опыт, вкусить наслаждений, хлебнуть горя, повидать мир, повстречать людей. Одно без другого – ничто. Прочитай хоть каждую книгу в этой Библиотеке – и все они останутся для тебя чужими историями, покуда у тебя не будет своей. Но и можно творить историю, совершать подвиги, испытать все на свете – и остаться ни с чем, не умея тобою же пережитое осмыслить, прочувствовать, обобщить. Чтобы стоять твердо, человеку нужны обе ноги – тем же более, чтобы добраться к заветной цели».
По сложившемуся между ними обыкновению, Мичи возвращал очередную прочитанную книгу на закате, к самому закрытию Библиотеки. Старик неизменно встречал его в собственной келье с кувшином горячей оммы – и, поглощая ее чашка за чашкой, вместе просматривали и обсуждали они выписки, которыми Мичи заполнял крохотные, в ладонь размером, листочки самой дешевой, зеленоватой бумаги. Онди нечасто высказывал свое мнение напрямую: прожив на свете достаточно долго, он был весьма далек от рассуждений в понятиях верного и неверного. Казалось, он принимал все – любой взгляд, всякое утверждение – и тонко устранял кажущиеся противоречия, умея даже для совершенно непримиримых противоположностей найти некую точку обзора, с которой они казались неотъемлемыми и гармонично дополняющими одна другую частями единого целого, сложного и глубокого. Это искусство он прежде всего и пытался передать Мичи, прибегавшему, то и дело, поделиться очередным окончательным пониманием жизни, почерпнутым в свежепрочтенной книге.
Опытный самадо, Онди только кивал, соглашаясь с тем, что Мичи и в этот раз удалось найти действительно интересную мысль – «изумительно, юноша, изумительно!» – и немедленно предлагал взрослевшему на глазах мальчишке очередную книгу. Подобрана та была, как правило, с тонким расчетом – не опровергая, не отрицая только что найденного понимания, она лишь немного дополняла его, чуть шире раздвигала границы и горизонты. Чего Онди действительно не терпел, так это косности, застревания, развития остановленного, застывшего на одной – пусть даже и совершенно прекрасной – идее. Не имея склонности к спорам, одной только лишь подсунутой в нужный момент книгой он раз за разом находил способ нарушить едва устоявшееся равновесие, заставляя мысль Мичи работать, искать новую точку баланса, воспринимать и осмысливать все более сложную и объемную картину мира.
Меж тем собрание выписок, сделанных Мичи, понемногу росло. Поначалу большая их часть представляла собой истины вполне очевидные, полные здравого смысла – а какие, собственно, еще выводы могли быть доступны пониманию того, кто едва перешагнул первую половину меры своей только начатой еще жизни? По прошествии лет, проведенных в общении с Онди, уже перед самым его уходом, Мичи проглядел ворох ранних своих, убористо исписанных листочков с заметками, и заявил старику, что думает выбросить их, чтобы начать все заново. Онди-самадо, довольный тем, что юный его воспитанник не только со всей очевидностью растет, даже перерастает себя – но, более того, способен осознать этот рост, перешагнуть прежнего Мичи с легкостью, все же посоветовал ему сохранить первые свои записи. «Чтобы видеть, где ты находишься сейчас, далеко ли ушел, бывает полезно помнить, с чего начиналось твое путешествие: первые шаги, исходную точку», говорил он. Впоследствии Мичи не раз возвращался к этим листкам, заполненным изречениями о силе и стойкости, ответственности и чести, любви к знаниям и стремлению к справедливости. Интересовала его, впрочем, не столько возможность оценить, как далеко он продвинулся – через некоторое время после того, как Онди покинул мир, Мичи стало казаться, что ходит он словно по замкнутому кругу – но всякий раз, пересматривая ранние свои выписки, он мысленно словно бы возвращался в то счастливое время, когда все было таким простым и понятным; ну, а если что – всегда можно было спросить совета у мудрого старика. Спросить – и вместо прямых поучений разжиться на ночь хорошей книгой, которая снова все объяснит, расставит все по местам. Прочитать ее, отыскать ответы своим вопросам, записать их на этом вот самом клочке бумаги – а потом обсудить за кувшином оммы со стариком. Мичи скучал по нему – как скучал и по тому вполне беззаботному периоду своей жизни, но знал уже – из книг и по опыту – что вернуться назад, конечно же, не получится, так что остается лишь двигаться дальше, словно бы пробираясь наощупь в кромешной тьме, не забывая, конечно же, отмечать пройденный путь, как условными знаками, все новыми выписками и заметками.
Те выписки, которые Мичи делал позже, ближе к уходу Онди, все чаще перемежались собственными его мыслями. Первые листочки его были большей частью просто закладками, которыми помечал он сложные места в книге, чтобы как следует обсудить их со стариком – «Что это?», «Почему?»; потом принялся он записывать, для себя уже, особенно тронувшие его мысли, а постепенно и втянулся в своеобразный диалог с авторами прочитанных книг, противопоставляя одной цитате другую и добавляя кратко собственное суждение. Мысли, которые казались ему интересными и достойными извлечения — как называли в Ооли это занятие – оказывались теперь, как правило, неоднозначными, спорными, предполагавшими полемику и требующими рассмотрения с различных точек зрения. Старый библиотекарь откровенно своим учеником гордился, хоть и старался слишком уж явно этого не показывать; наблюдать за становлением Мичи сделалось чистой радостью, утешением последних лет его жизни.
Мичи разменял третью четверть своей первой меры возраста, когда что-то побудило его к тщательной работе над изяществом и скоростью почерка; поначалу не предполагая тому полезного применения, он, однако же, предавался этому занятию с азартом и наслаждением. Он выводил на бумаге букву за буквой, и те выстраивались в отряды отдельных слов, маршировали шеренгами ровных строк, объединялись в полки страниц, пополняли многочисленную армию его заметок, разместившуюся на постой в деревянном ящике; в эти мгновения Мичи ощущал даже некую близость к недавним своим героям – великим полководцам и мудрым правителям древности. Постепенно выработал он и особый стиль, позволявший писать бегло, но разборчиво. Он быстро перерос захватившее его ненадолго подражание искусственным украшениям письма, изощренным росчеркам, всяческим завитушкам, которыми часто грешили книги, исполненные на заказ переписчиками средней руки. Научившись не только чувствовать, но и уверенно передавать на письме врожденную красоту, присущую знакам древнего оолани, Мичи с легкостью отказался от всевозможных излишеств – что принесло ему не только молчаливое одобрение Онди, но и первую в жизни золотую монету.
Как-то Библиотеку посетила некая госпожа, не находившая сил расстаться с пухлым томиком тронувших чем-то ее стихов. Невостребованные – по истечении меры дней – залоги служили Библиотеке главным источником дохода, а потому самадо и не стеснялись в своей оценке, завышая стоимость книги едва не вчетверо. Возвращая книгу – разве что не в слезах – женщина справилась у Онди, не может ли тот посоветовать ей толкового, но не слишком уж дорогого переписчика – и старик тут же решил, что Мичи вполне созрел уже опробовать силы в хорошем деле. Собственно, то было дело не слишком-то и законное: при Библиотеке худо-бедно кормилось немалое число переписчиков, не имевших средств открыть собственную контору, но принадлежавших к гильдии книжников, что объединяла библиотекарей, каллиграфов, книготорговцев и переплетчиков; им-то и полагалось бы передать заказ. Позднее Мичи – вольный такке, промышлявший в обход городских порядков – подмечал, что с тех самых пор, пожалуй, так оно и пошло: в противоправности этой таилось особое будто очарование, где и находили отдушину вольные, пиратские его склонности. Онди перелистал страницы, прислушиваясь к звучанию стихов, заключенному в них настроению – и неодобрительно глядя на чей-то витиеватый почерк, со множеством самых немыслимых закорючек, призванных, по всей видимости, придать изящества и без того вполне замечательным поэтическим строкам. Представив, сколь удачно смотрелись бы они, переписанные легким, воздушным, все еще чуть наивным почерком Мичи, он, недолго думая, согласился немедленно все устроить. Пожилая госпожа явно принадлежала к той, любому самадо знакомой, довольно редкой породе людей, как раз и способных оценить по достоинству красоту неброскую, утонченную. Не располагая средствами, чтобы приобретать всякую книгу, что им понравилась, такие люди, сколь бы вдумчиво ни пытались подходить к пополнению книжного своего собрания, в конечном итоге готовы были истратить гораздо больше, чем могли бы себе позволить – а этим, конечно, не преминули бы воспользоваться расчетливые владельцы многочисленных в этой части Города книжных лавок, умея легко узнать подобного покупателя по особому блеску, которым глаза его загорались при виде той самой книги. Онди мысленно уже видел книгу готовой, и была она, несомненно, прекрасна – гармония формы и содержания всегда оставалась для старика вопросом важности чрезвычайной. Он будто и знал уже, на какой бумаге ей следует быть исполненной, как должно переплести ее, чтобы время, проведенное с ней в руках, обернулось наслаждением целостным и законченным. И, конечно же, почерк Мичи! «Получить книгу будет можно – Онди задумался, оценивая привычную Мичи скорость письма, прибавляя на переплет пару дней, да еще пару на разные обстоятельства – скажем, по истечении меры дней. Что же касается стоимости… пусть плата будет посильной, но справедливой». Старик принадлежал к узкому кругу самадо истинных – тех, что приносили Библиотеке добровольный обет служения; при ней же и состояли на полном довольствии – жили в галерее под самым куполом, питались в трапезной, хозяйство вели совместно, а настоящим богатством полагали доступ к сокровищнице мудрости, собранию достижений духа, заполнявшему бесконечные полки и требовавшему внимания неустанного. Словом, к деньгам старик, посвятивший Библиотеке жизнь едва ли не в ранней юности, был подчеркнуто равнодушен – так что платежеспособность заказчицы интересовала его, загоревшегося желанием обогатить мир еще одним проявлением красоты, в самую, что ни на есть, последнюю очередь. Такие мгновения – когда все будто складывалось одно к одному, словно само собой – Онди ценил особенно, и чистым наслаждением было для него разглядеть, а тем более и раскрыть, помочь проявиться связи, что существовала между стихами, искусством подросшего Мичи, характером будущей владелицы книги и собственным его опытом, позволявшим придать положению дел завершенность одним лишь легким движением.
Исполненная на бумаге плотной и гладкой, медового цвета, с едва различимыми золотыми прожилками, переплетенная в белую кожу с тонким тиснением, книга была закончена за несколько дней до срока. Мичи, впервые прочувствовав, что любимое занятие способно приносить ему деньги – самые настоящие – забыв обо всем на свете, проводил ночь за ночью, наиболее тщательным, на какой был способен, почерком перенося ровные строчки знаков на бумагу, какой не случалось ему и держать в руках. Переплетчик, давний знакомый Онди, выслушав от старика подробности дела, вполне очарованный изяществом замысла и содержанием книги, согласился на тот же риск: сделать лучшее, что умеет – и получить свою долю, какой уж она там будет. Дело вышло на славу: растроганная заказчица, бережно прижимая готовую книгу к сердцу, заявила, что подобное мастерство должно быть вознаграждено по достоинству, и выложила перед Онди две стопки серебряных монет, по мере в каждой.
Дальнейшая судьба с этих пор представлялась Мичи вполне понятной, определенной: конечно, он будет книжником – переписчиком, извлекателем. Вручая ему причитавшийся золотой, Онди поспешил объяснить, что столь щедрое вознаграждение является, скорее, исключением из правил – но не преминул и заметить, что подобная удача, в самом начале пути, безусловно, служит исключительно хорошим предзнаменованием. Мичи не достиг еще возраста, в котором понятна становится настоящая ценность и важность денег. Полученный золотой представлялся ему состоянием: переложив его в знакомые категории листов бумаги – по медяку за меру – и в ту же цену продававшихся на каждом углу лати – хрустящих слоеных жареных пирожков, приготовленных из водоросли ачагу, вполне питательной, но совершенно пресной, лишенной даже обычного морского, солоноватого привкуса; для сладких лати пластины ачагу пропитывали медом или ягодным сиропом, начиняли фруктами и орешками, сворачивали конвертом и запекали; соленые промазывали острым соусом, наполняли вяленой рыбой и овощами, грибами, моллюсками, яйцами птичьими и черепашьими; обжаривали, считая до меры, в кипящем масле, от чего получались лати рассыпчатыми и сочными – Мичи немедленно пришел к выводу, что, как бы там ни было, прокормиться любимое занятие все же позволит – что, в целом, вполне соответствовало действительности.
Наблюдая перед собой живой пример Онди, счастливо проводившего дни и ночи в окружении любимых книг и совершенно непритязательного в житейских вопросах, Мичи и для себя возжелал такой же судьбы. Он был уверен, что нашел свое призвание – и был чрезвычайно удивлен, когда старик, со свойственной тому мягкостью, вдруг принялся настойчиво уговаривать его не торопиться с окончательным выбором. «Вне этих стен, Мичи – говорил он, имея в виду величественное здание Библиотеки: восьмиугольное в сечении, в незапамятные времена сложенное из огромных каменных плит, увенчанное позолоченным круглым куполом, украшенное множеством цветного стекла оконцев, создававших причудливую игру света в пространстве, где спиралью сворачивался уставленный книгами коридор: узкий, уводящий, казалось, в саму бесконечность, с множеством сквозных переходов, ведущих с витка на виток лесенок – вне этих стен лежит огромный и удивительный мир, и молодому человеку подобает прежде увидеть его своими глазами. Сам я, можно сказать, и не видел его с тех пор, как заперся в этой келье – будучи разве немного только тебя постарше. Читать я, конечно, о мире читал изрядно – но едва ли и помню уже его: настоящий, а не описанный буквами и словами. Порою даже и слышал его призыв – только всякий раз находил отговорку за отговоркой, да так никогда и не набрался решимости выйти ему навстречу. Что же, каждому – собственный путь, и своя судьба. А правда и в том, что едва ли не каждый день, который я здесь провел, был наполнен радостью: тихим таким, глубоким, знаешь ли, счастьем. Каждый из них в точности походил на любой другой – так что, в каком-то смысле, можно сказать, что прожил я лишь один-единственный день – и провести его именно здесь было и честью, и наслаждением. Ни в коем случае не жалею о старом своем решении – но… Выпади мне возможность начать жизнь заново, будь уверен: она бы вышла совсем иной. Все-таки довелось ведь узнать о мире достаточно, чтобы понимать, как он велик, до чего прекрасен… Понимать, чего именно я лишил себя, что потерял, выбрав остаться здесь, запереться среди вот этих самых сокровищ. Книги… они соблазнили меня, очаровали, я попал в этот плен раньше, чем начал соображать, что к чему – да так из своего заточения и не вырвался. То был, признаю охотно, плен благодатный, поистине сладостный, но… хочешь порадовать старика – не повтори его глупости, если сможешь. Иди и живи – как сложится, как получится. Дышать книжной пылью – не лучший удел для юноши; соленый ветер пойдет тебе много больше. Вот ему навстречу и отправляйся – и возвращайся потом, конечно. Возвращайся всегда, приходи сюда всякий раз, когда будешь нуждаться в верном слове, в добром совете; когда сердце потребует покоя и тишины, пожелает прикосновений к вещам высоким, захочет напитаться радостью утонченной. Она, эта радость – здесь, и всегда здесь будет; этот вкус ты в себе взрастил, и теперь уже книга станет всю жизнь служить тебе, верой и правдой – только не позволяй ей стать твоей госпожой. Не попадайся на эту уловку, не позволь ей подменить собой мир – и жизнь твоя станет полной по-настоящему. Вот такой и будет тебе совет – а впрочем, уж ты поступай, как знаешь».
Мичи не помнил, чтобы прежде Онди хоть раз позволил себе столь определенное и прямое высказывание. Обыкновенно он избегал откровенных разговоров, в ответ на любой вопрос предпочитал предложить хорошую книгу. Но даже эти, полные неожиданной искренности слова не произвели должного воздействия на Мичи, окрыленного первой удачей, полного юношеской решимости. Он внимательно выслушал самадо, которого считал не только учителем и другом, но и самым своим – если не единственным – близким по духу человеком, и все же вполне согласиться с ним так и не смог. Светлая печаль, переполнявшая старика, оставалась для Мичи – в силу возраста – чувством непонятным еще, странным, неведомым, слишком сложным. К слову сказать, стихов, которые ему довелось тогда переписывать, он тоже не понял. Все эти сложные сравнения и переносные смыслы, как показалось ему, были делом совершенно никчемным. Они не только не помогали прояснить суть предмета, но совершенно затуманивали, казалось бы, вполне простые и ясные вопросы. Продираясь сквозь дебри метафор и аллегорий к прямому значению текста, он с некоторым раздражением обнаруживал нечто вроде: «Она еще хочет жить с ним, а он уже нет», «Когда же я встречу того, с кем я захочу жить?», «Сейчас хорошо, но раньше все-таки было лучше», или «В повседневных заботах тоже есть своя красота». Когда Мичи набрался решимости признаться в своем замешательстве старику – «Кому вообще это может быть интересно?» – Онди похлопал его по плечу и посоветовал скорее вслушиваться в ритм, пронизывающий строки, чем пытаться понять их значение. «Для текущих твоих целей этого и будет вполне достаточно, а остальное придет со временем – заметил он, поглядел на Мичи внимательно, словно видел его впервые, кивнул головой и добавил: к тебе-то уж – непременно».
Не придти, конечно же, не могло. Позже, гораздо позже Мичи, приобретя некоторого рода жизненный опыт и способность – а главное, склонность – обобщать свои наблюдения, дорвался до настоящей поэзии, ошеломившей его всецело, так что несколько лет и не читал почти ничего, прозой написанного, пока захватившая его радость открытия не ослабила своих объятий, позволив, более или менее, восстановить подобие равновесия. Тогда же, оглядываясь назад, Мичи смог, наконец, оценить не только правоту старого самадо, но и подлинную красоту его чувств – по поводу чего написал посвященное ушедшему другу стихотворение, общий смысл которого сводился примерно к следующему: «когда ты был рядом, я не умел тебя понять – а теперь уже слишком поздно».
Повторять своих предостережений Онди не стал, считая, с одной стороны, неприемлемой излишнюю настойчивость, а с другой – находя единственно верным предоставить событиям развиваться свободно, не препятствуя их течению. Все для себя решив и заручившись рекомендациями старого самадо, Мичи обратился за именем судьбы в гильдию книжников – и лишь исключительно юный его возраст стал причиной, по которой посвящение было отложено до времени достижения им совершеннолетия. Мастера, с которыми Мичи теперь часто доводилось иметь дела – переписчики и переплетчики, библиотекари и торговцы – не скрывали своего расположения к новичку, и всячески помогали кто советом, а кто и случайным заказом. Однако, в гильдию обыкновенно приходили люди зрелые, вполне сложившиеся – как правило, принимая имя судьбы по завершении второго, а то и третьего круга жизни, так что юный порыв Мичи встречал здесь скорее удивление, нежели одобрение.
Школу Мичи совсем забросил. Ученье и вообще-то давалось ему легко: сведениями совсем уж излишними юные головы в Городе старались не забивать, да и главное назначение школы видели скорее в том, чтобы занять растущее поколение делом сколько-нибудь полезным, тем самым родителям выкроив время, потребное для работы и прочих забот насущных. Задачу воспитания Город брал на себя охотно, все того же общественного согласия и спокойствия ради – справлялся же с ней, как придется, по обстоятельствам. Впитав и усвоив – по внутреннему побуждению, а не из-под палки, как большинство его сверстников – весьма внушительный объем знаний, Мичи больше не находил для себя смысла отсиживать уроки, выслушивая скучное объяснение давно понятных ему вещей. Предпочитая составлять планы своих занятий самостоятельно, он прибегал время от времени к помощи Онди, который с легкостью подбирал ему пару стоящих книг, исчерпывающе и всесторонне рассматривавших тот или иной предмет. Так, один за другим, из чистой любознательности Мичи изучил начальные уровни множества дисциплин – справедливо полагая, что всегда сможет углубить свои познания в случае необходимости. Представ перед школьным советом, дабы объяснить вызывающее свое отсутствие на занятиях, обязательных для всякого юного оолани, он скромно объявил, что считает общее образование завершенным, и предложил возмущенным учителям испытать его, задав любые – в рамках школьного курса – вопросы. Ответы его были столь основательными и глубокими, что преподаватели нехотя вынуждены были признать объем его знаний вполне достаточным для получения грамоты о законченном обучении.
Сложнее, конечно же, вышло с матушкой. Отца своего Мичи в глаза не видывал – что было в Ооли делом довольно обыкновенным – а потому первоначальным своим воспитанием обязан был ей одной. Матушка же не то, чтобы вовсе не одобряла книжного увлечения – кому же не хочется видеть сына толковым и образованным? – однако же здравый смысл настойчиво ей подсказывал: буквами сыт не будешь. Книжники хоть и пользовались в Городе кое-каким почтением, оставались, по преимуществу, людьми невеликого достатка: много ли, в самом деле, заработаешь перепиской да извлечением, когда столько кругом желающих то же самое делать едва ли не за бесплатно, одного лишь чистого наслаждения прикоснуться к сокрытым в книгах премудростям и красотам ради? Переплетчиком – это еще бы куда ни шло; хоть какое-то будет в руках занятие: не пойдет – так можно переметнуться и к скорнякам. Вот кожевенное-то – оно дело верное: прохудится сапог – тут уж, хочешь-не хочешь, а подлатаешь, а как и совсем уж сносятся башмаки, придется и новой парой обзаводиться, и не денешься никуда. Оттого и при деле всегда сапожник: никому босиком-то шлепать охоты нет, это не книжка, что может ее человек купить – купит, а нет – так и перебьется, и не заметит.
Матушку, к слову сказать, нередко можно было увидеть за чтением и саму, после разных дневных хлопот. Не то, чтоб зачитывалась вовсю – но и совсем уж подобного удовольствия не чуждалась. С некоторых пор, впрочем, застать ее в Городе вообще удавалось редко: убедившись, что Мичи растет ребенком спокойным, вдумчивым, да и позаботиться о себе в состоянии: ни пожара не сделает, ни с голода не помрет – она все чаще соглашалась, словно бы с неохотой, оставлять его в одиночестве – на денек, если требовали того дела. Отсутствовать в Городе нужно ей было часто: делом зрелых лет ее стал крохотный островок, от Кольца далекий, едва ли не полумере вонт. Остров, приобретенный ценою скромных сбережений всей ее жизни – а трудилась она прежде в купеческой лавке простой приказчицей – засажен был ныне, ее стараниями, всевозможными кореньями и плодами. Поставлять их трапезным и закусочным оказалось делом довольно прибыльным: при обыкновенных здешних погодах высаживать зелень заморскую, прихотливую представлялось всякому риском слишком уж неоправданным. Если и занимались этим, то больше, конечно же, для души, да из любопытства, на урожай особенно не надеясь. У матушки, однако же, дело спорилось: неизбывная любовь ее к огородничеству подкреплена была почерпнутыми изо всяких травников сведениями и советами, а потому, что касалось познаний в подобной области – в Ооли ей немного нашлось бы равных. Словом, островок ее процветал – в смысле самом, что ни на есть, прямом. Наняла она себе двух помощников – толкового жилистого дедка и оболтуса здоровенного, даром только умом не вышедшего; всей работы на огороде самой было не переделать, хоть бы даже не разгибаясь и от зари до зари. Эти двое жили себе на островке ладно, с порученным управлялись в срок, просили по кошти в день, с кормежкой и проживанием. Домик в пару комнаток стоял на острове изначально – оставалось, разве что, подновить его, там и сям, да набить сухой водорослью подстилки; большего и не требовалось. Снедь же подсобникам полагалось возить исправно: проживали они здесь, по уговору, почти безвылазно, а уж поесть любили, как следует – одними кореньями не прокормишь. Так или иначе, внимания остров требовал непрестанного: то укрыть нежные ростки от нежданного холода, то напоить их, всякое растение особой его же мерой, то сорную травку выдернуть, а то и добавить в землю какого хитрого порошка – чтобы, значит, росли да крепли. А этим двоим не укажешь – нипочем же сами не сделают, ведь и в голову не придет: как порученное исполнят, так и, знай, сидят себе, рыбу удят.
Приохотить Мичи к делу собственной жизни было, конечно, сокровенной матушкиной мечтой. Таскала она его на остров при всякой возможности; про каждый листок, каждый побег рассказывала любовно и увлеченно. Мичи выслушивал терпеливо, кое-что и запоминал – так, что можно было и вместо себя его отправлять уже, с каким-нибудь поручением – да вот только, похоже, вовсе не перенял той страсти, без которой в деле столь мудреном и переменчивом надеяться было не на что. Разбогатеть, как в начале оно задумывалось, и самой-то матушке толком не удалось: так, сходились концы с концами, да и не более. Скупали ее урожай охотно, цену платили как за товар заморский – то есть, весьма немалую – но ни погода здешняя, ни даже и просто сама земля, если можно так было назвать песок пополам с каменьями, на котором только чудом, да немалым еще трудом удавалось чему-то произрасти, успеху ее начинания не содействовали никак. И все же матушка делом была довольна: как-никак, самой же себе хозяйка, и спину гнет не чужой уже ради выгоды, но всячески пестуя драгоценный свой огородик. Поступали и предложения от дельцов, к островку ее присмотревшихся, и охотно готовых избавить ее от тягот и беспокойства за вознаграждение более, чем приличное. Продавать, однако, милый сердцу клочок земли – вокруг которого, с некоторой поры, вся жизнь ее и вращалась – матушка вовсе и не подумывала, покуда хватало сил.
Мичи же причинял ей беспокойство рода совсем особого – не то, что иные дети. Не пакостничает, в озорстве и шалостях не замечен – знай, сидит, да шуршит все себе страницами. А то, бывает, разложится на полу, щепок да камешков наберет – или битву какую разыгрывает, или хождение к дальним землям. Глянешь – и сердце радуется, но и тревога не отпускает: каково ему в жизни придется, такому-то? Непонятный какой-то весь – как и подступиться, порой, не знаешь. С другими-то сразу понятно все. Растет моряком мальчишка, будто не в люльке качан, а сразу же прямо в лодке – а и не выйдет доброго моряка, так подастся уж в рыбаки, там-то много ума не надо. Или вот, бывает, у иного – чуть подрастет – любое дело в руках-то само и делается, как играючи: что ни дай, всему отыщет пользу да применение; глядь, и лампу починит старую, и петли дверные смажет, чтоб не скрипели – и ведь сам догадается, без намека даже. Так и будет, понятно, мастером – кто уж, как говорится, по золотым делам, а кто – по худым котлам, это жизнь и сама рассудит. А с этим-то делать что? В какое ремесло подтолкнуть, чтоб потом без плошки похлебки-то не остался? Непонятно. Книжки – книжками, а полезному делу учиться-то надо сызмальства. Ведь как будто и не противится, объяснишь – послушает, слова-то поперек не скажет. Что велишь ему, значит – сделает, да уж и в школе не на самом плохом счету. А о чем ни заводишь речь, так и видно – не по нутру же оно ему, то да это. Кроме дурацких книжек своих и знать ничего не хочет: не лежит, мол, душа, и все тут. И читает же все мудреное, заковыристое! Все больше ведь о таком, что ни в руках тебе подержать, ни в горшок покрошить – и вот как тут с ним быть прикажете?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?