Текст книги "Рассказ Служанки"
Автор книги: Маргарет Этвуд
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
V. Дрема
Глава 13
Еще осталось время. То, к чему я не была готова, одно из многих, – количество незаполненного времени, долгие парентезы пустоты. Время как белый шум. Если бы я могла вышивать. Ткать, вязать, хоть чем-то занимать руки. Я хочу сигарету. Помню, как я бродила по выставкам, по девятнадцатому веку: они же были одержимы гаремами. Гаремы на десятки картин, жирные женщины в тюрбанах или бархатных тюбетейках валяются на диванах, обмахиваются павлиньими перьями, за спиной на страже – евнух. Этюды недвижной плоти, воссозданной мужчинами, которые никогда там не бывали. Предполагалось, что картины эротичны – мне тогда казалось, они и были эротичны; но теперь я понимаю, о чем они в действительности. На картинах этих застылая живость; ожидание, предметы, которыми не пользуются. На картинах этих скука.
Но, может, скука эротична, когда женщины скучают для мужчин.
Я жду – вымытая, причесанная, накормленная, как призовая свинья. Где-то в восьмидесятых изобрели свинячьи мячи – для свиней, что жирели в загонах. Большие разноцветные мячи; свиньи гоняли их пятачками. Свиноводы говорили, это повышает мышечный тонус; свиньям было любопытно, они радовались, что есть о чем подумать.
Я читала об этом во «Введении в психологию»; об этом, и еще главу про запертых крыс, которые били себя электрошоком, лишь бы чем-нибудь заняться. И про голубей, которых учили клевать кнопку, чтобы появилось кукурузное зернышко. Три группы голубей: первая получала одно зернышко на клевок, вторая – одно зернышко через клевок, а третья – случайным образом. Когда экспериментаторы прекратили подавать зерно, первая группа сдалась довольно быстро, вторая – чуть позже. Третья же так и не сдалась. Они уклевывались до смерти, но клевать не переставали. Кто знает, что сработает?
Мне бы не помешал свинячий мяч.
Я ложусь на плетеный коврик. Тренироваться можно когда угодно, говорила Тетка Лидия. Несколько сеансов в день, согласно вашему режиму. Руки вдоль тела, колени согнуты, поднять таз, выгнуть позвоночник. Сгруппироваться. Еще раз. Вдохнуть на счет пять, задержать дыхание, выдохнуть. Мы это делали в бывшем классе домоводства, откуда убрали швейные и посудомоечные машины; в унисон, лежа на японских циновках, под музыку – «Сильфиды»[30]30
«Сильфиды» (первоначальное название – «Шопениана», 1909) – балет на музыку польского композитора и пианиста Фредерика Шопена (1810–1849), поставленный хореографом Михаилом Фокиным в парижском театре Сергея Дягилева (1872–1929). Балет не имеет сюжета; в каждом фрагменте несколько сильфид танцуют с единственным мужским персонажем.
[Закрыть]. Она и звучит у меня в голове, когда я поднимаюсь, наклоняюсь, дышу. Под веками тоненькие белые танцовщицы грациозно порхают меж деревьев, ноги трепещут, словно крылья плененных птиц.
Днем мы по часу лежали в койках в спортзале, с трех до четырех. Это называлось время отдыха и размышлений. Я тогда подозревала, это устраивалось, потому что им тоже нужно отдохнуть от учебы, и я знаю, что Тетки, которые не дежурили, отправлялись в учительскую и пили кофе или что там они называли этим словом. Но сейчас мне кажется, что отдых тоже был тренировкой. Дабы мы приучались к провалам времени.
Вздремните, по обыкновению жеманилась Тетка Лидия.
Как ни странно, мы нуждались в отдыхе. Многие отключались. Мы, как правило, уставали. Нас кормили какими-то таблетками, наркотиками – я думаю, подсыпали в еду, чтоб мы не нервничали. А может, и нет. Может, обстановка была такая. После первого шока, когда попривыкнешь, лучше впасть в летаргию. Говорить себе, что бережешь силы.
Я жила там уже недели три, когда появилась Мойра. Две Тетки, как водится, привели ее в спортзал, пока мы дремали. По-прежнему в своей одежде, джинсы и синяя фуфайка, волосы острижены, Мойра плевала на моду, как всегда, – и я узнала ее мгновенно. Она тоже меня увидела, но отвернулась – уже понимала, как не подставляться. На левой щеке лиловел синяк. Тетки отвели ее к пустой койке, где уже разложили красное платье. Мойра разделась, в тишине снова принялась одеваться, Тетки стояли в изножье, а мы все наблюдали сквозь щелочки глаз. Когда Мойра наклонилась, я увидела узелки позвонков.
Несколько дней мы не могли поговорить, только смотрели по чуть-чуть, словно из бокала отпивали. Дружбы подозрительны, мы это знали, мы избегали друг друга в очереди за едой в кафетерии, в коридорах между уроками. Но на четвертый день она оказалась рядом на прогулке парами вокруг футбольного поля. До окончания учебы нам не выдавали белых крылышек, одни вуали; и мы могли поговорить, только тихо и не глядя друг на друга. Тетки шагали в голове колонны и в хвосте, так что единственная опасность – те, кто рядом. Некоторые были правоверные, могли настучать.
Это дурдом какой-то, сказала Мойра.
Я так тебе рада, сказала я.
Где можно поговорить?
В туалете, сказала я. Смотри на часы. Последняя кабинка, два тридцать.
Больше мы ничего не сказали.
Теперь, когда появилась Мойра, мне стало спокойнее. Можно выйти в туалет, если поднять руку, хотя есть ограничения, сколько раз в день, – они записывают в табличку. Я слежу за круглыми часами, электрическими, впереди над зеленой доской. Два тридцать приходится на Свидетельства. Вместе с Теткой Лидией на уроке Тетка Хелена: Свидетельства – особый урок. Тетка Хелена толстая, когда-то возглавляла франшизу «Следи за весом» в Айове. Свидетельства – ее конек.
Сейчас Джанин рассказывает, как ее в четырнадцать лет изнасиловала банда, пришлось сделать аборт. Ту же историю она излагала неделю назад. Едва ли не гордится этим эпизодом. Может, это вообще вранье. На Свидетельствах безопаснее выдумывать, чем говорить, что нечем поделиться. Но это Джанин, так что, вполне вероятно, это более или менее правда.
Но чья в том вина? вопрошает Тетка Хелена, воздев пухлый пальчик.
Ее вина, ее вина, ее вина, хором скандируем мы. Кто их подстрекал? Тетка Хелена сияет, мы ее порадовали.
Она подстрекала. Она подстрекала. Она подстрекала.
Почему Господь допустил, чтобы с ней случилась такая ужасная вещь?
Преподать ей урок. Преподать ей урок. Преподать ей урок.
На той неделе Джанин разрыдалась. Тетка Хелена заставила ее встать на колени перед классом, руки за спиной, чтобы мы все видели багровое лицо и текущие сопли. Тусклые светлые волосы, ресницы белые, как будто их вообще нет, исчезнувшие ресницы погорельца. Выгоревшие глаза. Она была отвратительна: слабая, скорченная, пятнистая, розовая, будто новорожденная мышь. Ни одна из нас не желала так выглядеть, никогда в жизни. Секунду, даже зная, что с ней делают, мы презирали ее.
Плакса. Плакса. Плакса.
Мы были искренни, что хуже всего.
Когда-то я себе нравилась. Тогда – нет.
То было неделю назад. Сегодня Джанин не ждет, когда мы начнем глумиться. Это моя вина, говорит она. Я сама виновата. Я их подстрекала. Я заслужила боль.
Очень хорошо, Джанин, говорит Тетка Лидия. Берите пример.
Пришлось ждать, когда это закончится, и лишь затем поднять руку. Иногда, если попроситься в неудачный момент, они говорят «нет». Это критично, если выйти по правде нужно. Вчера Долорес описалась на пол. Две Тетки выволокли ее под мышки. Она не появилась на дневной прогулке, однако ночью оказалась в своей койке. До утра мы слышали, как она то стонет, то затихает.
Что с ней сделали? шептали мы с койки на койку.
Не знаю.
От незнания только хуже.
Я поднимаю руку, Тетка Лидия кивает. Я встаю и выхожу в коридор, как можно незаметнее. Возле туалета стоит на посту Тетка Элизабет. Она кивает – можешь проходить.
Прежде тут был мужской туалет. Зеркала заменили двумя прямоугольниками тускло-серого металла, но писсуары на стене остались – белая эмаль с желтыми пятнами. Странно похожи на детские гробики. Я вновь поражаюсь наготе мужской жизни: душ у всех на виду, тело выставлено для изучения и сравнения, публичная демонстрация интимных органов. Зачем это? Ради уверенности в чем? Блеснуть значком – глядите, у меня все как полагается, я тут свой. Почему женщинам не нужно друг другу доказывать, что они женщины? Так же невзначай расстегиваться, вскрывать ширинку. Собачье обнюхивание.
Школа старая, кабинки деревянные – из ДСП, что ли. Я захожу во вторую от конца, прикрываю дверь. Замков, разумеется, больше нет. Сзади у стены в дереве дырочка где-то на уровне талии – сувенир от вредителя из прошлого или наследие древнего вуайериста. Про эту дырочку в дереве знают в Центре все; все, кроме Теток.
Я боюсь, что опоздала, что Свидетельства Джанин слишком меня задержали: может, Мойра уже была тут, может, ей пришлось вернуться. Много времени не дают. Я осторожно гляжу вниз, наискось, под стенку, и вижу пару красных туфель. Откуда мне знать, кто это?
Я прижимаюсь губами к дырочке. Мойра? шепчу я.
Это ты? отвечает она.
Да, говорю я. Какое облегчение.
Господи, сигарету бы, говорит Мойра.
И мне бы, отвечаю я. Я по-дурацки счастлива.
Я утопаю в своем теле, как в болоте, в трясине, где я одна знаю тропу. Коварная почва, моя личная территория. Я становлюсь землей, к которой прижимаюсь ухом, ловлю слухи о будущем. Каждое покалывание, каждый шепоток боли, рябь сброшенной материи, распухла или съежилась ткань, истекает плоть, – все это знаки, обо всем я должна знать. Каждый месяц я в страхе жду крови, ибо если она приходит, это значит, я потерпела неудачу. Снова подвела, не оправдала чужих ожиданий, которые стали моими.
Когда-то я считала, что тело мое – инструмент наслаждения, или средство передвижения, или орудие исполнения моей воли. Я им бежала, нажимала на кнопки, те или иные, вызывала события. Тело имело свои пределы, но все же было гибко, отдельно, плотно, едино со мной.
Теперь плоть устроилась иначе. Я – облако, сгустилось вокруг центра, он грушевидный, плотный, он реальнее меня, он багрово светится в прозрачных обертках. Внутри его пустота – громадная, как ночное небо, и темная, и скругленная, только черно-красная, не черная. Крошки света распухают, вспыхивают, взрываются и сморщиваются в нем, бесчисленные, как звезды. Каждый месяц встает луна, гигантская, круглая, тяжкая – знамением. Она катится, замирает, катится дальше и скрывается из виду, и я вижу, как мором накатывает отчаяние. Я так пуста – снова, снова. Я прислушиваюсь к сердцу, что волна за волной, соленой и красной, опять и опять размечает время.
Я в нашей первой квартире, в спальне. Стою перед шкафом, у него раздвижные деревянные дверцы. Вокруг пусто, я знаю, вся мебель исчезла, пол голый, даже ковра нет; однако в шкафу полно одежды. Я думаю, это моя одежда, но на мою не похожа, я такой никогда не видела. Может, это одежда Люковой жены, которую я тоже никогда не видела – только фотографии и голос в телефоне за полночь, когда она звонила нам, плакала, упрекала, еще до развода. Но нет, одежда точно моя. Мне нужно платье, нужно одеться. Я вынимаю платья, черные, синие, лиловые, жакеты, юбки, все не то, ни одно даже не подходит, мало или велико.
Люк здесь, за спиной, я оборачиваюсь. Он не смотрит на меня, смотрит в пол, кошка трется о его ноги, мяучит жалобно, все мяучит и мяучит. Хочет есть, но откуда взяться еде, раз квартира так пуста?
Люк, говорю я. Он не отвечает. Наверное, не слышит. Я понимаю, что, может, он больше не живой.
Я бегу с ней, держу ее за руку, тащу, волоку меж папоротников, она полусонная, потому что я дала ей таблетку, чтоб она не заплакала, не сказала ничего такого, что выдаст нас, она не понимает, куда попала. Земля в колдобинах, камни, мертвые ветки, запах влажной почвы, палая листва, она не может бежать так быстро, я бы одна бежала быстрее, я хорошо бегаю. Вот она плачет, ей страшно, я хочу взять ее на руки, но она слишком тяжелая. Я в походных ботинках, думаю: когда прибежим к воде, придется их сбросить, наверное, холодно будет, доплывет ли она, далеко же, а течение, мы такого не ожидали. Тихо, рявкаю я. Представляю себе, как она тонет, и это меня тормозит. Потом выстрелы за спиной, негромкие, не как хлопушки, но резкие – хруст, будто треснула сухая ветка. Странный какой-то звук, и вообще все звучит не как полагается, и я слышу голос: Ложись, – настоящий голос, или у меня в голове, или мой собственный, вслух?
Я тяну ее к земле, ложусь сверху, чтобы прикрыть ее, защитить ее. Тихо, повторяю я, лицо у меня мокрое, в поту или в слезах, я спокойна, я уплываю, словно меня больше нет в моем теле, прямо перед глазами – лист, красный, рано покраснел, я вижу яркие жилки, все до одной. Ничего красивее в жизни не видела. Я отодвигаюсь, не хочу ее задушить, сворачиваюсь вокруг нее, рукой зажимая ей рот. Дыхание, стук моего сердца, будто среди ночи грохот в дверь дома, где ты, казалось, нашла спасение. Все в порядке, я здесь, говорю я, шепчу, пожалуйста, тихо, но как ей справиться? Она слишком мала, слишком поздно, нас растаскивают, держат меня за руки, и по краям темнеет, и ничего не осталось, лишь крохотное окошко, совсем крохотное окошко, будто смотришь в телескоп с другой стороны, будто окошко на старой рождественской открытке, снаружи лед и ночь, а внутри свеча, семья, искрится елка, я даже слышу колокольчики, бубенчики, радио, старые песенки, но в окошко я вижу ее, крошечную, но такую отчетливую, я вижу, она уходит от меня меж деревьев, которые уже опадают, красные, желтые, она тянет ко мне руки, ее уводят.
Меня будит колокол; а затем Кора стучится в дверь. Я сажусь на коврике, рукавом вытираю мокрое лицо. Из всех снов этот самый кошмарный.
VI. Домочадцы
Глава 14
Когда колокол умолкает, я спускаюсь по лестнице, беспризорно мелькаю в стеклянном глазу, что висит на стене над ступеньками. Часы машут маятником, блюдут время; ноги мои в опрятных красных туфлях отсчитывают путь вниз.
Дверь в покои распахнута. Я вхожу: здесь пока никого. Не сажусь, но занимаю свое место – на коленях возле кресла с пуфиком, где кратко воцарится Яснорада, погрузится в кресло, опираясь на трость. Может, обопрется на мое плечо, словно я мебель. Она прежде так делала.
Покои когда-то называли будуаром; затем салоном. А может, просто гостиной, такой, с пауком и мухами[31]31
«Заходи ко мне скорее», – муху приглашал паук» – цитата из стихотворения «Паук и муха» английской поэтессы Мэри Хауитт (1799–1888).
[Закрыть]. Но теперь здесь официально покои, ибо это и происходит – некоторые спокойно сидят. Другие же только стоят. Поза тут важна: мелкие неудобства поучительны.
Покои приглушенны, симметричны; одна из личин, что нацепляют, застывая, деньги. Годами деньги сочились через эту комнату, словно через подземную пещеру, наслаивались, затвердевали в этих формах сталактитами. Немо выставляются разнообразные плоскости: сумрачно розовый бархат опущенных портьер, блеск одинаковых стульев восемнадцатого века, шорохом коровьего языка – стеганый китайский ковер на полу с грушево-розовыми пионами, элегантная кожа Командорова кресла, рядом мерцание латуни на шкатулке.
Ковер подлинный. Что-то в этой комнате подлинное, что-то нет. К примеру, два портрета, оба женские, по бокам от камина. Обе дамы в темных платьях, как те, что в старой церкви, только написаны позже. Наверное, подлинники. Я подозреваю, Яснорада, приобретя их, когда стало очевидно, что ей придется направить свою энергию на неопровержимо домашние дела, собиралась выдать этих дам за своих прародительниц. А может, они уже были в доме, когда его купил Командор. Наверняка не выяснишь. Так или иначе, вот они висят – спины и рты жесткие, груди стянуты, лица съежились, капоры накрахмалены, кожа посерела, – и, сощурившись, охраняют покои.
Между ними над каминной полкой – овальное зеркало, с каждой стороны – пара серебряных подсвечников, а между ними – белый фарфоровый купидон рукой обхватил за шею ягненка. Вкусы Яснорады – дикое месиво: жесткая страсть к качеству, нежная жажда сентиментальности. По углам каминной полки – два засушенных букета, на полированном инкрустированном столике у дивана – ваза, и в ней настоящие нарциссы.
В комнате пахнет лимонным маслом, плотной тканью, увядающими нарциссами, да еще остаточный запах стряпни, что пробрался из кухни или столовой, и еще Яснорадины духи – «Лилия долин»[32]32
Песн. 2:1.
[Закрыть]. Духи – роскошь, у нее наверняка есть где-то свой человек. Я вдыхаю, думаю: я должна быть благодарна. Это аромат незрелых девочек, подарков, которые маленькие дети дарят мамам на День матери; запах белых хлопковых носочков и белых хлопковых нижних юбок, запах пудры, невинности женской плоти, еще не отдавшейся на милость волосяной поросли и крови. Мне слегка нехорошо, будто меня в душный сырой день заперли в машине со старухой, которая злоупотребляет пудрой. Таковы эти покои, несмотря на изящество.
Хорошо бы что-нибудь отсюда украсть. Взять какую-нибудь мелочь, резную пепельницу или, может, серебряную коробочку с каминной полки, или сухой цветок; спрятать в складках платья, в рукаве на «молнии», держать там, пока вечер не закончится, спрятать в комнате под кроватью, или в туфле, или в прорези на жесткой вышитой подушке с надписью ВЕРА. Время от времени буду вытаскивать, разглядывать. И чувствовать, что у меня есть власть.
Но чувство это – иллюзия, и вообще слишком рискованно. Руки мои не движутся, так и лежат на коленях. Бедра вместе, пятки упрятаны, тычут мое тело снизу. Голова склонена. Во рту вкус зубной пасты: химическая мята и замазка.
Я жду, когда соберутся домочадцы. Домочадцы – вот мы кто. Командор главенствует над домочадцами. В доме все мы – его чада. Жилище домочадцев – его доминион. В доме и в миру, пока смерть не разлучит нас.
В море чадящая матка. Бесчадная.
Первой входит Кора, за ней Рита, вытирает руки о фартук. Их тоже призвал колокол, они недовольны, им есть чем заняться – скажем, посуду вымыть. Но они должны быть здесь, все должны быть здесь, этого требует Церемония. Мы все обязаны спокойно это пережить, так или иначе.
Рита хмурится на меня, встает у меня за спиной. Сия трата времени – моя вина. Не моя, но моего тела, если есть разница. Даже Командор – жертва его капризов.
Входит Ник, кивает нам троим, озирается. Тоже занимает место у меня за спиной – стоя. Он так близко, что носок его сапога касается моей ступни. Он это нарочно? Нарочно или нет, но мы касаемся друг друга, два предмета из кожи. Моя туфля размягчается, кровь мчится в нее, она теплеет, становится мембраной. Я отодвигаю ногу, чуть-чуть.
– Поспешил бы он, что ли, – говорит Кора.
– Поспешишь – людей насмешишь, – говорит Ник. Смеется, придвигает ногу, она снова касается моей. Под складками расправленной юбки никому не видно. Я ерзаю, тут слишком жарко, от аромата застоявшихся духов подташнивает. Я отодвигаю ногу.
Мы слышим, как Яснорада идет по лестнице, по коридору, приглушенно грохочет трость по ковру, стучит здоровая нога. Яснорада ковыляет в двери, косится на нас, пересчитывает, но не видит. Кивает Нику, но ни слова не произносит. Она в одном из лучших своих платьев, небесно-голубом с белой вышивкой по краю вуали – цветы и ажурная вязь. Даже в таком возрасте ей потребно оплетать себя цветами. Тебе не впрок, думаю я ей, и лицо мое неподвижно, тебе от них ни грана проку, ты засохла. Они – половые органы растений. Я когда-то об этом читала.
Она добредает до кресла с пуфиком, поворачивается, опускается, приземляется неэлегантно. Закидывает левую ногу на пуфик, роется в нарукавном кармане. Шорох, щелчок зажигалки. Жаркий ожог дыма, я вдыхаю его.
– Как всегда, опаздывает, – говорит она. Мы не отвечаем. Громыхание – она шарит на тумбочке, – затем щелчок, и гудит, нагреваясь, телевизор.
Мужской хор, желтая кожа с прозеленью, настроить бы цвета; они поют «В церковь приди, ту, что в чаще»[33]33
«Церковь в чаще» («Church in the Wildwood», 1857) – религиозный гимн американского композитора, учителя музыки Уильяма С. Питтса (1830–1918).
[Закрыть]. Приди, приди, поют басы. Яснорада переключает канал. Волны, разноцветные зигзаги, звуковая мешанина: Монреальский спутниковый канал заблокирован. Затем проповедник, серьезный, черные глаза горят, он склоняется к нам с кафедры. Проповедники теперь похожи на бизнесменов. Яснорада уделяет ему несколько секунд, затем снова жмет кнопку.
Несколько пустых каналов, потом новости. Их-то она и искала. Откидывается в кресле, глубоко затягивается. Я, наоборот, наклоняюсь вперед – ребенок, которому разрешили посидеть за полночь со взрослыми. Вот единственное, что хорошего есть в этих вечерах, вечерах Церемонии: мне позволено смотреть новости. Это будто неписаное правило дома: мы всегда приходим вовремя, он всегда опаздывает, Яснорада всегда разрешает нам смотреть новости.
Какие уж есть: кто разберет, правдивы ли они? Может, это старые клипы, может, подделка. Но я все равно смотрю, надеюсь прочесть между строк. Теперь любые новости лучше никаких.
Для начала сообщения с линии фронта. Вообще-то она не линия – похоже, война происходит повсюду разом.
Лесистые холмы, вид сверху, деревья болезненно желтые. Настроила бы она цвета. Аппалачи, поясняет голос за кадром, откуда Четвертая дивизия Ангелов Апокалипсиса выкуривает горстку баптистских партизан. С воздуха дивизию поддерживает Двадцать второй батальон Ангелов Света. Нам демонстрируют два черных вертолета с нарисованными серебряными крыльями на боках. Под вертолетами взрывается рощица.
Крупным планом военнопленный – лицо грязное, заросшее, по бокам два Ангела в опрятных черных мундирах. Пленный берет у Ангела сигарету, скованными руками неловко сует в рот. Криво и скупо улыбается. Ведущий что-то говорит, но я не слышу: я смотрю этому человеку в глаза, пытаюсь понять, о чем он думает. Он знает, что в кадре: эта ухмылка – презрительная или покорная? Ему стыдно, что его поймали?
Нам показывают только победы, поражения – никогда. Кому нужны дурные вести?
Может быть, он актер.
Появляется ведущий. Любезен, покровительствен, он глядит на нас с экрана – загорелый, седой, глаза честные, вокруг них мудрые морщинки, всеобщий идеальный дедушка. Все это я вам говорю, намекает его ровная улыбка, для вашего же блага. Скоро все будет хорошо. Будет мир. Верьте. Отправляйтесь в постельку, как паиньки.
Он говорит нам то, во что мы жаждем верить. Он очень убедителен.
Я ему сопротивляюсь. Он – как звезда старого кино, говорю я себе, фальшивые зубы и лицевые подтяжки. И в то же время подаюсь к нему, точно под гипнозом. Если бы он говорил правду. Если бы я могла верить.
Вот он рассказывает нам, что подразделение Очей на основании сведений, полученных от информатора, раскрыло подпольную шпионскую шайку. Шпионы контрабандой переправляли драгоценное достояние нации через границу в Канаду.
– Пять членов еретической секты квакеров[34]34
Квакеры – христианская религиозная община, основанная в XVII в. в Англии сапожником Джорджем Фоксом (1624–1690); пацифисты, принимают основные догматы протестантизма, однако отвергают институт священников и церковные таинства, а также роскошь и развлечения.
[Закрыть] были арестованы, – ласково улыбается он. – Ожидаются дальнейшие аресты.
На экране появляются два квакера, мужчина и женщина. Они перепуганы, но перед камерой стараются сохранить остатки достоинства. У мужчины темнеет большая отметина на лбу; с женщины сорвана вуаль, волосы прядями падают на лицо. Обоим лет по пятьдесят.
Вот мы видим город, опять с воздуха. Раньше это был Детройт. Голос ведущего на фоне грома артиллерии. На горизонте столбами поднимается дым.
– Переселение Сынов Хамовых[35]35
Хам – младший сын Ноя, виновный в неуважении к отцу, когда тот, опьянев, обнаженным лежал в шатре (Быт. 9:21–22). Сторонники белого господства доказывали рабское предназначение чернокожих, ссылаясь на следующий пассаж из Книги Бытия, где Ной проклинает сына Хама: «Ной проспался от вина своего и узнал, что сделал над ним меньший сын его, и сказал: проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих. Потом сказал: благословен Господь Бог Симов; Ханаан же будет рабом ему; да распространит Бог Иафета, и да вселится он в шатрах Симовых; Ханаан же будет рабом ему» (Быт. 9:24–27).
[Закрыть] протекает по расписанию, – сообщает ободряющее розовое лицо, вернувшись на экран. – На этой неделе три тысячи прибыли в Первую Землю Предков[36]36
Возвращение негритянского населения в землю предков изначально пропагандировалось Всемирной ассоциацией по улучшению положения негров, в 1914 г. основанной журналистом и общественным деятелем Маркусом Мозайей Гарви (1887–1940), а затем массовым движением «Назад в Африку».
[Закрыть], еще две тысячи находятся в пути. – Как они перевозят такие толпы народа? Поездами, автобусами? Кадров нам не показывают. Первая Земля Предков – это в Северной Дакоте. Господь ведает, к чему их там приспособят, когда переселят. Теоретически – к фермерству.
Яснорада сыта новостями. Нетерпеливо тычет в кнопку, меняет канал, обнаруживает стареющий глубокий баритон, щеки у него – как опустелое вымя.
«Шепчет надежда»[37]37
«Шепчет надежда» («Whispering Hope», 1868) – религиозный гимн американского композитора Септимуса Уиннера (1827–1902), выступавшего под псевдонимом Элис Готорн.
[Закрыть] – вот что он поет. Яснорада его выключает.
Мы ждем, тикают часы в коридоре, Яснорада закуривает новую сигарету, я залезаю в машину. Субботнее утро, сентябрь, у нас еще есть машина. Многим свои пришлось продать. Меня зовут не Фредова, у меня другое имя, которым меня теперь никто не зовет: запрещено. Я говорю себе, что это не важно, имя – как телефонный номер, полезно только окружающим; но то, что я себе говорю, – неверно, имя важно. Я храню знание этого имени, точно клад, точно сокровище, и когда-нибудь я вернусь и его откопаю. Я считаю, оно похоронено. У этого имени есть аура, как у амулета, заклятие, что хранится с невообразимо далекого прошлого. Я лежу по ночам на узкой кровати, зажмурившись, и это имя, не совсем недосягаемое, трепещет перед глазами, сияет в темноте.
Субботнее утро, сентябрь, я зовусь своим сияющим именем. На заднем сиденье – маленькая девочка, она теперь мертва, с двумя любимыми куклами, с мягким кроликом, шелудивым от старости и любви. Я помню все до мелочей. Сентиментальные мелочи, но ничего не поделаешь. Нельзя долго раздумывать про кролика, нельзя разрыдаться здесь, на китайском ковре, вдыхая дым, что побывал в теле Яснорады. Не здесь, не сейчас, это можно отложить.
Она думала, мы едем на пикник, и на заднем сиденье подле нее и впрямь корзинка для пикника с настоящей едой, вареными яйцами, термосом и всем прочим. Мы не хотели, чтобы она знала, куда мы на самом деле едем, не хотели, чтоб она выдала по ошибке, рассказала что-нибудь, если нас остановят. Не хотели возлагать на нее бремя нашей истины.
Я в походных ботинках, она в кедах. На шнурках кед – сердечки, красные, лиловые, розовые и желтые. Тепло, как не бывает в сентябре, уже листья желтели – некоторые; Люк вел машину, я сидела рядом, светило солнце, голубело небо, дома, которые мы проезжали, казались уютными и обычными, и каждый исчезал в прошлом, когда мы его миновали, мгновенно гибнул, будто его и не было никогда, потому что я его больше не увижу, – так я думала.
Мы почти ничего с собой не взяли, не хотели выглядеть так, будто собрались куда-то далеко или навсегда. Поддельные паспорта, с гарантией, стоили того, что мы заплатили. Мы, конечно, не могли расплатиться деньгами или списать их с Компусчета: мы отдали другое – драгоценности моей бабушки, коллекцию марок, которую Люк унаследовал от дяди. Такие вещи можно обменять на деньги в других странах. Мы доберемся до границы, притворимся, что едем на денек, фальшивые визы – всего на день. Перед этим я дам ей снотворное, чтоб она спала, когда мы пересечем границу. Так она не выдаст нас. Нельзя от ребенка ждать убедительной лжи.
И я не хочу, чтоб она испугалась, уловила страх, который теперь стискивает мои мускулы, натягивает мой позвоночник, скручивает меня так туго, что я непременно сломаюсь, если меня коснуться. Каждый светофор – пытка. Мы переночуем в мотеле, а еще лучше – в машине на съезде с дороги, тогда обойдемся без подозрительных вопросов. Пересечем границу утром, переедем мост; легко и просто, как сгонять в супермаркет.
Мы сворачиваем на шоссе к северу в ручейке машин. С начала войны бензин подорожал и дефицитен. На окраине города минуем первую заставу. Им нужно только взглянуть на права, Люк отлично справляется. Права и паспорт на одно имя: мы об этом позаботились.
На шоссе он сжимает мою руку, смотрит на меня. Ты белая как полотно, говорит он.
Так я себя и чувствую: белой, плоской, тонкой. Прозрачной. Они же все разглядят сквозь меня. Хуже того: как мне цепляться за Люка, за нее, раз я такая плоская, такая белая? От меня словно почти ничего не осталось; они оба ускользнут из рук, точно я – из дыма, точно я мираж, что у них на глазах расплывается. Не думай об этом, сказала бы Мойра. Если будешь об этом думать, оно случится.
Держись, говорит Люк. Он теперь гонит чуть быстрее, чем надо. Адреналин в голову ударил. Вот он поет. О, что за чудесное утро[38]38
«О, что за чудесное утро» («Oh What a Beautiful Morning») – песня Ричарда Роджерса и Оскара Хаммерстайна II из мюзикла «Оклахома!» (1943).
[Закрыть], поет он.
Меня тревожит даже его пение. Нас предупреждали, что не надо выглядеть уж очень счастливыми.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?