Текст книги "Новые и новейшие работы 2002—2011"
Автор книги: Мариэтта Чудакова
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
2
Существует ли социалистический реализм? Существовал ли он когда-либо?
Этапы логических размышлений автора книги «Le realisme sosialiste» (1998), едва ли не самых ясных размышлений над одной из самых туманных проблем, показывают: вряд ли социалистический реализм существовал как эстетическая система, но его доктрина «есть несомненный факт, подтвержденный многими письменными свидетельствами» (уставом Союза писателей и т. п., с. 4).
Устанавливая «разницу между содержанием доктрины и ее функционированием», М. Окутюрье пишет: «…если первое достаточно смутно, то второе предельно ясно: “отражение действительности в ее революционном развитии” (на наш взгляд, в высшей степени неясное предписание. – М. Ч.) и “идейное воспитание трудящихся в духе социализма”». Это как раз было более или менее общепонятно; М. Окутюрье констатирует бесспорный факт – подразумевалось «если не формальное вступление в партию, то во всяком случае принятие ее идеологических постулатов и ее политической власти», то есть, проще говоря, расписка в лояльности.
Мы считаем важнейшим фактом, отделившим советское устройство как тоталитарное от любых диктатур, то, что расписка эта должна была быть вписана в само произведение. К этому, в сущности, сводилось главное и едва ли не единственное, погребенное в обширном словесном мусоре, требование доктрины соцреализма. В этом и была новация[251]251
На уклоне советского времени (1985 г.) мы впервые зафиксировали это в вынужденно сжатой формулировке: «Построением героя и сюжета, конструированием авторской оценки давал литератор ответ на “поведенческие” вопросы, предлагаемые ему временем» (Чудакова М. О. Избранные работы. Т. 1. Литература советского прошлого. М., 2001. С. 291).
[Закрыть], но не соцреализма, а гораздо более ранних, предъявленных советской властью с первых же месяцев своего утверждения, ее требований к литературе. «Введение» соцреализма только резко усилило степень настойчивости этих требований.
Автор книги, несомненно, прав в главном – в том, что эстетическое содержание доктрины вторично: «…суть социалистического реализма не в его предписаниях, более или менее четких в каждый период времени, а в его ортодоксальности, по которой искусство помещалось под юрисдикцию тоталитарной Партии-Государства и подчинялось ее целям» (с. 5). Насчет четкости, повторимся, согласиться не можем: она была сугубо доктринальной, угадать эти предписания так, чтобы гарантировать, что твое произведение в один прекрасный момент не будет выброшено за пределы соцреализма и советской жизни вместе с автором, было совершенно невозможно – в том-то и была специфичность доктрины. Можно утверждать, что имел безусловное значение перечень неписаных отрицательных признаков. Их никто никогда не формулировал – они подразумевались. Так, например, один из первых декретов власти – Декрет о печати (10 ноября 1917 года) – давал недвусмысленный сигнал литераторам: нельзя хвалить дооктябрьскую Россию, отрицательно оценивать Октябрьский переворот.
И далее автор книги все-таки ставит своей целью ответ не только на закономерные вопросы о том, «как же установилась эта ортодоксия» и «каковы факторы запуска этого механизма», но и на вопрос, «как определилось ее эстетическое содержание» (с. 5).
Мы не имеем целью обзор книги по главам и потому опускаем интересный анализ временного союза власти с «левым» искусством и всей конкретики драматических отношений с Пролеткультом.
Выделим в последнем лишь узловые моменты. Пролеткульт, показывает автор, ставит себе целью заниматься не образованием, а творчеством, то есть «развивать творческую активность рабочего класса в области культуры» и ради этой цели даже нанимать для обучения пролетариев технике разных художественных «ремесел» буржуазных инструкторов. Соглашаясь координировать свои действия с действиями Наркомата просвещения, куда Пролеткульт делегирует своего представителя, он настойчиво подчеркивает свою автономию не только по отношению к государству, но и по отношению к партии. Она в их глазах не более чем политическое выражение рабочего класса, так же как синдикаты есть экономическое его выражение. Пролеткульт, который есть его культурное выражение, обладает той же самой легитимностью и не должен быть ей подчинен. Именно эта концепция вызвала на Пролеткульт громы и молнии Ленина.
Но Ленин, как показывает М. Окутюрье, не отбрасывает открыто и эксплицированно само понятие «пролетарская культура» – ему нужно это высмеянное им понятие как подачка этому самому пролетариату, как объект привычного передергивания, словесного мухлежа.
РАПП довершает эту игру, как показывает автор книги: с их массированным приходом в литературу термин «пролетарский писатель» освобождается от своего специфического содержания, чтобы стать эквивалентом «коммунистического писателя».
М. Окутюрье прекрасно показывает, что рефлексия способного литератора Фадеева привела к такому определению нужного пролетариату «творческого метода», лучше которого власти нечего было и желать: реализм «находит в “идеологии пролетариата” философскую базу, которая позволяет расцвести и реализоваться всему его потенциалу. Со своей стороны пролетариат находит в реализме подходящее ему художественное выражение».
3
М. Окутюрье формулирует с плодотворной простотой: было еще скрытое значение термина «советский писатель», и оно-то и создавало истинное политическое значение Съезда: «оно уничтожало всякое различие между “попутчиками” и “пролетарскими писателями”, отныне упраздненными терминами».
Далее обращено внимание на, так сказать, эмоциональные аспекты: те, кого РАПП терпел, но оставлял под подозрением, теперь выступали встречаемые градом аплодисментов, они «оказались внезапно возведены государством в ранг лучших представителей и звезд этого Съезда» – это был «реванш “попутчиков” над их “пролетарскими” преследователями».
Окутюрье видит и «изнанку этого триумфа, временно замаскированную»: обласканные властью писатели продают за эту ласку, подкрепленную многочисленными привилегиями и благами, свою свободу. От этого предостерегает на съезде Пастернак, «осознавший, что тут – ловушка, но бессильный ее избежать».
Слова изнанка и ловушка точно выбраны для описания ситуации – семантически они оказываются шире своего контекста. Потому что подлинная катастрофичность ситуации была не в привилегиях, от которых писатели – слаб человек! – не в силах отказаться и в обмен на них уступили свою свободу. Если бы дело было только в привилегиях, то имела бы место ситуация с открытым концом – ведь кто-то мог и пожертвовать этими привилегиями, объявив, что больше в них не нуждается и хочет жить и творить на собственный счет[252]252
Что и стало происходить во втором цикле литературного развития советского времени – с начала 60-х годов.
[Закрыть].
Ситуация была иной – безвыходной и катастрофичной для всех, кто хотел сохранить минимальную свободу чего бы то ни было.
В основу всего действа 1932–1934 годов было положено очень сложное, тонко инструментованное, точно разделенное на этапы достижение важнейшей политической цели (в этом и была подлинная изнанка). При этом взахлест накинутой петлей охватывалась большая часть мыслящей прослойки общества. Поставленная цель была достигнута, да так, что спохватились эти мыслящие поздно, когда, разумеется, ничего нельзя было изменить (впрочем, вряд ли можно было бы что-то изменить и раньше), – они оказались в ловушке.
К началу 30-х годов встала задача достроить и упрочить тоталитарное общество. Партия, персонифицировавшаяся к тому моменту в Сталине, не знала такого именования структурируемого ею общества, но прекрасно знала (или политически чувствовала, что для нас одно и то же), чего именно она хочет.
Сталин решил декретировать победу советского строя, объявив, что его враги уничтожены («ликвидированы»), а все остальные поняли правоту власти (партии) и перешли на ее сторону. На все лады стали повторяться слова о повороте большинства интеллигенции к советской власти[253]253
Это явление датировалось 1930 годом: «После поворота большинства интеллигенции к советской власти, поворота, наметившегося уже примерно полтора-два года тому назад…» (Субоцкий Л. О ходе перестройки литературных организаций // Советская литература на новом этапе: Стенограмма первого пленума Оргкомитета Союза советских писателей (29 октября – 3 ноября 1932). М., 1933. С. 37). Имелся в виду главным образом XVI съезд ВКП(б), констатировавший в 1930 г., что страна вступила в период социализма: «Мы уже вступили в СССР в период социализма» (Заключительное слово Сталина по политическому отчету ЦК XVI съезду ВКП(б) 2 июля 1930 г. // И. Сталин. Сочинения: В 13 т. Т. 13. М., 1951. С. 5).
[Закрыть]. Сталин не собирался подтверждать это какими-либо аргументами (в свободном обществе это делается социологическими опросами и т. п.) – повторим, он решил это декретировать.
Выбрано было в высшей степени решительное слово «поворот», тогда как никакого поворота от чего-либо к чему-либо – например, от одной системы взглядов к другой – не было. В сущности, провозглашение поворота вообще не имело в виду решения каких-либо мировоззренческих вопросов. Имелось в виду: «Ну, вам теперь деваться некуда!» – и только.
Раздел V в речи Сталина на совещании хозяйственников при ЦК ВКП(б) 23 июня 1931 года назван «Признаки поворота среди старой производственно-технической интеллигенции»: «Года два назад дело обстояло у нас таким образом, что наиболее квалифицированная часть старой технической интеллигенции была заражена болезнью вредительства. Более того, вредительство составляло тогда своего рода моду»[254]254
Сталин И. Сочинения. Т. 13. Июль 1930 – январь 1934. С. 69.
[Закрыть]. А теперь «сложилась совершенно другая обстановка. Начать с того, что мы разбили и с успехом преодолеваем капиталистические элементы города и деревни. Конечно, это не может радовать старую интеллигенцию. Очень вероятно, что они все еще выражают соболезнование своим разбитым друзьям. Но не бывает того, чтобы сочувствующие и тем более нейтральные и колеблющиеся добровольно согласились разделить судьбу своих активных друзей после того, как эти последние потерпели жестокое и непоправимое поражение». И отсюда такой вывод: «Если в период разгара вредительства наше отношение к старой технической интеллигенции выражалось, главным образом, в политике разгрома, то теперь, в период поворота этой интеллигенции в сторону советской власти, наше отношение должно выражаться, главным образом, в политике привлечения и заботы о ней»[255]255
Сталин И. Сочинения. Т. 13. Июль 1930 – январь 1934. С. 70–72.
[Закрыть]. (Именно после провозглашения этого лозунга хорошее русское слово «забота» вошло в официальный словарь и приобрело нестерпимо фальшивый характер.)
Этому вторит Гронский. Председательствуя на одном из заседаний 1-го пленума Оргкомитета, он заявляет: «У нас интеллигенция поворачивает потому, что мы идем от одной победы к другой, что каждый новый день разбивает все и всяческие надежды на реставрацию капитализма»[256]256
Советская литература на новом этапе… С. 106.
[Закрыть]. Приглядимся к этим словам: за пятнадцать лет власть уже настолько привыкла действовать только силовыми приемами и только в ситуации, когда ей уже никто не оказывает никакого сопротивления, никто не ловит ее на слове, когда о какой-либо оппозиции нет и речи, что человек власти уже не замечает своего цинизма силы. Ведь слова Гронского значат лишь одно: конечно, вам капитализм больше по душе, но теперь вам надеяться уже не на что, а потому придется под нами жить и под нашу дудку петь.
Это вполне соответствовало реальному положению вещей.
Поэтому Сталину теперь совершенно не нужна была активность РАППа по отделению козлищ от овец – РАПП явно задержался на предшествующем этапе. Лозунг «союзник или враг» отныне совершенно противоречил планам Сталина.
Ирреальная картина жизни страны, которую он формировал в этот момент, была такова. Во-первых, переходный период кончился, начинается (с началом второй пятилетки) «построение бесклассового социалистического общества и превращение (!) всех трудящихся в активных и сознательных строителей социализма», поэтому «неверно полное отождествление пролетарской литературы переходного периода, социалистической по своему существу, с литературой социалистического общества»[257]257
На уровень новых задач // Правда. 1932. 9 мая.
[Закрыть].
Во-вторых, враги уничтожены и врагов у него больше нет.
В-третьих, те, кто сомневались и готовы были идти с ним лишь до поры до времени (главным образом творческая интеллигенция, как стали называть позже), перестали сомневаться и уверовали в социализм. Поэтому дилемма «союзник или враг» снята.
Подчеркнем еще раз: при этом не имелся в виду реальный образ мыслей подданных, он Сталина не интересовал. Сталин только информировал подданных о своем предпочтительном видении их образа мыслей.
В-четвертых, если бы и объявились враги, он не собирался никому поручать их выявление – только он сам мог это делать; это он давал понять тем, кто способен был уловить его сообщение.
В-пятых, ему больше не нужны были убежденные люди – любых убеждений; не нужны были люди, истово пережившие мировоззренческий кризис и ставшие истовыми марксистами-ленинцами. Ему вообще не нужны были идейные коммунисты и т. п., ему нужны были люди, склонившие выю, подчинившиеся его слову.
Важно особенно: даже если это его слово совпадало с их собственными искренними убеждениями, Сталину необходимо было заменить действие по убеждению действием по его приказу.
Все сказанное выше отнюдь не антисталинская риторика автора данной статьи, боковая по отношению к анализу условий, в которых шел литературный процесс советского времени. Нет, выделенные нами пункты декретирования прямо вытекают из действий Сталина в 1931–1934 годов, столь же прямо соответствуют очищавшейся и выявлявшейся в эти годы сути тоталитарного устройства общества[258]258
М. Малиа в одном из лучших, на наш взгляд, изложений истории социализма в России показывает, как нагромождавшиеся проблемы «решались» (слово «решение» он недаром заключает в кавычки) «одним махом путем тотального подчинения общества партии-государству», притом, что нельзя говорить о полной осознанности этих действий их инициаторами. «Один шаг неотвратимо вел за собой следующий, и так, шаг за шагом, был пройден весь путь к созданию нового тоталитарного строя. В российской истории не было высшей логики, подводящей к такому результату; но в большевизме такая логика присутствовала, причем вполне реализуемая <…> условия, сложившиеся в 1929–1933 гг., – наличие окрепшей партии и относительно здоровой (по крайней мере в начале) экономики – позволили большевизму реализовать марксистскую логику до конца. Все сказанное отнюдь не означает, что партия сознательно стремилась к тому, что в действительности получилось <…>. Советский социализм был построен не по какому-то особому плану, а как бы по воле гегелевской “хитрости разума”, где результат наступления определялся логикой самой системы – логикой, которая вела партию путями, не вполне понятными для ее руководителей» (Малиа М. Советская трагедия: История социализма в России: 1917–1991. М., 2002. С. 246).
[Закрыть] и определяют социальную раму литературного процесса.
Чем большее значение в жизни общества приобретала идеология, тем меньше следовало в нее углубляться и с чем-либо ее сопоставлять, особенно с какой-либо реальностью. «Принцип режима тоталитарного – это его идеология. <…> Идеологии – это системы объяснения жизни и мира, которые обольщают возможностью объяснить любое событие, прошлое и будущее, без какого-либо обращения к реальному опыту. Этот последний элемент – решающий»[259]259
Arendt H. La nature du totalitarisme. Paris, 1990. P. 117–118 (перевод – автора данной статьи).
[Закрыть]. Идеологические словопрения в момент разгона РАППА и подготовки съезда советских писателей исключаются из общественного обихода.
Становится важным не что утверждают, а исключительно – кто утверждает.
Это особенно наглядно выражено в передовых статьях «Правды» 1931–1932 годов. Цитируется, например, одна из статей Авербаха («На литературном посту», 1931): «Идти сегодня с революцией, иначе говоря, значит быть уверенным в “возможности” построения социализма в нашей стране. К тем, кто идет с революцией, подходит ли название “попутчик” – разве это не союзник?» Все остальные советские писатели, не подогнанные под эту формулу, отбрасываются в лагерь контрреволюции: «“…разве это не противник, не враг, не агентура классового врага?” <…> Но такая постановка вопроса в корне противоречит линии партии. <…> Вот почему так своевременно решение ЦК о ликвидации РАПП и ВОАПП, об объединении всех писателей, поддерживающих платформу советской власти и стремящихся участвовать в социалистическом строительстве, в единый союз советских писателей с коммунистической фракцией в нем»[260]260
На уровень новых задач // Правда. 1932. 9 мая (курсивом выделено в газете. – М. Ч.).
[Закрыть] (со слов «всех писателей» и до конца фразы – точная цитата из постановления ЦК КПСС о роспуске РАППа и учреждении союза писателей). Совершенно очевидна полная тождественность определения советскости писателей, данного Л. Авербахом, и того, которое дается от имени партии (разница угадывается разве лишь в том, что те, кого Авербах «отбрасывает в лагерь контрреволюции», на взгляд официоза уже не существуют вообще). Однако «постановка вопроса» Авербахом объявлена «в корне» противоречащей «линии партии».
Сталин не изобрел тоталитаризм, он лишь заострил, довел до выразительности (в соответствии с персональными свойствами) доминантные, естественным образом возникающие черты тоталитарного устройства, которые телеологически обусловлены были политикой большевиков с момента Октябрьского переворота.
В общем контексте действий он принял решение о полном подчинении себе (=власти, им лично персонифицированной) всей писательской среды, которая к этому времени размножилась, вела себя активно, была заметной частью общества и могла стать действенным инструментом в нужном воздействии на него. Для достижения своей цели власть прибегла к чисто эмоциональному ходу высокой действенности.
4
Проясним устройство и механизм действия этой ловушки.
Принципом общественного устройства в 20-е годы была стратификация, деление на чистых и нечистых (как в «Мистерии-буфф» Маяковского). В ее фундаменте лежало закрепленное ленинской конституцией (1918-го, затем 1923-го годов) деление на полноправных граждан и «лишенцев» (лишенных далеко не только права избирать, но и многих других важных прав). Над этим надстраивалось деление на пролетариат и беднейшее крестьянство – с одной стороны (риторически полагавшихся хозяевами страны, управляемой диктатурой пролетариата) и интеллигенцию (помещавшуюся где-то на краешке стула в гостях у хозяев) – с другой.
Вводя общее именование «советский писатель», она продемонстрировала, что отныне устанавливает всеобщее равенство – именно в творческой среде, в то время, когда в обществе остается сколько угодно изгоев, поскольку ленинскую конституцию еще не отменили, заменив сталинской. В декабре 1932 года в СССР были введены внутренние паспорта. Американский историк Шейла Фицпатрик, глубоко изучившая ситуацию, пишет:
«Реально паспорта появились в начале 1933 г. В Москве и Ленинграде, первыми подвергшимися паспортизации, эта операция послужила поводом для чистки всего городского населения. <…> Работники ОГПУ, ведавшие паспортизацией, давали своим людям устные инструкции не выдавать паспорта “классовым врагам” и “бывшим”, не обращая внимания на распоряжение, гласившее, что одно только социальное происхождение не является основанием для отказа. <…> Как с неудовольствием сообщали из секретариата Калинина, “не выдаются на практике паспорта трудящимся, многим молодым рабочим, специалистам и служащим, даже комсомольцам и членам ВКП(б) только за то, что они по своему происхождению дети бывших дворян, торговцев, духовенства и т. п.”»[261]261
Фицпатрик Ш. Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы: город. М., 2001. С. 146–149.
[Закрыть]
Легко представить себе, сколько людей этой именно категории было среди литераторов-«попутчиков», выходцев из образованных слоев общества. И вдруг, как по мановению волшебной палочки, прекращались волнения – именно в это беспокойное время партия брала всех литераторов под свое крыло, милостиво обещая закрыть глаза на их социальное происхождение.
Вот это равенство в контексте неравенства и вызвало, на наш взгляд, взрыв едва ли не слезливой благодарности в писательской среде.
На фоне этой полуистерической радости от оказанного писателям «высокого доверия» и осталось, видимо, незамеченным главное – то, что лежало в области Языка (конкретно – в области совершенно сформировавшегося к тому времени советского языка) и потому сохранило свою действенность на протяжении всего советского времени.
Когда в Постановлении от 23 апреля 1932 года из фразы о том, что рамки организации (имелись в виду пролетарские) «становятся узкими и тормозят размах» творчества, что «создает опасность превращения этих организаций из средства [вставлено Сталиным] наибольшей мобилизации действительно (выделено нами. – М. Ч.) советских писателей и художников вокруг задач социалистического строительства в средство культивирования кружковой замкнутости» и т. п., Сталин вычеркивает слово «действительно»[262]262
«Счастье литературы»: Государство и писатели. 1925–1938: Документы. М., 1997. С. 130–131.
[Закрыть] – это говорит о многом.
Сталин не хочет отделять «действительно» советских от внешне, неискренне советских. Он отвергает копание в нюансах. Его не интересует степень искренности. Отныне все писатели – советские (до тех пор, пока он или от его имени кого-либо из них не объявит врагом советского общества, но об этом пока мало кто догадывается). Сталин открыл то, до чего никто не додумался: для того, чтобы все стали советскими, достаточно их таковыми объявить. При этом обратного хода ни для кого нет.
Так, прошу простить за неуместную, возможно, аналогию, все русские люди, осознавая себя, узнавали, что они – уже православные и что изменить это по законам Российской империи невозможно.
Итак, все скопом объявлены советскими.
До этого писателями, до поры до времени ходившими под именем попутчиков, уже был пройден путь робкой самозащиты. Они уже кривили душой, защищаясь от ярлыков РАППа и уверяя при этом, что они люди, полностью преданные советской власти.
Теперь это не лишенное для многих немалой доли лицемерия автоописание было принято во внимание. То, что служило самозащитой, стало самоопределением. Отныне нападки на советского писателя (а не на двусмысленного попутчика) могли уже быть названы клеветой (если они не шли непосредственно от власти).
Сталин задумал то, что вряд ли тогда распознал кто-либо из приглашенных в новую всеохватывающую организацию. На поверхности события роли менялись: никто не записывал их больше во враги, напротив – все одномоментно стали советскими. Советское в свою очередь становилось равным вожделенному и до этого времени для большинства писателей недостижимому пролетарскому и отныне практически замещало его.
На глубине же происшедшего таилось следующее: теперь тот, кому это напяленная униформа начала бы жать в плечах, сам должен был бы заявить, что он не то чтобы несоветский, но, пожалуй, не совсем советский. Однако заявить так вряд ли бы кто-то решился. Слов «несоветский» или «не вполне советский» в публичной речи, к этому времени введенной в узкие рамки сформировавшегося словаря, уже практически не существовало. И тот, кто не полностью отождествлял себя с «советским», автоматически – по законам публичной речи – становился не более не менее как «антисоветским».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?