Электронная библиотека » Мария Башкирцева » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 7 июня 2017, 21:15


Автор книги: Мария Башкирцева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Цвет! Нельзя же чувствовать цвет и не уметь его передать!

<…>

Завтра пойду в музей одна. Невозможно выразить, как оскорбительно звучат идиотские рассуждения рядом с шедевром. Они болезненны, как удар ножа, а сердиться на них слишком глупо. И потом, мне свойственна совершенно необъяснимая стыдливость: не хочу, чтобы другие видели, когда я восхищаюсь; мне как-то совестно, чтобы кто-то наблюдал за тем, как во мне проявляются мои искренние чувства; я не в состоянии это передать словами. По-моему, всерьез говорить о том, что вас волнует, можно только с истинными единомышленниками. <…>

Или уж следует обмениваться мыслями по-парижски: подчеркнуто придерживаться профессиональной точки зрения, чтобы не казаться чересчур поэтической натурой, а о художественной стороне рассуждать в изысканных, но пошлых выражениях: «какая сочность, какое изящество…» или даже: «очень сильно, просто поразительно…». <…>


Воскресенье, 9 октября 1881 года

Ну что ж, у нас ничего нового. <…> Мама уехала… <…> Мне с самого утра было очень грустно, и все-таки ей надо было, в самом деле надо было ехать, потому что процесс наконец близится к завершению и не поехать значило бы все потерять. Вот она и уехала. <…>

Вечер прошел в разговорах с Поллаком[153]153
  Поллак – молодой художник, ученик Жюлиана.


[Закрыть]
об искусстве, а теперь я одна, и в голову лезут черные мысли: вдруг мама умрет и мы больше ее не увидим, не знаю почему… Карты предсказывают смерть, и я схожу с ума от тревоги, мне хотелось бы написать ей письмо и сказать, что я ее обожаю, что я в отчаянии из-за того, что причинила ей столько неприятностей, словом, такое письмо, за которое потом мне было бы стыдно… но карты говорят – процесс закончится хорошо, но она умрет… <…> Этот ужас был бы мне карой за мои дурацкие ребяческие бунты… Всю оставшуюся жизнь я бы плакала о том, что не в силах искупить свои грубости. Ох, я бы с ума сошла! Подумайте только: чувствовать свою вину, но знать, что никогда, никогда больше не сумеешь загладить свои сумасбродства. Она бы умерла, думая, что я ее не люблю, что мне все равно, что я утешусь и даже, может быть, обрадуюсь!

Я готова к любым несчастьям, но не в силах вообразить, как бы я перенесла такое… Лучше что угодно, только не это, лучше ослепнуть, лучше пусть меня разобьет паралич… Тогда я была бы достойна жалости, но потерять маму! Мне бы казалось, что это я ее убила.


Понедельник, 10 октября 1881 года

Я работала в музее, и вдруг подходят двое немолодых уже и некрасивых людей и спрашивают, не я ли мадемуазель Башкирцева. Подтверждаю, что это я, и тут они представляются… <…> Г-н Солдатенков и его врач. Солдатенков – купец-миллионер, много путешествует, обожает искусство и художников. <…> Старик Солдатенков спросил, продаю ли я свои работы, и я по глупости ответила, что не продаю, но я надеюсь, что мы с ним еще встретимся и он, может быть, что-нибудь купит. В России шутить не любят, а потом, женщины-художницы встречаются очень редко… Вот только если кто-нибудь принимает меня всерьез, я вижу, что он или дурак, или надо мной смеется. <…>

Что до живописи, то я сейчас много о ней узнаю; вижу то, чего раньше не видела; глаза мои открываются, я подымаюсь на цыпочки и боюсь лишний раз дохну́ть, чтобы не рассеялись чары, – ведь это самые настоящие чары. Появилась надежда наконец прикоснуться к моей мечте, мне как будто приоткрылось, что надо делать, и я всеми силами тянусь к этой пугающей цели: к хорошей живописи, не ремесленной, как у Бонна и других, а живой, поющей… Если этого достичь и если при этом быть художником, можно создать удивительные вещи. Потому что все дело, все дело в исполнении! Ну что такое «Кузница Вулкана» Веласкеса или его же «Пряхи»? Лишите эти картины чудодейственного живописного мастерства, и их творцом может быть любой, кто угодно. Знаю, что многие возмутятся: в первую очередь глупцы, которые кичатся тем, как они обожают чувство… Но чувство – ведь это и есть краски, это поэзия исполнения, это очарование манеры письма. Мы не отдаем себе отчета в том, насколько это верно! Вы любите картины эпохи раннего христианства, эти бесплотные и наивные фигуры, эту плоскую живопись? Она занятна, она интересна, но любить ее нельзя. Любите ли вы неземных дев на картонах Рафаэля? Я, может быть, покажусь вам грубой, но признаюсь, что они меня не трогают… А вот «Афинская школа» того же Рафаэля – восхитительна и не сравнима ни с чем, и другие его композиции тоже, особенно на гравюрах и фотографиях. Вот там есть и чувство, и мысль, и истинное дыхание гения. Заметьте, что я равно восстаю и против неодухотворенной плоти Рубенса, и против великолепной, но глупой плоти у Тициана. Нужно, чтобы был и дух, и тело. Нужно, как Веласкес, в исполнении быть поэтом, а в идее – мыслителем. <…>


Пятница, 14 октября 1881 года

Вчера в семь утра выехали в Толедо. <…> Испанские церкви – это нечто невообразимое. Оборванные проводники, разряженные в бархат ризничие, иностранцы, собаки – и все разгуливают, молятся, лают и т. д., и есть в этом странное очарование. <…>

Толедо – это просто черт возьми, это похоже… не знаю: там слишком много всего, достойного осмотра, а я пробыла в Толедо только несколько часов. Но я вернусь сюда, чтобы написать одну улочку, совсем темную… В общем… это так странно, и эти миниатюрные колонны, пилястры, плафоны, старые испанские и мавританские двери, обитые толстыми гвоздями, драгоценности – чудо, иначе не скажешь! Но было жарко, я плохо видела, впрочем я это предвидела… <…> Все живописно, все годится на картину, не нужно даже выбирать, все удивительно и интересно, но сердца моего это не волнует… Может быть, если присмотреться… Но вся эта смесь го́тов, арабов и испанцев – как-то все это меня не касается. Coro[154]154
  Хоры (исп.).


[Закрыть]
в соборе, к примеру, – настоящее чудо; скамьи украшены деревянными резными барельефами на исторические темы с таким обилием деталей и такой тонкой работы, что не перестанешь изумляться. Да, собор поражает изяществом, пышностью, а главное – легкостью: кажется, будто эти колонны, и резьба, и своды не в силах сопротивляться времени; боишься, как бы все эти сокровища не обратились в руины, становится страшно за всю эту красоту; на самом же деле это чудо терпения вот уже четыре или пять столетий стоит несокрушимое и прекрасное. Поверьте, уходишь оттуда с мыслью: лишь бы все здесь сохранилось! И со страхом – а вдруг оно разрушится, испортится, обветшает; мне хочется, чтобы никто не смел тронуть это творение даже пальцем, а люди, которые бродят по собору, заранее кажутся мне виноватыми: они словно участвуют в очень медленном, но неизбежном разрушении этого изумительного строения. Знаю, что его хватит еще на века, но все-таки… <…>


Воскресенье, 16 октября 1881 года

Одно из наиболее любопытных зрелищ здесь – это Растро, улица, застроенная самыми разными балаганами, словно на русской деревенской ярмарке, где можно найти что угодно. Жизнь, движение, давка – и все это под палящим солнцем. Великолепно! Бесконечное разнообразие роскошного хлама в грязных домишках; невообразимые лестницы и задние комнаты в лавках; груды тканей, гобеленов и такие вышивки, что можно с ума сойти.

А как беспечны убогие обитатели здешних мест! Чтобы развесить старинные рамы, они дырявят гвоздями прекрасные штофные обои на стенах; они ступают прямо по вышивкам, разложенным на полу, по старинной мебели, по рамам, статуям, церковным ракам, серебряным безделушкам, старым ржавым гвоздям. Я купила светло-розовый шелковый занавес, весь вышитый, сперва за него запросили семьсот франков, а потом отдали за сто пятьдесят, и полотняную юбку, расшитую цветами красивых бледных тонов, ее мне уступили за сто су, а сперва просили двадцать франков. <…>

Эскобар заехал за нами, отправляемся на бой быков. <…> Объявили, что будет восемь быков; это воскресенье, по-моему, последнее. Блестящее представление, ничего не скажешь. Король, королева, инфанты заняли свои места. Музыка, солнце, дикие крики, топот, свистки, развевающиеся платки, взлетающие в воздух шляпы. Единственное в своем роде зрелище, увлекательное, величественное и ни на что не похожее. Я начинаю уже понимать, что к чему, представление меня захватило. Шла я туда скрепя сердце, преодолевая отвращение; и все же я не дрогнула, глядя на эту изысканную в своей жестокости бойню. <…> И это, конечно, самое отталкивающее зрелище, какое только бывает!! Очень красиво, если ничего не видеть… Но в конце концов увлекаешься и из гордости сидишь с храбрым видом, глядя на все эти ужасы. Я не отводила глаз. Выходишь оттуда немного опьяненная кровью; кажется, еще немного – и начнешь сама тыкать железными пиками в затылки кому попало. <…>


Среда, 19 октября 1881 года

Ничего не скажешь, кашляю так, что вот-вот вывернусь наизнанку. И вдобавок худею… <…> Это даже красиво, так что не жалуюсь. Сейчас у меня интересный период: худею, но еще не отощала; появилась во мне некоторая томность, которая мне даже идет; но если так пойдет дальше, через год я превращусь в скелет… <…>


Четверг, 27 октября 1881 года

О счастье, покинула ужасную Севилью! Тем более ужасную, что со вчерашнего вечера я в Гранаде. <…> Но лучшее, что я видела в Гранаде, – это каторга, тюрьма, где работают каторжники. Не знаю, почему мне взбрела в голову такая фантазия, но я, конечно, не жалею, хотя уходишь оттуда, как с боя быков, со стесненным сердцем. Начальник тюрьмы сразу же уступил желанию благородных иностранок, и нам было разрешено осмотреть все. Впереди нас шел тюремщик, а по бокам шестеро капралов из числа самых примерных преступников, вооруженных дубинками: на них была возложена забота о порядке. Не могу описать впечатление, производимое толпою мужчин, которые с проворством, свидетельствовавшим о страхе, выстраивались и сдергивали шапки перед галунами и дубинками тюремщиков. Проводник сказал, что заключенных тут бьют.

Этих людей, которых разоружили, держат взаперти и, как детей, заставляют работать, возбуждают только жалость; видя их, не думаешь о тех злодеяниях и мошенничествах, за которые их сюда согнали. Более того, в сердце шевелится какое-то удивительное умиление, когда видишь эту орду отверженных, которые кланяются так смиренно, работают, судя по всему, с огромным рвением и показывают тетради, по которым учатся читать, и все это как-то по-детски, боязливо. Да, заметно, что их бьют: они похожи на бездомных псов, которые ложатся и покорно принимают побои. Но какие лица! Хотелось бы написать здесь картину. Мне разрешили, – найти бы только уголок и разместить там трех-четырех человек… К сожалению, картина, которую надо бы написать, вышла бы слишком громоздкой… <…>


Пятница, 28 октября 1881 года

Провела день в гранадских тюрьмах.

<…>

Мой бедняга-каторжник превосходно позировал; за день я набросала голову в натуральную величину и наметила руки (вот какой я гений!), но, увы, мне хуже, чем обычно, удалось передать невероятно плутовской характер этого создания. И напрасно я ссылаюсь на нехватку времени: недовольство мое объясняется освещением, которое то и дело менялось, да вдобавок за спиной у меня толклась добрая дюжина каторжников; одни подходили, другие отходили, а это так раздражает – знать, что на тебя смотрят. <…>


Суббота, 29 октября 1881 года

Наконец видела Альгамбру; нарочно старалась не слишком задерживаться перед главными красотами, во-первых, чтобы не слишком привязываться к Гранаде, а во-вторых, наш проводник и моя тетя своим присутствием портили мне все удовольствие от искусства. Обещаю себе вернуться сюда и еще раз все осмотреть.

Если взглянуть на Гранаду с башни – красота удивительная, просто совершенство. Покрытые снегом горы, гигантские деревья, изысканные растения и цветы, чистое небо и сама Гранада, с ее белоснежными домами, раскинувшаяся под солнцем посреди природного великолепия; арабские крепостные стены, башни Генералифе и Альгамбры! А в далеком просторе, на горизонте, как будто виднеется море; и в самом деле, только моря недостает этому краю, чтобы быть самым прекрасным в мире. Дворец фантастически красивый… <…>

Арабское платье, несомненно, самое прекрасное на свете. Ничто не сравнится с горделивым изяществом этих великолепных драпировок. Усопший Боабдиль[155]155
  Абу-Абдаллах Боабдиль (1460–1526) – последний эмир Гранады, в 1492 г. сдал город католическим королям.


[Закрыть]
и его мавры поразили меня в самое сердце: воображаю их, прогуливаясь по этому единственному в своем роде дворцу… <…>

Днем набросала этюд на одной из улочек; окончив, написала на стене: «Здесь работал Андрей, 1881 год». Но на моем этюде тень справа вышла слишком теплая по тону, поэтому свет кажется недостаточно ярким, и меня это ужасно огорчает; представьте себе, что здесь холодно, у меня даже пальцы занемели, и мне пришлось бегать погреться на солнце. Поэтому я не особенно стремлюсь здесь остаться: все равно работать на свежем воздухе нельзя; с какой стати мне здесь зябнуть, вечерами маяться от скуки, не высыпаться ночью на здешних безобразно жестких постелях, днем питаться одним овощным супом с куском мяса, а утром ограничиваться чашкой кофе. Хотелось бы только привезти отсюда хоть один хороший этюд… <…>


Суббота, 5 ноября 1881 года

Я в Париже! Несказанный восторг. В вагоне маялась и считала часы. После испанского холодного воздуха и палящего солнца здешняя серенькая погода до того восхитительна, что даже о керамике в Лувре думаю с удовольствием, а раньше одна мысль о ней наводила на меня скуку. <…>

Ах, я в восторге, что наконец вернулась! Милый Тони, милый Жюлиан – лишь бы Небо сохранило для меня этих двух друзей. Он [Жюлиан] думал, что приеду я гораздо позже, больная, а может быть, и совсем не приеду. Ах, до чего же замечательно, что есть на свете симпатия, а главное – живопись… <…>


Четверг, 17 ноября 1881 года

Дурные ночи, полные лихорадки и кошмаров… <…> Вчера не в силах была шевельнуться: болела грудь, и горло, и спина, я кашляла, чихала, не в состоянии была глотать и десять раз на дню меня бросало то в холод, то в жар. <…>


Понедельник, 21 ноября 1881 года

<…> В среду посылали за Потеном, сегодня он приехал; за это время я спокойно могла отдать Богу душу.

Я отлично знала, что он снова пошлет меня на юг; у меня заранее стискивались зубы, дрожал голос и текли слезы, мне стоило мучительных усилий их сдержать. Уехать на юг – значит сдаться. Как ни пристают ко мне мои домашние, для меня дело чести устоять, несмотря ни на что. Если я уеду… <…> весь сброд у нас в мастерской будет торжествовать. «Она очень больна, ее увезли на юг!» <…>


Вторник, 29 ноября 1881 года

Итак, все это продолжается уже две недели и продлится еще столько же, если не больше. <…>

Сегодня пришла г-жа Наше, принесла мне букет фиалок; я приняла ее как положено, потому что, несмотря на лихорадку, которая треплет меня вот уже две недели, и левостороннее воспаление легких, и еще плеврит, и два нарывных пластыря, я не капитулирую: встала и веду себя как нормальный человек. Одна беда: глохну от хинина; прошлой ночью чуть не умерла со страху: перестала слышать тиканье часов. А хинин все-таки придется принимать и сейчас, и потом.

В остальном я почти окрепла, только вот уже две недели ничего не могу проглотить, а то бы чувствовала себя и вовсе здоровой.

Но все равно: моя работа, моя картина, бедная моя картина! Сегодня уже 29 ноября, а я не смогу за нее приняться раньше конца декабря. В два с половиной месяца мне ни за что не успеть; какая я невезучая! Если уж родилась неудачницей, то, видно, и бороться не стоит! Вы только посмотрите: мне казалось, что я нашла прибежище в живописи; и вот я глохну, а это означает мучительные трудности с натурщиками, вечные переживания и невозможность писать портреты, разве что признаться в своей глухоте, а на это у меня еще не хватает духу. А тут еще эта болезнь, невозможность работать и вынужденное затворничество на месяцы. Нет, это уж что-то чересчур!

Дина от меня не отходит: она такая добрая! <…>


Среда, 30 ноября 1881 года

Вчера вечером приходил Жюлиан; он думает, что я очень больна, я поняла это по его несколько нарочитой веселости; а сама я впала в глубокое уныние. Я ничего не делаю, и моя картина! Но главное, что я ничего не делаю! Вам понятно мое отчаяние? Сидеть сложа руки, а другие тем временем работают, продвигаются вперед, готовят картины!

Я думала, Бог оставит мне живопись, я бросилась в нее, как в последнее прибежище. Но вот и живопись мне изменяет, и все, что мне остается, – это портить себе зрение слезами. <…>


Воскресенье, 18 декабря 1881 года

<…> Говорила с Жюлианом наедине и жаловалась ему; он пытался меня утешить, то есть подбодрить, и советует ежедневно делать наброски на темы, которые меня задевают. Но что же меня задевает?

Как вы думаете, что хорошего можно найти в пошлой среде, которая меня окружает? Бреслау бедна, зато она вращается в самом избранном артистическом обществе. Ее лучшая подруга Мария – музыкантша; Шеппи при всей своей заурядности оригинальное существо, и вдобавок у нее есть Сара Персер[156]156
  Сара Персер (1848–1943) – ирландская художница, в 1878–1879 гг. училась в Академии Жюлиана.


[Закрыть]
, художница и философ, с которой она рассуждает о кантианстве и т. д. и т. д., о жизни, о личности и о смерти; такие беседы будят мысль и запечатлевают в мозгу все услышанное и прочитанное. <…> А я? Моя семья, невежественная и буржуазная? <…> Ну и что? Да все! Да взять хотя бы квартал, где она живет, Ле Терн. А наш квартал такой чистенький, такой прилизанный, не видать ни бедноты, ни единого дерева, которое не было бы подстрижено, ни кривой улочки. Короче, я жалуюсь на свое богатство?.. Нет, просто констатирую, что обеспеченность мешает развитию художника и что все мы наполовину сформированы средой, в которой живем.

<…>


Четверг, 29 декабря 1881 года

Вот уже неделю не делала записей; из этого можете понять, что мое славное существование протекало между умеренной работой, мамашей Гавини, Вильвьей и т. д. и т. д. Ничего нового; но все-таки, если здоровье позволяет, выезжаю из дому: была на примерке, и в Булонском лесу, и в субботу с мамой и Диной навещала Жюлиана. А в воскресенье ездила в церковь, чтобы не думали, что я уже при смерти, как утверждает повсюду очаровательная Берта. А я, наоборот, оперяюсь; руки еще десять дней тому назад были худые и увядшие, а теперь округлились, и вообще, я стала здоровее, чем до болезни. Еще бы неделю продолжать толстеть, а там уже пора и остановиться: я буду как раз такая, как нужно; мне вовсе не хочется, чтобы у меня опять стали слишком толстые бедра, как три года назад. Жюлиан, который приходил вчера вечером, считает, что так, как теперь, я выгляжу гораздо гармоничнее. Мы просмеялись весь вечер. Пишу портрет жены Поля; вчера у меня был такой прилив сил, что захотелось написать вместе Дину, Нини и Ирму.

<…>

1882

Понедельник, 2 января 1882 года

<…> Единственное, что меня увлекает, – это живопись; не считаю себя вправе сказать «искусство»: чтобы говорить об искусстве (и его вдохновениях и откровениях), нужно уже чего-то в нем достичь. Иначе выглядишь жалким любителем, и вообще… есть в этом что-то неделикатное, оскорбляющее все лучшее во мне; это все равно что рассказывать о своем благородном поступке… Словом, ложный стыд.

<…>


Среда, 4 января 1882 года

<…> Когда я должна встретиться с кем-нибудь из художников, одеваюсь всегда с особенной заботой и совсем по-другому, чем обычно, – длинные платья без корсета, драпировки; в свете бы сочли, что талия у меня недостаточно стройная, а платье недостаточно модное; одним словом, все лучшие создания моего воображения, чересчур экстравагантные для светского общества, пригодятся мне для министерства изящных искусств… Вообразите, я по-прежнему мечтаю завести салон и собрать там толпу знаменитостей… <…>


Среда, 11 января 1882 года

Завтра, в канун [русского] Нового года, мы даем вечер; уже неделю готовимся: разослали больше двухсот приглашений, потому что об этом просили многие, через Гавини и других… <…> Это событие, потому что никто еще не принимает; думаю, что будут весьма изысканные гости; словом, не считая двух-трех слишком бойких дам-бонапартисток, вечер получится на славу. Искра[157]157
  Искра – псевдоним г-жи де Пейронни (1848–1897), журналистки, писавшей светские хроники для «Фигаро».


[Закрыть]
посвятила ему несколько слов в своих заметках в «Фигаро», прибавив к ним дифирамб в честь мадемуазель Мари, красавицы, художницы и т. д. и т. д. <…>


Пятница, 13 января 1882 года

Я не очень довольна, хотя все прошло, как предполагалось. Мне хотелось, чтобы это было нечто большее, чем… <…> милый вечер, устроенный русскими дамами, едва знающими половину гостей. Это создавало неловкость, в другой раз все пройдет лучше… Оба Коклена[158]158
  Братья Коклен, знаменитые актеры «Комеди Франсез», были ангажированы на этот вечер.


[Закрыть]
были великолепны, гостиная представляла собой чудесное зрелище, много красивых женщин. <…> В общем, как сказал Тони, который сам, так же как и Жюлиан, и не подумал прийти, гости были весьма пристойные.

<…>

Сначала был обед.

А кроме того, художники: брат Бастьен-Лепажа, все еще не приехавшего. Но брат все-таки был; а в четверг мы поедем к настоящему Бастьен-Лепажу… <…> Еще был Жорж Бертран… В прошлом году он написал превосходную, потрясающую картину «Знамя»; я отметила ее в отзыве, и он написал мне очень любезное письмецо. Я послала ему приглашение от имени «Полины Орель». Мне его представил Поллак. <…> На мне было платье – плод нашего совместного творчества с Дусе́: почти точное воспроизведение «Разбитого кувшина» Грёза. Пышные волосы, собранные довольно высоко на затылке в небольшой шиньон. <…> Я выглядела прекрасно. <…>


Воскресенье, 15 января 1882 года

Были у Гавини и у Искры – она прелестна. Она напечатала большую заметку о нашем вечере, но поскольку наши были к этому готовы, они недовольны. Искра сравнивает меня с «Разбитым кувшином» – и они боятся, как бы в Полтаве это не сочли оскорблением… Вот ведь глупости! А заметка очень хорошая; но два дня назад журналистка написала, что я одна из красивейших женщин Российской империи, а нынче ограничилась описанием платья. Посему мои домашние разочарованы.

Я с головой ушла в искусство: боюсь, что заодно с плевритом подхватила где-нибудь в Испании и священный огонь; из ремесленницы начинаю превращаться в художника; вызревающие во мне… великие возможности слегка сводят меня с ума… Вечерами делаю композиции, мечтаю об Офелии. Потен обещал свозить меня в больницу Св. Анны, посмотреть на лица душевнобольных пациенток; вдобавок я одержима арабом, стариком-арабом, который сидит и поет, аккомпанируя себе на чем-то вроде гитары, и подумываю о большой вещи для ближайшего Салона: карнавальная сцена, но для этого надо уехать в Ниццу… да, а как же арабы в Алжире? Да, смотреть на карнавал хорошо в Неаполе, согласна, но для того, чтобы написать эту вещь на пленэре, мне нужна Ницца, там у меня для этого есть вилла. <…> Вот я это все говорю, а хочется мне остаться здесь.


Суббота, 21 января 1882 года

За нами заезжает г-жа Картрайт, и мы едем к Бастьен-Лепажу. Мне немного неловко, что меня представляет эта славная женщина… Застаем там двух или трех американок и самого Бастьен-Лепажа: он совсем мал ростом, очень белокурый, подстрижен на бретонский манер, курносый, и бородка у него как у подростка. Я пришла в полное замешательство. Обожаю его живопись, но какой же из него мэтр? Хочется держаться с ним запросто – и тут его картины, преисполняющие нас восхищением, трепетом и завистью. Там висело их четыре или пять, все в натуральную величину и выполнены на пленэре. Это совершенно прекрасно; на одном полотне запечатлена пастушка, девочка лет восьми-десяти, в поле; облетевшее дерево, корова… Во всем такая проникновенная поэзия, и глаза девочки полны детской, деревенской мечтательности, – я не в силах это описать. А на вид этот Бастьен – такой самодовольный! <…>


Понедельник, 30 января 1882 года

<…> Решено, едем в Ниццу на виллу Жери. В субботу у меня был очень хороший день. Накануне на балу мы встретились с Бастьеном, и вот он пришел к нам и просидел больше часу; я показала ему работы, а он с лестной для меня строгостью дал мне кое-какие советы. <…>


Вторник, 14 февраля 1882 года

<…> Ах, сколько радости приносят наблюдения нам, прочитавшим Бальзака и читающим Золя! Занималась ими с тем большим упоением, что [на музыкальном вечере в Ницце] не было никого, кто бы меня интересовал, хотя бы ради флирта. Люди, которых я в лицо знаю лет десять, подходили со мной поговорить, даже те, с которыми мы никогда не были знакомы, но, в конце концов, они видели меня маленькой девочкой… <…>


Среда, 15 февраля 1882 года

Мало-помалу у меня открываются глаза; раньше я видела в картинах только рисунок да сюжет, а теперь… ну, если бы теперь я могла сделать все так, как вижу, я была бы талантливой художницей. Я вижу пейзаж, вижу и люблю пейзаж, воду, воздух, цвет – цвет!

<…>


Четверг, 20 апреля 1882 года

<…> Написала в натуральную величину Терезу, шестилетнюю девочку: она идет по дорожке фермы за покупками; потом, тоже в натуральную величину, – старика у окна, а рядом с ним горшок с розовыми гвоздиками; потом мальчишку с сумкой, в натуральную величину, до пояса; сделала пейзаж на холсте в тридцать сантиметров, и другой – десять сантиметров; кроме того, три морских пейзажа, пять-шесть маленьких этюдов и несколько рисунков углем; вдобавок две неоконченные пастели и рисунки пером в альбоме.

Не знаю, хорошо это или ужасно, и от страха у меня точно огнем жжет все тело. <…>


Суббота, 22 апреля 1882 года

<…> Уж я, кажется, люблю живопись больше всего на свете, но, право же, она бы могла больше меня радовать! Мнимое призвание, мнимый талант, мнимая надежда! Сегодня ходила в Лувр; нет, пожалуй, я на себя клевещу: с таким зрением, как у меня, невозможно, чтобы человек не научился передать то, что видит. Раньше от сомнений меня хранило невежество, но с некоторых пор глаза мои открылись. Сегодня пришел черед Паоло Веронезе, который явился мне во всем своем блеске и великолепии; какое неслыханное богатство тонов! Как объяснить, что это великолепие казалось мне до сих пор собранием огромных, тусклых, серых и плоских полотен? Теперь я вижу то, чего прежде не видела… Знаменитые холсты, на которые я раньше глядела только по обязанности, теперь притягивают и восхищают меня: чувствую изысканность колорита, постигаю цвет – наконец-то!!! Дважды возвращалась к одному пейзажу Рёйсдала…[159]159
  Рёйсдал – эту фамилию носили два голландских художника: Саломон ван Рёйсдал (ок. 1602–1670) и Якоб ван Рёйсдал (1628/ 1629–1682), оба – мастера пейзажа.


[Закрыть]
Еще несколько месяцев назад я не видела в нем ничего, что увидела нынче утром: ни настоящего воздуха, ни пространства, – это же не живопись, это сама живая природа. <…>


Вторник, 9 мая 1882 года

<…> Меня преследует портрет девушки кисти Сарджента[160]160
  Джон Сингер Сарджент (1856–1925) – американский художник, до 1885 г. живший большей частью в Париже.


[Закрыть]
: он прелестен. Изысканное произведение, я бы охотно повесила его в музее рядом с Ван Дейком и Веласкесом. <…>


Суббота, 20 мая 1882 года

<…> Бастьен-Лепаж собирается делать картину – крестьянский мальчик, глядящий на радугу; это будет божественно, поверьте мне. Какой талант, какой талант, какой талант!


Понедельник, 22 мая 1882 года

<…> Мне кажется, что я не полюблю никого… кроме одного-единственного человека… но, скорее всего, человек этот никогда меня не полюбит… Жюлиан прав: чтобы отомстить ему, мне нужно вознестись высоко над ним – заключить блестящий брак с одним из великих мира сего, богатым и известным. Хорошо бы! Или прославиться своим талантом, как Бастьен, чтобы весь Париж оборачивался мне вслед. Хороша же я: рассуждаю об этом так, как будто это в моих силах! А ведь у меня одни несчастья. О Господи, Господи, сделай так, чтобы я с ним наконец сквиталась! Я буду так добра ко всем, кто страдает… <…>


Воскресенье, 28 мая 1882 года

<…>

Приехала герцогиня Фиц-Джеймс и обещала, что вечером представит нас своей невестке. Та дает бал. Мама уверяет, что эта дама – сама любезность и только и ждет, как бы нам посодействовать в обществе. Кажется, они довольно часто видятся, но я ничего точно не знаю – вечно занята своей чертовой живописью. Заезжаем за ней и отправляемся на бал вместе.

На балу все самого высшего разбора: настоящее общество, настоящие барышни, свежие и прелестные. Настоящие туалеты. У старой герцогини уйма племянников и внуков. <…> При мне звучали самые известные, самые аристократические имена, а те немногие гости, которых я знала раньше, отличаются отменной элегантностью. Что до меня, то я жестоко скучала. Во-первых, я не так одета: платье милое, но не для бала; от чувства неполноценности я делаюсь угрюмой, и потом, я ни с кем не знакома, и все молодые люди танцевали здесь всю зиму, а все девушки друг с другом на «ты». <…> В общем… <…> мне бы нужно было месяца два по меньшей мере, чтобы освоиться… Я дикарка, усталая, грустная и т. д. <…>


Понедельник, 29 мая 1882 года

<…>

Утром виделась с Жюлианом. Он считает, что большой пастельный портрет Дины вышел очень хорошо.

Но я завожу речь о том, большом полотне, которое хочу написать на будущий год; однако идея этой картины отнюдь не прельщает Жюлиана, с его легкомысленным вкусом и поверхностностью. Я-то сама очень увлеклась, но не смею ему об этом сказать, потому что увлекаться, загораться подобными сюжетами дозволено лишь талантливым людям. У меня это выглядит тщеславием, и вообще смешно. Думала я написать эпизод карнавала… но отказалась от этой мысли. Получилась бы демонстрация красок, и не более того. В глубине души чувствую, что бы мне хотелось сделать; вот уже много месяцев, чуть не два года, я тянусь к этому умом и сердцем… Не знаю, достанет ли мне сил нынешней зимой, чтобы наконец как следует исполнить свой замысел. Ну что ж, тем хуже, пускай живопись будет самая заурядная, зато в ней будут другие достоинства: правдивость, чувство и душевная приподнятость. Не может быть, чтобы не удалось то, что переполняет душу, тем более если хорошо рисуешь. Короче, сюжет такой: после того как Иосиф Аримафейский похоронил тело Иисуса и привалил камень к двери гроба, все ушли, темнеет, и Мария Магдалина и другая Мария остаются одни перед гробом.

Это одна из самых прекрасных минут высокой драмы и одна из наименее расхожих.

Здесь и величие, и простота, это и ужасно, и трогательно, и человечно. Какой-то невыразимый покой, изнеможение боли снизошло на двух несчастных женщин… Остается изучить материал… <…>


Пятница, 23 июня 1882 года

В пять часов… <…> приезжаем к Эмилю Бастьену, он нам позирует… <…>

Смешиваю краски на собственной палитре настоящего Бастьена, пишу его красками, его кистью, в его мастерской портрет его брата.

О блаженство, и баловство, и суеверия; наша милая шведка захотела потрогать его палитру. Я оставила себе старые краски, которые были на палитре; руки у меня дрожали, и в то же время нас разбирал смех. <…>


Среда, 12 июля 1882 года

Готовлюсь к своей пресловутой картине, работа над ней будет нелегкая. Надо будет найти ландшафт, похожий на тот, какой я себе воображаю… и пещеру в скале… <…>


Вторник, 25 июля 1882 года

<…> Ах, только бы удалось! Жюлиан совершенно проникся моим замыслом; я и не предполагала (какое заблуждение!), что он так глубоко поймет красоту этой сцены. Да, сцена в самом деле прекрасная… нужно будет сделать из нее нечто небывалое по глубине отчаяния, спокойного отчаяния… Это конец всему: женщина у гроба – не просто выражение горя, но полная, всепоглощающая, повергающая в ужас драма. Это оцепенение души, у которой ничего больше на осталось. В таком зрелище, если вспомнить прошлую жизнь этой женщины, есть нечто столь человечное, захватывающее, и величественное, и проникновенное, что волосы на голове шевелятся.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации