Электронная библиотека » Мария Башкирцева » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 7 июня 2017, 21:15


Автор книги: Мария Башкирцева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Об этом я мечтаю и наяву. В общем, никогда я не была так счастлива, как ныне ночью. <…>


Пятница, 1 октября 1880 года

У нас в гостях было семейство из России, эти люди рассказали мне, что там происходит. Их старшая дочь находится под строгим надзором полиции за то, что в день экзамена, когда ждали великого князя, сказала, что ей гораздо сильнее хочется хорошо сдать экзамен, чем видеть великого князя. Кроме того, она близорука и носит пенсне – об этом тоже донесли в полицию, поскольку пенсне и очки у женщин считаются признаком передовых идей. За одно слово человека могут сослать, посадить в тюрьму, отправить в изгнание. Ночью вламываются к вам в дом и, если вы не очень опасны, вас высылают в Вятку или в Пермь; если в самом деле опасны – вас ждет Сибирь или виселица. Говорят, что нет семьи, где бы кто-нибудь не был сослан, повешен или хотя бы не состоял под надзором. Слежка поставлена так, что стоит только поговорить у себя дома, среди своих, – и тотчас все будет доложено куда следует.

Несчастная страна! Давеча я корила себя за низость, что не хочу туда ехать! Но это невозможно! Социалисты – свирепые разбойники, они убивают и грабят; правительство творит глупости, чинит произвол; две эти чудовищные силы ведут войну, а разумные люди попадают между жерновами. Спустя два часа беседы приехавшая девушка сказала мне, что за десятую долю того, что я успела наговорить, меня бы сослали на каторгу или вздернули и, если я поеду в Россию, моя песенка спета.

Поеду в Россию, когда в этой прекрасной стране будут уважаться права людей, когда я смогу быть там полезна и мне не будет грозить ссылка, если я скажу, что «цензура очень сурова». <…>

Ах, французы, вы утверждаете, что у вас нет ни счастья, ни свободы! А в России творится такое, чего во Франции и при терроре не было: одно слово, одно движение – и человек погиб. Как много еще предстоит сделать для того, чтобы человек был хоть сколько-нибудь счастлив! <…>


Вторник, 5 октября 1880 года

<…>

Нет, как видно, делать нечего. И во всем – одно и то же. Вот уже четыре года, как самые знаменитые врачи лечат мой ларингит, а мне все хуже и хуже.

Четыре дня назад со слухом как будто стало лучше, а теперь все сначала.

Обратите внимание, вот мое пророчество.

Я умру, но не сразу; если бы сразу, это было бы слишком хорошо, тогда бы все кончилось. А я еще помаюсь с моими катарами, кашлем, лихорадками, да мало ли с чем еще.

А через четыре года умру. <…>


Смириться или, вернее, взять себя в руки, заглянуть в себя, в самую глубину, и спросить себя: а не все ли равно? Так прожить или этак, какая разница. <…> Когда телесная боль доходит до предела, люди теряют сознание или впадают в экстаз; то же самое, когда до известного предела доходит душевная мука: человек воспаряет, теперь ему странно, что прежде он страдал, он презирает все и, словно мученик, высоко поднимает голову.

В конце концов, какая разница, где я проживу оставшиеся мне пятьдесят лет – в тюремной камере или во дворце, среди людей или в одиночестве! Конец один и тот же. Ощущения, заключенные между началом и концом и исчезающие без следа, – вот что меня занимает. Кому какое дело до того, что уже прошло и не оставило следа! Я свою жизнь могу употребить на работу, я разовью свой талант; быть может, и останется след… когда я умру.

<…>


Воскресенье, 10 октября 1880 года

<…> Провела утро в Лувре – какое потрясение! До сих пор я не понимала того, что поняла нынче. Раньше я смотрела и не видела. Это будто откровение. Раньше я смотрела, вежливо восхищалась, подобно подавляющему большинству людей. Воистину, понимать и чувствовать искусство так, как я, – признак незаурядной души. Чувствовать, как это прекрасно, и понимать, почему прекрасно, – огромное счастье.


Понедельник, 11 октября 1880 года

Под впечатлением от вчерашнего принимаюсь за живопись. После таких откровений, как вчера, не может быть, чтобы я оказалась бездарностью. <…>


Вторник, 19 октября 1880 года

Увы, все сведется к тому, что через несколько лет я умру в убожестве и немощи.

Были у меня подозрения, что этим все кончится. Такие, как я, не могут жить; я словно слишком умные дети. Слишком много мне было нужно для счастья, а обстоятельства сложились так, что, не считая обеспеченной жизни, я лишена всего.

Когда два, три года, да даже еще полгода назад я приходила к новым врачам в надежде, что они вернут мне голос, меня спрашивали, не было ли у меня таких-то и таких-то симптомов; я отвечала, что не было, и тогда мне говорили: «В бронхах и в легких у вас ничего нет, затронута одна гортань». А теперь я чувствую все те недомогания, про которые тогда спрашивали врачи. Значит, затронуты бронхи и легкие. Но это еще ничего или почти ничего. Фовель прописал йод и нарывной пластырь; я в ужасе завопила: по мне, лучше руку сломать, чем вытерпеть горчичник. Три года назад на водах в Германии какой-то врач обнаружил уже не знаю что у меня в правом легком, под лопаткой. Я только посмеялась; а ведь еще в Ницце, за пять лет до того, я иногда чувствовала легкую боль в этом самом месте; но я была уверена, что у меня растет горб, ведь у меня две тетки горбатые (сестры отца); еще несколько месяцев назад меня спрашивали, нет ли у меня в этом месте болей, а я думать ни о чем не думала и отвечала «нет». Теперь, когда кашляю или просто глубоко дышу, чувствую, как у меня болит там, справа, в спине. Все это вместе меня убеждает, что у меня в самом деле что-то есть… Из самолюбия не скрываю своей болезни, но мне она вовсе не по душе. Меня ждет ужасная смерть, очень медленная – четыре, пять, а то и добрых десять лет. А худоба, а уродство!

Я не очень похудела, я как раз такая, как надо, только вид у меня усталый, да много кашляю, да дышу с трудом. Ну как вам нравится! Четыре года кряду лечусь у самых знаменитых докторов, езжу на воды, и мало того, что мой замечательный голос ко мне не вернулся, – а какой он был красивый! До сих пор плачу, вспоминая о нем, – но мне делается все хуже, да вдобавок я, прямо скажем, стала глуховата.

Но я не буду жаловаться – лишь бы умереть скорей. Бывало ли с вами так: берешь перо или открываешь рот, чтобы написать или сказать, что не веришь больше в то, во что верил раньше, и покуда произносишь: «Подумать только, что я мог так думать!» – чувствуешь, как снова склоняешься к прежним убеждениям или, по крайней мере, начинаешь сомневаться в новых? В таком расположении духа я принялась за эскиз к картине… В ожидании художника натурщица, невысокая белокурая женщина, сидит верхом на стуле, курит папиросу и смотрит на скелет, в зубы которому вставлена трубка. Слева по полу разбросана одежда; справа на полу ботинки, раскрытый портсигар и букет фиалок. Одну ногу женщина закинула на перекладину спинки стула, облокотилась, подбородок опирается на руку. Один чулок на полу, другой еще болтается на ноге. По цвету выходит очень хорошо. Между прочим, я становлюсь колористом. Это, конечно, для смеха, но шутки в сторону, я теперь в самом деле чувствую цвет, нет никакого сравнения с тем, что я делала красками еще два месяца назад, до Мон-Дора.

Вот увидите, когда я уже ни на что не буду годна, когда стану больная и мерзкая, найдется масса вещей, которые будут привязывать меня к жизни.

<…>


Пятница, 24 декабря 1880 года

Ночью снились дурные сны; наутро прихожу в мастерскую, и Жюлиан преподносит мне следующее: «Обещайте, что картина будет моя, и я укажу вам сюжет, который вас прославит или, по крайней мере, на пару дней после открытия Салона привлечет к вам внимание». Я, разумеется, обещала. Ту же речь он произнес, обратившись к Амели, велел нам составить и подписать обязательство, полушутя-полусерьезно, в качестве свидетельниц привлек Маньян и Мадлен, а потом увел к себе в кабинет и предложил мне изобразить уголок нашей мастерской с тремя фигурами в натуральную величину на переднем плане и остальными в качестве второстепенных персонажей, а Амели – мастерскую на улице Вивьен, 53, всю целиком, в уменьшенном размере. Амели немедленно разрыдалась. <…> Добрых полчаса он доказывал нам преимущества этих сюжетов; затем я, взбудораженная и с головной болью, вернулась к своему портрету, но уже не в состоянии была ничего делать. Последствия вчерашнего.

Что касается сюжета, он представляется мне не слишком значительным, но может выйти занятно, и потом, Жюлиан так за него ухватился, так уверен в успехе! Он привел мне множество примеров, подтверждающих его правоту, – и ведь никто никогда не изображал мастерской, где работают женщины-художницы. Кроме того, поскольку для него эта картина послужит рекламой, он сделает все возможное и невозможное, чтобы обеспечить мне эту хваленую известность, которую посулил. Такую большую штуку написать не так-то просто… Впрочем, там видно будет. <…>

<…>

1881

Суббота, 8 января 1881 года

Вчера приезжал Божидар с матерью. Сегодня он приехал опять, помог мне до конца расставить книги. К книгам у меня самая настоящая страсть: расставляю их, пересчитываю, разглядываю; эта гора томов радует мне душу, как ничто другое; отхожу на несколько шагов, чтобы полюбоваться ими, как картиной. У меня почти семьсот томов, но почти все большого формата; в обычных изданиях получилось бы еще больше.

<…>


Суббота, 15 января 1881 года

<…> Вы знаете, я не в таком уж восторге от живописи нашего прославленного Тони, но Тони – сильная личность, серьезный художник, академик, классик, такие учителя всегда великолепно учат. В живописи как в литературе: вы твердите сначала грамматику, а потом природа вашего дарования подскажет, что вам писать, драмы или песенки. Если бы Тони убили разбойники, я пошла бы учиться к Лефевру, Бонна или даже к Кабанелю, хоть это бы мне далось нелегко. Художники такого темперамента, как Каролюс, Бастьен-Лепаж, Эннер[150]150
  Александр Кабанель (1823–1889), Каролюс-Дюран (1838–1917), Жан-Жак Эннер (1829–1905) – французские художники.


[Закрыть]
, невольно заставляют себе подражать; при таком раскладе заимствуется обычно худшее, что есть в образцах. И потом, я не хотела бы в учителя художника, пишущего отдельные фигуры; мне нужно видеть вокруг живописца множество исторических полотен: пускай они, как толпа, обступают его и побуждают прислушиваться к его мнениям, хотя сама я часто предпочитаю одну-единственную фигуру пяти или шести холстам, на каждом из которых изображено человек по тридцать. <…>

Самое заурядное лицо на свете может стать интересным, если его умело подать. Я видела, как самые неприметные натурщицы преображались благодаря шляпке, или берету, или драпировке; все это я веду к тому, чтобы скромно признаться, что каждый вечер, вернувшись после мастерской, грязная и усталая, я моюсь, переодеваюсь в белое и повязываю голову косынкой из индийского муслина с кружевами, как старухи Шардена и девочки Грёза[151]151
  Мария подражает героиням картин французских художников Жана Батиста Шардена (1699–1779) и Жана Батиста Грёза (1725–1805).


[Закрыть]
; и сразу делаюсь до того хороша – никто не поверил бы, что я могу быть такой красоткой… <…>

Это вошло у меня в привычку: ходить вечером с непокрытой головой мне неудобно, «мои печальные мысли» любят покровы, в косынке мне как-то уютнее, спокойнее. <…>

Нынче я выпила только немного молока, и ночь прошла еще удивительнее, чем прежде: я не спала… <…> мне все время мерещилась картина и как будто я работаю; но только я все делала наоборот, не так, как надо, у меня было противоестественное желание замазать все хорошие куски. Какая это была му́ка! И никаких сил не было успокоиться: я по-сумасшедшему волновалась, старалась поверить, что сплю, но ничего не выходило. Это же бред! – говорила я сама себе. Думаю, что это и был бред, теперь я знаю, что это такое, и нисколько бы не злилась, когда бы не усталость во всем теле и особенно в ногах.

Хорошо то, что при всей слабости я дождалась Жюлиана, чтобы узнать его мнение о лице, которое переписала.

Вчера он приходил и нашел, что я совершила большую ошибку. Стерла то, что было хорошо, – это было еще до сна.

А вечером, по какому-то странному стечению обстоятельств, вдруг стала слышать очень, очень хорошо.

Я разбита. <…>


Пятница, 18 февраля 1881 года

Какие напасти! Перепутали рисунки, и половина работ, сделанных на конкурс, не получила оценки. Общее возмущение, Жюлиан встает и начинает объяснять уже не знаю что; а я прислонилась к двери, думала о своем – и вдруг как зевну! Этот мой замечательный зевок означал: ах, как мне все надоело! Жюлиан, который уже был вне себя от ярости, обернулся ко мне и заявил, что, если мне неинтересно, я могу идти домой. Я даже не нашлась что возразить: я ведь зевнула не нарочно и ничуть не хотела показаться невежей.

И вот уже два дня знаменитый художник проходит мимо меня, не заглядывая в мою работу, и вся мастерская чувствует себя не в своей тарелке, а мне так досадно! <…>


Суббота, 19 февраля 1881 года

Тони говорит, что работа у меня идет на лад. <…> Я до того рада, что забываю о холодности Жюлиана, хотя все равно на него обижаюсь. <…>

Вот уже дней десять вижу во сне все время дедушку, маму и всю родню…

Еще мне то и дело снятся люди, с которыми я должна увидеться назавтра; а бывает, что сон словно продолжает закончившийся день; и всякую ночь что-нибудь да снится. <…>


Вторник, 22 февраля 1881 года

Помирились с Жюлианом. Я сказала:

«Господин Жюлиан, вы что же, так и будете на меня сердиться за пустяк, который я сделала не нарочно? Подойдите, взгляните на мою работу!» Он подошел, преисполненный чувства собственного достоинства, и сказал, что ладно уж, если я признала свою вину, то все в порядке! Я ничего не ответила, потому что ни в чем не провинилась; но я ненавижу ссоры, да и картине эта история вредит. <…>


Четверг, 3 марта 1881 года

<…> Эти женщины не имеют никакого отношения к цивилизованным людям или они притворяются? Или они делают вид, что спокойны, потому что суетиться бесполезно? Или просто ничего не чувствуют.

От этого моя болезнь, сильнейший кашель, дышу с трудом, и в горле какое-то зловещее бульканье… <…> По-моему, это называется горловая чахотка. <…> Но эти женщины не понимают.

Открыла Новый Завет, который некоторое время был у меня заброшен, и за несколько дней два раза испытывала потрясение от того, насколько место, раскрытое наудачу, отвечало моим мыслям. Я снова стала молиться Христу, я вернулась к Богоматери, к чудесам, а ведь была деисткой и даже склонялась временами к полному атеизму. Но вера Христова, изложенная Его словами, мало напоминает ваш католицизм или наше православие, которого я теперь, в общем-то, не придерживаюсь: стараюсь просто следовать заветам Христа и не забиваю себе голову аллегориями, которые положено принимать всерьез, суевериями, разными бессмыслицами, которые ввели в религию простые люди, много позже, из политических и иных соображений. <…>


Пятница, 18 марта 1881 года

Окончила картину – остались лишь кое-какие штрихи.

Жюлиан находит, что за последнюю неделю мое полотно много приобрело и теперь все прекрасно. Тони не видел, как я переделала середину – изменила и переписала три главные фигуры на втором плане, да и другие тоже, и руки.

Сама чувствую, что стало лучше; посмотрим, что завтра скажет Тони.

Всего изображено шестнадцать фигур да скелет – итого семнадцать.


Суббота, 19 марта 1881 года

Нет, я недовольна. Тони, как и другие, считает, что есть несколько прекрасных кусков, но все вместе не стоит похвал; он долго объяснял мне, что следует сделать, и кое-где сам приложил руку, а я это потом убрала. <…>

В половине пятого приехал Жюлиан. Обстановка разрядилась, пошли разговоры. Я начала работать без четверти восемь и была уже усталая, главным образом потому, что не услышала от Тони слов «очень хорошо». Господи, я и сама знаю, картина веселая, оживленная, но видно, что мне страшно недостает умения! <…>


Воскресенье, 20 марта 1881 года

<…> Во Дворце промышленности было очень занятно, толпа покрикивала и отпускала замечания о бедных холстах, которые все прибывали. Божидар вошел без помех, а мне пришлось доказывать, что я автор одной из выставленных картин. Наконец вбегаю – элегантная, любезные собратья на меня глазеют. Отыскиваем друг друга с неизменным Божидаром, и я наконец вижу картины. Моя работа кажется небольшой, хотя высотой она метр пятьдесят, а в ширину около двух метров. Перед ней остановилось несколько мужчин, и я удрала, чтобы не слышать их замечаний, – и потом, мне показалось, что они знают, что это моя картина. <…>


Пятница, 1 апреля 1881 года

Это не первоапрельская шутка, я допущена (меня отобрали?). Вчера в первом часу ночи Жюлиан нарочно приехал, чтобы мне об этом сказать, прямо от Лефевра. <…> Хоть я его и не просила, Божидар справился у Тидьера (это один молодой человек снизу) и уверяет, что у меня второй номер. По-моему, это даже слишком.

<…>


Воскресенье, 3 апреля 1881 года

Никогда Патти не пела так вдохновенно, как вчера; в голосе у нее была ширь, свежесть, блеск! Болеро из «Сицилийской вечерни» исполнялось на бис. Господи, ведь у меня был прекрасный голос! <…> Мощный, драматический, бередящий душу, – дух захватывало. И ничего не осталось, даже говорю с трудом. Неужели я не вылечусь? Ведь я молода, я бы еще, может быть, смогла…

Патти не трогает, но, слушая ее, впору расплакаться от изумления, это сущий фейерверк; вчера я была буквально потрясена, когда она вдруг рассыпала целый поток звуков, таких чистых, таких высоких, таких изысканных!..


Вторник, 5 апреля 1881 года

Вот так сюрприз! Приехал г-н Башкирцев. За мной прислали в мастерскую, и я застала его в столовой с мамой, которая окружила его лаской, там же были Дина и Сент-Аман, умиленный этим зрелищем супружеского счастья. Потом мы вместе – отец семейства, нежная мать и малютка – отправились в магазины, делать отцу семейства покупки, далее в Булонский лес и на минутку заглянули к Карагеоргиевичам.

Он явно приехал за мамой, но я еще ничего не знаю, слишком много пустой болтовни.


Среда, 6 апреля 1881 года

Отец не отпускал меня до девяти часов, уговаривал не ездить в мастерскую. Но я слишком увлечена недописанным торсом, а потому увижу мою августейшую фамилию только за обедом; засим они поедут в театр, а я побуду одна. Отец совершенно не понимает, как это можно быть художницей и добиться известности. Иногда мне кажется, что это он нарочно. <…>


Пятница, 6 мая 1881 года

Нынче утром была в Салоне и встретила там Жюлиана, который познакомил меня с Лефевром, а тот сказал, что усматривает в моей картине большие достоинства. Я изображала из себя хорошую девочку.

Дома вечные разговоры о предстоящих переменах. Как они меня все раздражают! Отец придумывает иногда совершенные нелепости, он сам не верит в свои выдумки, но упорствует в них, например твердит, что все зависит от того, соглашусь ли я провести лето в России. «Все увидят, – говорит он, – что ты не отделяешь себя от семьи».

Как будто я когда-нибудь себя отделяла! Это отвратительно – притворяться, что все дело во мне! Короче, я изнемогаю, стоит мне слово молвить, как ударюсь в слезы. Зато, по крайней мере, не буду ездить с места на место, посижу спокойно (!!!) дома, буду предаваться унынию, лежа в кресле, моему здоровью это на пользу. Какое отвращение, какая бесчеловечность! Разве мне по возрасту терпеть такое? Ведь это же навсегда искалечит мне характер! <…>

А вечером, когда я совсем уже усталая и почти сплю, в голове у меня звучат одна за другой какие-то божественные мелодии. Приходят, улетают, а за ними вступает как будто оркестр, и музыка его нарастает во мне помимо моей воли. <…>


Суббота, 7 мая 1881 года

Мне снился Кассаньяк, я была обвиняемой, а он меня защищал. Ах, прелестный сон! Возможно ли, чтобы когда-нибудь…

<…>

Отец хочет ехать завтра, и маме нужно ехать с ним. Это опрокидывает все планы.

А я-то сама еду? Но ради чего оставаться? Буду там писать этюды на свежем воздухе, потом все вместе поедем в Биарриц.

С другой стороны, говорят, что мне полезен Эмс… А, все равно. То, что нужно мне, все равно невозможно.

<…>


Воскресенье, 8 мая 1881 года

Теперь я едва ли не радуюсь, видя, как рушится мое здоровье из-за того, что Небо отказывает мне в счастье. А когда я совсем зачахну, все, может быть, переменится, но будет уже слишком поздно.

Что правда, то правда: каждый за себя, но ведь мои родные притворяются, что так меня любят… а сами ничего не делают. Меня уже как будто нет, между мной и остальным миром словно висит пелена. Знать бы – что там, но это неизвестно; впрочем, любопытство несколько примирит меня со смертью. Разве это жизнь!!! Спросите кого угодно! <…>

По десять раз на дню восклицаю, что хочу умереть, но это мое отчаяние во мне говорит; моей семье это не мешает, я им никогда ничего не говорю, я с ними вижусь только за столом. Они думают, будто я и вправду хочу умереть, а это неправда: я просто выражаю этим, как ужасна моя жизнь, но жить все равно хочется, несмотря ни на что, тем более в мои годы. Только не пригорюнивайтесь надо мной: меня еще хватит на какое-то время. Никого нельзя обвинять. На все воля Божья. Если бы Богу было угодно, Он бы меня вызволил из этого ада с помощью замужества или какого-нибудь счастливого случая, но что-то не похоже.


Воскресенье, 15 мая 1881 года

И все же… Короче говоря, поеду в Россию, если они согласятся неделю меня подождать. Присутствовать при раздаче наград было бы для меня пыткой. Я в ужасном горе, но об этом знает один Жюлиан. Итак, еду. Ходила инкогнито на прием к выдающемуся врачу… <…> уши мои исцеляются. Оболочка правого легкого поражена, причем уже давно; далее, плеврит, да и горло в ужасном состоянии. Я расспросила врача в таких точных выражениях, что ему после подробного осмотра ничего не оставалось, как только сказать мне правду. <…>


Понедельник, 16 мая 1881 года

<…> Виделась с Жюлианом, мы долго и серьезно говорили. Он считает, что я делаю глупость, отправляясь в Россию: «Врачи посылают вас на юг, а вы едете на север». <…>


Пятница, 20 мая 1881 года

Короче говоря, опять я в нерешительности. Ну и ну! Приезжает Потен[152]152
  Потен – лечащий врач Башкирцевой.


[Закрыть]
; я надеялась, что благодаря ему можно будет избежать поездки в Россию, не рассердив отца. Прекрасно – теперь я могу не ехать. Но Божидар приносит убийственную весть: «Сегодня члены жюри посетили Салон и надолго задержались перед картиной Бреслау!» <…>


Понедельник, 23 мая 1881 года

Наконец все упаковано, едем на вокзал. Поезд вот-вот тронется, и тут мои колебания передаются остальным; я в слезы, мама за мной. Дина и тетя туда же; отец вопрошает, что же теперь делать? Вместо ответа рыдаю, звонит колокол, бежим к вагону, мне так и не купили билета, они входят в купе. Я тоже хочу войти, но двери закрываются, билета у меня нет, и они уезжают, даже не попрощавшись со мной. Видите: мы клянем друг друга, ненавидим, а как надо расставаться, тут уж я ничего не понимаю. <…>


Вторник, 24 мая 1881 года

Я в отчаянии, что не уехала. Напрасно обидела отца, осталась здесь; лето все равно пропало, потому что в конце июня придется ехать на воды. Вместо того чтобы торчать тут три недели, присутствовать при том, как Бреслау будут давать медаль, сидеть взаперти, унывать и скучать, я могла поехать в деревню – а мне ведь и в самом деле необходимо вырваться из этого немыслимого положения… <…> Дам телеграмму в Берлин, чтобы меня ждали; я еду… <…>


Среда, 25 мая 1881 года

<…> Самое ужасное – это мои уши. То, что беда настигла меня именно с этой стороны, – чудовищно, ничего мучительнее быть не может, с моим-то характером… Чего бы я ни захотела, всего боюсь, – кошмарное чувство! И теперь, когда у меня уже появился кое-какой опыт, когда способности мои вот-вот уже начнут проявляться, когда я уже немного научилась, как надо себя держать, мне кажется, что весь мир бы мне принадлежал, если бы только слышать, как раньше. А ведь при моей болезни глухота бывает от силы в одном случае на тысячу, как утверждают все врачи, которым я показывалась. «Успокойтесь, вы не оглохнете, при болезни гортани это встречается крайне редко!!!» И надо же, чтобы именно со мной… Вы не представляете себе, какое требуется притворство, какое постоянное напряжение, чтобы пытаться скрыть эту гадкую немощь; со старыми знакомыми, с которыми я встречаюсь редко, мне это удается, но в мастерской, например, все знают!

И до чего это вредит мне на людях! Какая уж тут живость, какое остроумие! А, все кончено!


Четверг, 26 мая 1881 года

<…> Это дальнее путешествие – то, что было мне нужно: поля, поля, поля везде. Здесь очень красиво, обожаю степь… за новизну. Почти беспредельный простор… Леса, деревни – это уже не то. Но главное, что приводит в восторг, – любезность и приветливость всех чиновников, вплоть до самых ничтожеств, которая встречает вас, едва вы въезжаете в Россию; таможенники разговаривают с вами, как добрые знакомые. Между тем я провела в вагоне уже восемьдесят шесть часов, а впереди еще тридцать. Какие головокружительные расстояния! <…>


Воскресенье, 29 мая 1881 года

Вчера ночью приехали в Полтаву. <…> Отец очень рад, но несколько смущен, видя, какое унылое впечатление произвел на меня край после пяти лет отсутствия. Я и не пытаюсь этого скрыть: с отцом у нас короткие отношения, и я ему не льщу.

Холод, отвратительная грязь, евреи… Весь край в осадном положении, ползут зловещие слухи… Бедная страна! Приехала в деревню… Поля еще затоплены разлившейся рекой, повсюду лужи, грязь, совсем еще свежая зелень, цветет сирень; но место здесь низменное, боюсь, как бы не оказалось сыро. Превосходный способ поправить здоровье! Все наводит смертельную тоску. Открываю рояль и играю наугад нечто похоронное. Коко жалобно скулит. Мне так грустно, что хоть плачь; строю планы, как бы завтра уехать отсюда… <…>

Стараюсь вести себя как все, но ничего не выходит; распаковала чемоданы – стало немного повеселее. Но я не могу уследить за разговором, и поделом. Надо лечиться! Ах, как прав был Жюлиан!

Мама привезла все газеты, где обо мне пишут; тамошнее мое отчаяние окружает меня здесь ореолом!

<…>


Понедельник, 13 (1) июня 1881 года

Начала писать крестьянку в натуральную величину, она стоит, прислонившись к плетню, в руках нечто вроде корзинки… <…>


Четверг, 7 июля 1881 года

<…> Говорили о всяких зловещих приметах, о разбитых зеркалах. А у меня здесь два или три раза уже оказывалось по три горящих свечи. Неужели я умру? От этой мысли у меня иногда озноб по коже. Но когда я верю в Бога, мне не так страшно, хотя… очень хочется жить.

<…>

Беда моя перед Богом в том, что я пристально слежу за малейшими движениями своей души и все время невольно прикидываю: вот эту мысль мне поставят в вину, а вот ту – одобрят; но как только я понимаю, что вот это хорошо, то тем самым уничтожается всякая моя заслуга, и все пропало. Стоит мне поддаться какому-нибудь благородному, доброму, христианскому порыву, как я сразу это замечаю и тут же невольно радуюсь, что это зачтется… И вся ценность моего порыва идет насмарку. Например, только что мне захотелось спуститься, обнять маму, повиниться перед ней; естественно, тут же пришла мысль о том, как это с моей стороны будет хорошо, – и все пропало. И потом, я почувствовала, что такое движение не стоило бы мне особого труда, что я бы невольно впала в сюсюканье или в развязность; потому что правдивые, серьезные, пылкие излияния чувств между нами невозможны: вышло бы неправдоподобно, поскольку все привыкли, что я всегда шучу. Они бы вообразили, что я играю комедию.

<…>


Четверг, 21 июля 1881 года

Мы в Киеве, святом городе, «матери городов русских», по выражению св. Владимира, который сперва сам крестился, а потом, добром ли, силою ли, окрестил весь народ, загнав его в Днепр. Наверное, при этом были утонувшие. Но глупые люди плакали по своим идолам, которых топили в воде во время крещения. О России еще так мало знают, все ее красоты и богатства еще так неизвестны, что вам, быть может, покажется новостью то, что Днепр – одна из красивейших рек в мире и берега его изумительно живописны. Киев застроен хаотически, как попало, все вперемешку; есть верхний город и нижний город, улицы все крутые. Из-за больших расстояний это не слишком удобно, зато интересно. От древнего города ничего не осталось; к тому же цивилизация наша в те времена ограничивалась строительством убогих храмов, безыскусных и непрочных; памятников же почти не сохранилось, не то что ваши роскошные громады, каменные да гранитные. Будь у меня склонность к преувеличениям, я бы сказала, что церквей здесь не меньше, чем домов. Множество соборов и монастырей; иногда прямо по три-четыре подряд. И везде, везде золоченые купола; колонны и стены побелены известью или выкрашены белой краской, а окна и крыши зеленые. А иногда весь фасад расписан: тут и сцены из жизни святых, и образа, но в совершенно бесхитростной манере.

Сперва направляемся в лавру; это монастырь, сюда всякий день приходят тысячи паломников изо всех концов России. <…>

Мама молилась с невыразимым жаром; уверена, что и папа, и Дина молились за меня. Но чудо не свершилось. Смеетесь? А я ведь почти надеялась. Я не очень-то придаю значение церквам, мощам, литургиям, нет, но я уповала на молитвы, на свою молитву. Я и до сих пор не рассталась с надеждой: сегодня молитва моя не была услышана, но когда-нибудь, может быть, ее услышат. Верю только в Бога – но тот ли это Бог, который слушает нас и занимается нашими делами?

Бог не исцелит меня сразу, в церкви; нет, я и не достойна ничего подобного, но Он может меня пожалеть и осенить врача, который меня вылечит… Не теперь, так позже… Буду молиться постоянно.

А мама верит в освященные образа, в мощи… Словом, вера у нее какая-то языческая, как у большинства набожных и не слишком умных людей… <…>

Может быть, если бы я верила в силу образо́в и мощей, тогда бы чудо произошло? Но там, в лавре, я и на коленях стояла, и молилась, но ничего не вышло. Я уж скорей пойму, как можно преклонить колени где угодно и просто помолиться Богу. Бог везде… Но как уверовать во все это? Мне даже кажется, что такой фетишизм принижает Господа и идет Ему во вред. И для множества народа, для большинства пилигримов Бог совершенно исчезает: есть только кусок иссохшей плоти, наделенный возможностью творить чудеса, или деревянная икона, к которой можно воззвать, и она услышит. Или я не права? А они правы? Кто более просвещен, тот и должен быть ближе к истине… Во всяком случае, мой Бог наверняка не одобряет всех этих литургий, которые считаются необходимыми для истинных верующих.

<…>


Воскресенье, 2 октября 1881 года

<…> Со вчерашнего утра мы наконец в Мадриде, сегодня утром в музее. Да, в сравнении с ним Лувр бледнеет: Рубенс, Филипп де Шампань… да кто угодно, даже Ван Дейк и итальянцы. Ничто не сравнится с Веласкесом, но я слишком еще ослеплена, чтобы о нем судить. А Рибера? Господи Боже мой! Да вот же они, истинные натуралисты! Что может сравниться с этой правдивостью, изумительной правдивостью, божественной, правдивейшей правдивостью! Глядя на все это, ощущаешь восторг и боль. О, если бы обладать таким даром! И мы смеем еще говорить о бледном Рафаэле, о чахлой живописи французской школы!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации