Текст книги "Если бы я была королевой… Дневник"
Автор книги: Мария Башкирцева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
1884
Пятница, 4 января 1884 года
Да, я чахоточная, и моя болезнь развивается. <…>
Я больна, никто ничего не знает, но у меня каждый вечер лихорадка, и все идет вкривь и вкось.
Нет! Все так ужасно, все вместе, что мне даже досадно об этом говорить!
Суббота, 5 января 1884 года
Открытие выставки Мане в Школе изящных искусств! Еду туда с мамой. <…>
Мане умер всего год назад. Я о нем знала совсем немного. Общее впечатление о выставке поразительное. Хаотично, ребячливо и грандиозно!
Есть безумные вещи, а есть великолепная живопись. Еще немного, и это был бы один из величайших гениев живописи. Изображенное им почти всегда безобразно, часто бесформенно, но всегда живое. Есть изумительные эффекты. Даже в самых неудачных вещах чувствуется нечто неуловимое, из-за чего смотришь, не испытывая ни отвращения, ни усталости. В этом сквозит такая самонадеянность, такое поразительное доверие вместе с не менее поразительным невежеством. Словно детство гения. А еще чуть не полные заимствования из Тициана (лежащая женщина и негр), Веласкеса, Курбе, Гойи. Но все эти художники воруют друг у друга. А Мольер? Он брал у других целые страницы, дословно, – я знаю, я читала. <…>
Среда, 16 января 1884 года
<…> Разве публика полюбила Милле, Руссо, Коро? Вернее, полюбила – когда они вошли в моду.
Позор нашей эпохи состоит в том, что люди просвещенные, но недобросовестные делают вид, что верят, будто в этом искусстве нет ни глубины, ни величия; зато они кадят «тем, кто следует традициям старых мастеров». Надо ли распинаться и доказывать всю глупость подобных рассуждений? Какое же тогда искусство называть великим, если не такое, которое, с душераздирающим совершенством изображая плоть, волосы, одежду, деревья, в то же время изображает души, умы, судьбы? <…>
Воскресенье, 20 января 1884 года
<…> У меня нет друзей, я никого не люблю, и меня никто не любит.
Друзей у меня нет потому, что (мне и самой это яснее ясного) я невольно даю почувствовать, с какой высоты «взираю на толпу». Никто не любит унижения. Могу утешиться мыслью, что люди, в самом деле превосходящие окружающих, никогда не были любимы другими людьми. К ним тянутся, в их лучах греются, но в глубине души их ненавидят и при первом удобном случае распускают о них клевету. Сейчас собираются ставить памятник Бальзаку, и газеты печатают воспоминания и рассказы друзей великого человека. Друзья такие, что может стошнить от омерзения. Наперегонки вспоминают любую неприятную черту, любую странность, любую низость. По мне, уж лучше враги: им хотя бы меньше веры. <…>
Вторник, 11 марта 1884 года
Дождь.
Да не только в этом дело… Мне вообще тяжело… Все это так несправедливо. Небо меня гнетет…
Короче, я еще в том возрасте, когда даже умираешь с упоением. Мне кажется, я, как никто на свете, люблю все: искусство, музыку, живопись, книги, свет, платья, роскошь, шум, тишину, смех, печаль, меланхолию, шутку, любовь, холод, солнце; все времена года, всякую погоду, однообразные русские равнины и горы вокруг Неаполя; снег зимой, осенние дожди, весенние сумасбродства, безмятежные летние дни и прекрасные ночи со сверкающими звездами… все я обожаю, всем восхищаюсь. Все кажется мне интересным, возвышенным; я бы хотела все видеть, всем обладать, все обнять, со всем слиться и умереть, раз уж так надо, хоть через два года, хоть через тридцать, но умереть с восторгом, что позна́ю на опыте последнюю тайну, всеобщий конец или всеобщее божественное начало.
Эта любовь ко всему на свете – не восторженность чахоточной; я всегда была такая; помню, еще десять лет назад, в 1874 году, я перечисляла в дневнике радости всех времен года: «Я была бы не в силах сделать выбор, все времена года хороши, весь год, вся жизнь. Мне нужно все! Довольствоваться малым не буду. Нужна природа – перед ней все мелко. Короче, все в жизни мне нравится, все радует, и хотя я прошу счастья, но на самом деле благодарна и за несчастья. Тело мое плачет и стонет, но что-то во мне радуется жизни, несмотря ни на что!» <…>
Сегодня у нас обедал милый, славный Тони [Робер-Флёри]. Он сказал, что мои мальчишки – они называются «Встреча» – значительно продвинулись вперед, что это по-настоящему сильная вещь и в Салоне она будет замечена.
<…>
Суббота, 15 марта 1884 года
Сегодня утром приезжала Аббема посмотреть на мою картину; это симпатичная девушка, жалко, что нельзя ее принимать иначе как художницу…
Мне казалось, что пятнадцатое никогда не наступит… Погода лучезарная, и с понедельника или вторника я начну работать за городом.
Чертов Бастьен, нет, нет, на этот раз я вам клянусь, я навсегда брошу его любить. Это не подлежит пересмотру. Ну да, у него талант. А что дальше? Я его почти не знаю, он по натуре такой… скрытный; а кроме того, лучше работать, развивая собственное дарование, чем растрачивать себя в восторгах. <…>
Среда, 19 марта 1884 года
Нашла в Севре один фруктовый сад и вернулась домой часам к восьми, чуть живая от усталости. <…> Вчера был прием в Клуб русских художников. Меня избрали единогласно. Не думаю, что это очень важно.
Клер виделась с одним человеком, который навещал Бастьена и говорит, что тот очень болен; на другой день этот человек беседовал с его врачом, который сообщил ему: он очень болен, но, судя по всему, это не ревматизм, у него боли здесь (и похлопал себя по животу). Значит, в самом деле болеет? <…> Он вместе со своей матерью уехал три-четыре дня тому назад. <…>
Пятница, 4 апреля 1884 года
Его [Бастьен-Лепажа] выставка, несомненно, великолепна; но на ней представлены почти сплошь старые вещи. <…>
Сейчас ему тридцать пять, Рафаэль умер в тридцать семь, оставив гораздо больше. Но Рафаэля уже в двенадцать лет ласкали герцогини и кардиналы, его определили под начало к великому (тогда) Перуджино; в пятнадцать лет Рафаэль делал такие копии с работ учителя, что их невозможно было отличить от оригиналов, а в шестнадцать был признан великим художником. Кроме того, в этих полотнах, которые поражают нас не только своими достоинствами, но и временем, которое было на них затрачено, – в этих полотнах значительная часть работы выполнена его учениками, причем сплошь и рядом сам Рафаэль делал только картоны.
А Бастьен-Лепаж в первые свои парижские годы, чтобы продержаться, сортировал письма на почте с трех до семи утра. Впервые он выставился, по-моему, в 1869 году. И потом, у него не было ни герцогинь, ни кардиналов, ни Перуджино. Правда, еще у себя в деревне он всегда получал награды за рисование. По-моему, он приехал в Париж только в пятнадцать или шестнадцать лет. <…>
Работаю ли я сейчас так, как Бастьен в 1874 году? Такой вопрос – сущая глупость. <…>
Среда, 30 апреля 1884 года
<…> Довольна ли я? Простой вопрос. Ни слишком много, ни слишком мало. Ровно настолько, чтобы не слишком впадать в отчаяние.
Сию минуту вернулась [из Салона]. Поехали только в полдень, а ушли в пять, за час до закрытия, – у меня мигрень.
<…> Долго сидели на банкетке перед картиной.
К ней подходило много народу, и я веселилась при мысли, что никому из всех этих людей не придет в голову заподозрить автора в молодой элегантной особе, которая сидит тут же, выставив перед собой ножки в таких изящных туфельках.
Ах, насколько нынче все лучше, чем в прошлом году!
Это успех? Настоящий, серьезный успех? Пожалуй, да. <…>
Бастьен-Лепаж выставил только маленькую прошлогоднюю картину. «Кузница». <…>
Суббота, 3 мая 1884 года
В половине двенадцатого утра приехал Эмиль Бастьен-Лепаж. Спускаюсь вниз вне себя от удивления.
Услышала от него массу приятного. Оказывается, я имела настоящий большой успех. <…>
– Настоящий огромный успех художника, – говорит Эмиль. <…>
Мне полагалось бы утопать в блаженстве. Эмиль, превосходный друг, просит меня подписать разрешение Шарлю Боду, граверу, другу Жюля. Этот самый Бод сфотографирует мою картину и сделает по ней гравюру для «Монд иллюстре», – очень хорошо! <…>
Незнакомые люди говорят обо мне, занимаются мной, судят обо мне. Какое счастье! Я так этого хотела, столько ждала, а теперь все не могу поверить!
А дурак Мопассан[173]173
В марте 1884 г. М. Б. анонимно обратилась с письмом к Мопассану и сумела его заинтересовать. Они обменялись тринадцатью письмами (шесть от Мопассана, семь от М. Б.). Возможно, М. Б. первоначально хотела доверить писателю посмертную судьбу своего дневника, но в ее письмах об этом нет ни слова. Письма Мопассана, выдержанные в легкомысленном тоне, скорее, задели ее, и, разочаровавшись, она в ответ на его предложение о встрече резко оборвала переписку.
[Закрыть] даже не подозревает, что я тоже что-то собой представляю. <…>
Среда, 7 мая 1884 года
Получила из Дюссельдорфа просьбу о разрешении сделать с моей картины гравюру и опубликовать ее; они готовы опубликовать и другие мои картины, какие я сама выберу. Занятно. А я, знаете, никак не поверю, что все это правда. <…>
Мне нужно, чтобы при звуке моего имени все разговоры смолкали и все головы оборачивались.
С открытия Салона нет ни одной газеты, где бы не упомянули о моей картине; да, но это еще не то!
Сегодня утром появился парижский обзор Искры: «Светские женщины-художницы». Это высшая честь! Я иду сразу после Клер, мне уделено столько же строчек, сколько ей! Я напоминаю девушек Грёза, блондинка с волевым лбом, изобличающим значительную личность; глаза у меня глубокие. Я очень элегантна, у меня талант, и я работаю в русле истинного реализма, в духе Бастьен-Лепажа. Вот так-то! И это еще не все, у меня обаятельная улыбка и детская грация!!! <…> И что же, я не воспарила? Представьте себе, нисколько. <…>
Понедельник, 12 мая 1884 года
<…> У Бастьен-Лепажа по всем признакам рак желудка. Так что же, никакого спасения? Может быть, это еще ошибка. Бедняжка, он не может спать. Какая нелепость! А у его привратника, может быть, железное здоровье! Какая нелепость! <…>
Четверг, 29 мая 1884 года
Всю ночь меня лихорадило, а сейчас какое-то жестокое возбуждение, и оно все усиливается. <…>
Врачи бессильны; просишь чуда, которого нет как нет, но, пока просишь, испытываешь минутное утешение. Этого очень мало.
Бог справедлив, иначе быть не может, – но если Он справедлив, то как же так? Стоит призадуматься на минуту, и перестаешь в Него верить, увы! Зачем тогда жить? Зачем терпеть все эти муки? У смерти есть хотя бы одно преимущество: узна́ешь, по крайней мере, что такое эта хваленая другая жизнь… Если только там что-нибудь есть; но пока не умрешь, не узнаешь.
Для меня уже ничего быть не может. Я несовершенное, униженное, конченое существо.
Ничего. Ничего. Ничего.
Пятница, 30 мая 1884 года
<…> Наверно, я очень глупо поступаю, не занимаясь тем единственным, чем имеет смысл заниматься в этой жизни. Единственным, что приносит счастье, заставляет забыть обо всех печалях, – да, любовью, разумеется, я говорю о любви. <…>
Любовь помогает двум душам слиться в одну… Пускай это иллюзия, не все ли равно; во что мы верим, то и есть! Уверяю вас, я-то знаю. Любовь делает мир таким, каким он должен быть. Если бы я была Богом…
Ну и что тогда? <…>
Воскресенье, 1 июня 1884 года
<…> Сейчас, то лежа на диване, то расхаживая по балкону, читала предисловие к Лукрецию, а потом его самого, «О природе вещей». Кто знает, что это за книга, те меня поймут… Чтобы во всем разобраться, требуется большое напряжение. Наверно, это трудное чтение даже для тех, кто привык иметь дело с такими материями. Я все поняла, временами смысл от меня ускользал, и все-таки каждый раз я умудрялась разобраться и поймать нить. <…>
Если бы я получила разумное воспитание, из меня могло бы выйти нечто примечательное. Я всему училась сама, сама в Ницце составляла план занятий с преподавателями лицея, и они придерживались моего плана. Я руководствовалась наполовину интуицией, наполовину тем, что успела вычитать из книг. Я хотела знать то-то и то-то. Потом прочла греков и римлян, и французских и английских классиков, и современных авторов, и многое другое. Но все это в состоянии хаоса, хотя из любви к всеобщей гармонии я стараюсь привести свои познания в порядок.
Кто такой Сюлли-Прюдом?[174]174
Франсуа Арман Сюлли-Прюдом (1839–1907) – французский поэт-парнасец.
[Закрыть] Полгода назад купила его книги, перелистала и отложила: мне показалось, что это просто приятные стихи; а сегодня обнаружила там вещи, которые меня покоряют, и читаю все подряд; на это меня подвигло посещение бедняги Коппе[175]175
Франсуа Коппе (1842–1908) – французский поэт, драматург, прозаик, знакомый Башкирцевых.
[Закрыть], которого я ни в грош не ставлю. Но о Сюлли-Прюдоме мне не говорил ни Коппе, ни кто-нибудь еще, так почему же?
Пятница, 6 июня 1884 года
Этот вечер в посольстве[176]176
М. Б. получила официальное приглашение на прием в российское посольство (см. след. записи).
[Закрыть] очень меня заботит: боюсь, как бы какая-нибудь мелочь не испортила впечатления. Никогда не надеюсь ни на что хорошее. <…>
Суббота, 7 июня 1884 года
В тишине готовлюсь к торжеству нынешнего вечера.
Платье у меня такое. Белый шелковый муслин… <…> В волосах ничего. Белые туфельки. Все вместе выглядит изумительно. Сюда нужна прическа а-ля Психея. По-моему, наряд невероятно изысканный.
<…>
Воскресенье, 8 июня 1884 года
Я была так хороша, как только могла, – никогда еще не выглядела лучше. Платье всех восхитило. А лицо так и расцвело, как когда-то в Ницце или в Риме.
Люди, с которыми я каждый день вижусь, застыли, разинув рты. <…>
Немного позже, заплатив дань мелкому тщеславию, я стала беседовать со всеми представителями художественного мира, которые там были; они представлялись мне, им было любопытно на меня поглядеть. Но я была такая хорошенькая и так красиво одета, что они явно останутся при уверенности, что я не сама пишу свои картины. Там были Шереметев, Леман[177]177
Юрий Яковлевич Леман (1834–1901) – русский живописец.
[Закрыть] – пожилой, весьма приятный человек, не без таланта. <…> А еще там был Эдельфельт, очень одаренный художник. <…> Красавец, несколько вульгарный, русский финн.
В общем, было хорошо.
Вот видите, главное – хорошо выглядеть. В этом все дело.
Среда, 25 июня 1884 года
<…> Родись я мужчиной, я бы покорила всю Европу. Но я девушка, я растрачивала себя в разговорах, в дурацких выходках. Ничтожество!
Бывают минуты, когда простодушно веришь, что все тебе по силам: «Было бы время, занялась бы ваянием, писательством, музыкой!»
Тебя пожирает огонь. А в конце все равно неизбежная смерть, растрачивай себя в напрасных стремлениях или нет. <…>
Но если я ничто, если я не могу стать ничем, тогда откуда у меня эти мечты о славе с тех пор, как себя помню? Откуда этот безумный порыв к совершенству, которое я себе поначалу представляла как богатство и знатность? <…>
Пятница, 27 июня 1884 года
Собираемся покататься в Булонский лес, и тут рядом с нашей каретой вырастает архитектор. Они вернулись нынче утром, и он приехал сказать нам, что Жюль чувствует себя немного лучше, хорошо перенес морское путешествие, но, к сожалению, не выходит из дому. Между тем он жаждет рассказать мне, каким успехом пользовалась моя картина у всех, кому он показывал ее фотографию в Алжире.
– Завтра же его навестим, – говорит мама.
– Большего удовольствия вы не могли бы ему доставить. Он сказал, что ваша картина… Но нет, пускай скажет сам; так будет лучше.
Суббота, 28 июня 1884 года
Итак, едем на улицу Лежандр. <…> Сперва он встает нам навстречу и делает несколько шагов по комнате; ему как будто неловко за перемены, которые с ним произошли.
А он сильно переменился, очень сильно, и, по-моему, с желудком это не связано; я не врач, но похоже, что у него что-то другое. <…>
Словом, перемены в нем так меня поразили, что я только и сказала:
– Ну вот вы и вернулись!
В нем не появилось ничего отталкивающего; и он сразу обратился ко мне так славно, так по-дружески, с такой доброжелательностью упомянул о моей живописи; несколько раз повторил, чтобы я не огорчалась из-за медали, потому что главное – успех картины.
Я стала подтрунивать над его болезнью и насмешила его, говоря, что все к лучшему и хворь ему на пользу, а то он уже начинал толстеть. <…> Осмелев, я совсем разболталась. Он наговорил мне комплиментов о моем платье, о том о сем, вплоть до рукоятки зонтика. <…> Усадил меня в шезлонг в изножье постели… А ноги у него, у бедняги, так исхудали!.. Глаза огромные и совсем светлые, волосы всклокочены. Но все равно он очень интересен, и я еще приеду его проведать, раз уж он просит. <…>
Я потому так подробно рассказываю о приеме, который мне был оказан, что для меня это большая радость. <…>
Но чувство у меня к нему материнское, очень спокойное, очень нежное – я горжусь этим чувством, как признаком моей силы. Он поправится! Я просто уверена. <…>
<…>
Суббота, 5 июля 1884 года
<…> У меня очаровательное платье из серого полотна, корсаж похож на блузу, в которой я работаю, никакой отделки, кроме кружева на воротнике и манжетах. Идеальная шляпка с огромным кокетливым бантом из старинного кружева. Я сама себе так понравилась, что мне захотелось поехать на улицу Лежандр. Наверно, я чересчур зачастила… не так уж он болен… послали за фиакром, мама уже села, и тут я передумала, и мы вернулись в дом. Пускай лучше подождет меня до понедельника… Почему бы и нет, поеду просто как приятельница, поклонница, умница-разумница – ведь он очень болен. <…>
А Жюлю лучше. При нас он выпил бульон и съел яйцо; чтобы не допускать к больному прислугу, его мать хлопочет, все ему приносит сама. Он, впрочем, смотрит на это очень просто и хладнокровно принимает наши услуги, ничему не удивляясь. <…> Кто-то сказал, что надо бы ему постричься, и моя мама заявила, что стригла волосы своему сыну, когда он был маленький, и отцу, когда он болел. «Хотите, я и вас постригу? У меня легкая рука».
Все рассмеялись, но он сразу согласился, его мать бросилась за пеньюаром и ножницами, и мама приступила к операции, которую произвела честь по чести.
Я тоже хотела разок щелкнуть ножницами, но это чудовище возопило, что я только все испорчу, и я в отместку прошлась насчет Самсона и Далилы! Моя будущая картина. Он соизволил посмеяться.
<…>
Понедельник, 14 июля 1884 года
Приступила к лечению, которое должно меня исцелить. Теперь я совсем успокоилась. Даже картина моя пошла на лад.
Я знаю, что буду делать… Нет.
<…>
Какой славный народ на бульваре Батиньоль! А на авеню Ваграм!
Вы когда-нибудь присматривались? Присматривались к этим улицам, этим прохожим?
А люди на любой скамье – это же роман! Это драма! Бродяга оперся одной рукой о спинку скамьи, другую уронил на колено; глаза блуждают; женщина сидит с ребенком на руках; простолюдинка корпит над рукоделием. Тут же развеселый мальчишка-рассыльный из бакалейной лавки читает газетку. Рабочий дремлет, рядом философ или неудачник сидит и курит. Может быть, я даже слишком много всего вижу… А все же присмотритесь часиков в пять, в шесть вечера…
Вот, вот оно! По-моему, я нашла. Да-да-да, возможно, я этого и не напишу, но на душе у меня теперь спокойно. Готова прыгать на одной ножке от радости. <…>
Понедельник, 21 июля 1884 года
Больше четырех часов гуляла, искала уголок, который послужит фоном для моей картины. Ясно, что это будет улица или даже внешний бульвар, но надо выбрать место. <…>
Теперь ясно, что у городской скамейки на внешнем бульваре совсем другой характер, чем у такой же скамьи на Елисейских Полях, на которую садятся одни привратники, грумы, кормилицы да хлыщи.
А на бульваре больше материала для изучения, больше души, больше драм. За редкими исключениями, мне попадаются безвольные, опустившиеся люди.
Но сколько поэзии в бедолаге, присевшем на краешек скамьи! Вот он, человек без прикрас, вот Шекспир.
И перед этим сокровищем, которое я обнаружила, меня охватывает безумная тревога, как бы его не упустить! Вдруг я не сумею, вдруг погода не позволит, да мало ли что…
Послушайте: если у меня нет таланта, значит Небо надо мной издевается – ведь оно посылает мне все муки, которыми терзались гениальные художники…
Увы!
<…>
Среда, 23 июля 1884 года
<…> Эскиз картины готов, натурщики найдены. С пяти утра бегаю по Ла-Виллет и Батиньолю; Розали атакует прохожих, на которых я ей указываю. Ну и ну. Нелегко, неудобно. <…>
Пятница, 1 августа 1884 года
Не попадайтесь на удочку, когда я буду угощать вас трогательными фразами. Или о Бастьене – неслыханно, но я не так уж его люблю, это я-то, которая всегда с ним говорила с такой материнской нежностью. Это так, развлечение. Во мне два «я», и оба хотят жить. Одно говорит другому: «Ну почувствуй же что-нибудь, черт бы тебя побрал!» А другое и радо бы расчувствоваться, но не в силах ускользнуть из-под власти первого «я», «я»-наблюдателя, которое за всем следит и все впитывает.
Неужели так будет всегда? А как же любовь?
Ну что ж, признаюсь вам, что, по-моему, это нестерпимое занятие – рассматривать под микроскопом человеческую природу. Хорошо другим людям, тем, кто видит только то, что желает видеть.
Хотите знать? Так вот, никакой я не художник, не скульптор, не музыкант, не женщина, не дочь, не подруга. Все, что во мне есть, не более чем предмет для наблюдения, размышления и анализа. Взгляд, лицо, звук, радость, горе – все я сразу же взвешу, изучу, проверю, помещу в особый раздел и отмечу. Скажу, запишу – и только тогда я довольна. Если бы я умела писать, я бы наверняка стала великим писателем, потому что незаметно для меня, инстинктивно, невольно, неизбежно, все сводится к этому. <…>
Суббота, 9 августа 1884 года
<…> Готов набросок моей картины в красках. Но мне что-то не по себе. Приходится часто ложиться отдохнуть, а когда встаю, голова кружится и несколько секунд ничего не вижу. Кончилось тем, что около пяти я бросила работу и поехала в Булонский лес гулять по пустынным аллеям. Все говорят только о Бастьене, это единственное развлечение нынешнего летнего сезона. <…>
Вторник, 12 августа 1884 года
В сущности, друзья мои, все это значит, что я больна. Я таскаю ноги, я борюсь; но сегодня утром я уже готова была капитулировать, то есть лечь и ничего не делать. И тут же силы ко мне чуть-чуть вернулись, и я еще поискала всяких идей для картины.
Слабость и озабоченность отдаляют меня от реального мира; никогда еще я не понимала его так хорошо, с ясностью, намного превосходящей все, на что я обычно способна.
Все предстает мне в подробностях и с удручающей отчетливостью.
Я, иностранка, невежда и, в сущности, совсем еще молодая, ловлю лучших писателей на неуклюжих оборотах, а знаменитых поэтов на нелепых образах. Что до газет, не могу и трех строк прочесть, чтобы не возмутиться. Не только потому, что это кухаркин язык, но мысли!.. Ни слова правды! Все дань условностям или продажность!
Нигде никакой добросовестности, никакой искренности!
А посмотреть, как почтенные люди в угоду предубеждениям говорят ложь или глупости, в которые явно не верят!!!.. Меня от этого… тошнит. <…>
Вторник, 19 августа 1884 года
Я такая развалина, что насилу надела полотняное платье без корсета, чтобы проведать Бастьена. Его мать встретила нас упреками. Три дня! Три дня не приезжали! Какой ужас. А чуть вошли в комнату, Эмиль закричал: «Так значит, все кончено? Что ж, мы больше не друзья?» А потом и он сам проговорил: «Итак, вы меня покинули? Нехорошо».
Из чистого кокетства повторяю здесь ласковые упреки, которыми он нас осыпал, и все его заверения в том, что мы никогда, никогда не бываем некстати. <…>
Пятница, 22 августа 1884 года
Это рак. <…>
Все кончено, он приговорен! <…> Возможно ли?
Но я еще сама не понимаю, как подействовала на меня эта кошмарная весть. Новое чувство: видеть человека, приговоренного к смерти.
Суббота, 30 августа 1884 года
<…>
Сплю часы напролет средь бела дня. Все-таки сделала маленький этюд, сидя в фиакре, но это убого.
Картина на мольберте, все на месте, только меня недостает.
<…>
Если бы я сказала все! Мне очень страшно… Вот и сентябрь настает, ненастье не за горами. Малейшая простуда того и гляди свалит меня в постель месяца на два, а там жди, покуда поправишься… А картина! Ради нее я бы пожертвовала всем, а там будь что будет…
Да, самое время поверить в Бога и помолиться…
Боюсь заболеть; я в таком состоянии, что какой-нибудь плеврит может прикончить меня в считаные недели. Впрочем, так оно и будет рано или поздно. <…>
Среда, 2 сентября 1884 года
Делаю рисунок для «Фигаро», но постоянно устраиваю себе перерывы, отдыхаю по часу… У меня жестокая лихорадка, не могу больше. Никогда еще мне не было так худо; но я помалкиваю, и мне не мешают уезжать из дому и работать. К чему признаваться? Я больна, вот и все. Разве болтовней поможешь делу? Ну а то, что я отлучаюсь из дому? Когда мне лучше, эти отлучки мне не вредят.
<…>
Суббота, 13 сентября 1884 года
Мы друзья, он нас любит; меня он уважает, и любит, и интересуется мною. Вчера сказал, что напрасно я терзаюсь, что мне бы следовало… понимать, какая я счастливая… Ни одна женщина, сказал он, не добилась такого успеха, как я, причем так быстро.
– Вы известная художница, везде только и разговоров что о мадемуазель Башкирцевой, вас все знают. Это истинный успех! Но вам все мало, вам подавай Салоны дважды в год; все торопитесь, торопитесь, боитесь не успеть! Конечно, для человека честолюбивого это естественно, я сам через это прошел… и т. д.
А сегодня он сказал:
– Меня видят с вами в карете, хорошо еще, что я болен, а не то меня бы обвинили, что я за вас пишу картину.
– Об этом уже поговаривали, – добавил архитектор.
– Но не в газетах же!
– Этого еще не хватало! <…>
Четверг, 18 сентября 1884 года
Виделась с Жюлианом! Мне его недоставало. Но мы так давно не встречались, что почти не о чем было говорить. Он сказал, что у меня наконец-то умиротворенный вид. <…>
Вокруг Жюля <Бастьен-Лепажа> собралась вся семья, мать и сестры, они останутся при нем до конца, но они производят впечатление добрых болтливых кумушек.
Этот изверг, Жюль, намерен обо мне заботиться: он желает, чтобы за месяц я вылечилась от кашля; застегивает на мне жакет и все время беспокоится, достаточно ли я укутана. <…>
Да, он, несомненно, питает ко мне дружбу, причем дружбу, не лишенную эгоизма. Я ему сказала, что с завтрашнего дня начну работать, а он в ответ:
– Ну погодите еще. Не бросайте меня.
Я очень люблю этого ребенка. <…>
Пятница, 19 сентября 1884 года
Ему опять хуже. Не знаем, что делать – уезжать или оставаться: он то кричит от боли, то улыбается нам. Уехать – значит признать, что он очень плох, а оставаться и смотреть, словно в театре, как он извивается от боли…
Я ужасна, я говорю об этом без малейшей деликатности, мне кажется, можно было бы найти какие-то слова, более… то есть менее… Бедный ребенок.
<…>
Среда, 1 октября 1884 года
<…> Жюлю [Бастьен-Лепажу] все хуже и хуже. <…>
А я не могу работать. Моя картина не будет написана. Вот! Вот! Вот!
<…>
Он уходит и очень страдает. Человек в таком состоянии уже отстранен от земли; он уже парит над нами; со мной теперь тоже так бывает иногда. Видишь людей, они тебе что-то говорят, отвечаешь им, но ты уже не на земле – какое-то спокойное равнодушие, не болезненное, а словно после приема опиума.
<…>
Что ж, он умирает. Езжу к нему только по привычке; от него осталась тень, но я и сама уже наполовину тень; так к чему это все?
Мое присутствие ничем ему в общем не помогает, я бесполезна; у меня нет дара вдохнуть в него жизнь. Он радуется, когда видит меня, вот и все.
Я тоже равнодушна. Да, он умирает, а мне все равно; я словно не понимаю этого; что-то уходит. Если бы он… Если бы я видела… <…> Да какое там! Он очень привязан к нам. Он нас обожает. Вот так. <…> Я для него восторженная поклонница, наделенная некоторым талантом и потому способная его понять. Ну что ж. Ну что ж, мне хотелось бы быть [подругой?] его страданий, чтобы его любить… или плакать над ним…
Но вот так…
Словом, все кончено.
Все кончено. В 1885 году меня похоронят.
<…>
Четверг, 9 октября 1884 года
Вот видите. Я ничего не делаю. У меня все время лихорадка. Мои врачи – два очаровательных болвана. Я пригласила Потена и отдалась ему в лапы. <…> Судя по всему, моя худоба и все прочее не от чахотки; это случайная хворь, которую я подхватила, но никому о ней не рассказывала – все надеялась, что сама пройдет, и продолжала лечить легкие, которые за это время не стали хуже.
Но не буду морочить вам голову своими хворями. Главное, что я ничего не могу делать!!!
Ничего!
Вчера начала одеваться, чтобы поехать в Булонский лес, и дважды готова была бросить это дело: не было сил. А все-таки оделась до конца. <…>
Воскресенье, 12 октября 1884 года
Не смогла выйти из дому.
Я совсем разболелась, хоть и не лежу. Через день приходит врач. <…>
О Господи, Господи, а как же моя картина, моя картина, моя картина!
Приходил Жюлиан. Значит, ему сказали, что я больна.
Увы! Разве это скроешь? И как мне поехать к Бастьену?
Четверг, 16 октября 1884 года
У меня страшная лихорадка, она меня изматывает. Весь день провожу в гостиной, из кресла перебираюсь на кушетку.
Приезжал Бастьен. И Робер-Флёри.
Дина читает мне романы. Вчера приходил Потен, завтра снова придет. В деньгах он не нуждается, приходит так часто просто потому, что относится ко мне с некоторым участием.
Я совсем не могу выбраться из дому. Но бедняга Бастьен выезжает; и вот он попросил, чтобы его принесли сюда, устроился в кресле, ноги положил на подушки, а я рядом в другом кресле, и так просидели мы до пяти-шести часов.
Я закутана в плюш и бархат, все это белое, но разных оттенков; глаза у Бастьена так и вспыхнули от удовольствия:
– О! Если бы я мог писать!
А я!
С картиной на этот год покончено!
Суббота, 18 октября 1884 года
Бастьен приезжает почти каждый день. Мать его вернулась, и они навестили нас все втроем.
Вчера приходил Потен; чувствую себя не лучше. <…>
Воскресенье, 19 октября 1884 года
У нас обедали Тони и Жюлиан.
Понедельник, 20 октября 1884 года
Погода прекрасная, но Бастьен, вместо того чтобы поехать в Булонский лес, явился сюда. Он уже почти не может ходить: брат ведет его под руки, почти несет. Бедный ребенок – упал в кресло в полном изнеможении. Бедные мы, бедные! А как много на свете здоровых привратников! Эмиль – замечательный брат. Он помогает Жюлю спуститься с лестницы и вносит его на руках к ним на четвертый этаж.
Но у меня есть Дина, такая же самоотверженная. Моя кровать уже два дня стоит в гостиной, но она не видна, благо гостиная очень большая и перегорожена ширмами, пуфами и роялем. Мне слишком трудно подниматься по лестнице.
[На этом кончается дневник. Мария Башкирцева умерла одиннадцать дней спустя, 31 октября 1884 года.]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.