Текст книги "Если бы я была королевой… Дневник"
Автор книги: Мария Башкирцева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Пятница, 5 сентября 1879 года
Еще два приятно проведенных дня – и мы уехали из Дьепа. Я очень довольна. Сейчас два часа ночи, я в большой досаде.
<…> Меня страшно раздражают мои маменьки. Они неуклюжи, утомительны, настаивают на пустяках, не имеющих никакого значения… и потом, не знаю, может, мне просто кажется… но они выводят меня из равновесия множеством досадных, противных мелочей; бестактность, которая сводит меня с ума, хоть криком кричи; я всегда стараюсь как-то все уладить, исправить, и приходится шутить через не могу. Они привыкли к моим сумасбродствам, они сегодня вечером ловко раздражали меня всякими мелочами, чтобы я вспыхнула: они считают, что я произвожу более блестящее впечатление, когда я такая, как раньше. Это унизительно, я чувствую себя такой несчастной. Хочу быть благоразумной – а мне не дают! <…>
Среда, 17 сентября 1879 года
<…>
Сегодня, в среду, а это благоприятный день, семнадцатое, а число это для меня, пожалуй, счастливое, я начинаю готовиться к ваянию. Съездила, навела справки о мастерских. Вчера к нам в мастерскую приходил Робер-Флёри; исправлять особенно было нечего, он дал мне несколько добрых советов, велел побольше работать над живописной стороной, которая у меня до сих пор отстает, несмотря на успехи в композиции, рисунке, характере, сходстве и т. д. Ну что ж, вместо рисунка при свете газа займусь ваянием. Понимаете, работе с красками ваяние не помешает: пока на улице светло, буду заниматься живописью, а когда стемнеет, переключаться на скульптуру. Договорились? Ну и хорошо!
Гуляла сегодня с Амандой[141]141
Аманда Сидваль (1844–1892) – ученица в Академии Жюлиана.
[Закрыть] (это наша шведка, она из сильных), и она рассказала мне, как ходила в гости к Тони (который был со мной вчера весьма любезен) и обсуждала с ним всех наших учениц; он ей сказал, что Амели никогда не избавится от огрехов в рисунке и композиции и т. д. И впрямь, картины у нее все какие-то безумные: что ни лицо, то флюс, глаза косые и т. д. Про Бреслау он сказал, что успехи ее недостаточны, а Жюлиан добавил, что талант ее не что иное, как прилежание. Анна очень одаренная, но не работает, и в голове у нее ветер. А я одарена в высшей степени, но в то же время трудолюбивая, старательная, серьезная; делаю удивительно быстрые успехи, рисунок у меня прекрасный – словом, море похвал. Значит, это правда, раз уж они об этом говорят с посторонними? Это было четыре месяца назад, а я-то думала, что последние восемь-десять месяцев стала хуже… Словом, меня это ободряет: буду работать лучше и еще больше. <…>
Воскресенье, 19 октября 1879 года
Собрала несколько рисунков и поехала вместе с Амандой к Сен-Марсо[142]142
Шарль Рене де Сен-Марсо (1845–1915) – французский скульптор.
[Закрыть], с которым ни она, ни я не знакомы. Я оделась скромно, но изящно. Мне было страшно, но там была собачка, которая с первого же раза принялась ко мне ласкаться. Сен-Марсо мал ростом, черноволосый, чернобородый, лысый, лицо бледное, тусклое. Ему не больше тридцати двух лет. Я сплела ему историю, я, мол, в Париже проездом, у меня есть брат, он уже два года рисует, год назад начал заниматься живописью, но без особых успехов, вот я и думаю и т. д. Словом, он спросил, привезла ли я рисунки, я принесла их из кареты, и он их очень, очень похвалил; большой рисунок сангиной – «потрясающий». <…>
Говорит, что скульптура – неблагодарное искусство и т. д. и т. д., все, что говорят о скульптуре; когда он приехал в Париж, он пошел к г-ну Жоффруа[143]143
Франсуа Жоффруа (1806–1882) – скульптор, член Академии, профессор скульптуры в Школе изящных искусств.
[Закрыть], и тот его спросил, есть ли у него средства к существованию. Сен-Марсо ответил: «Более или менее». – «Тогда делайтесь скульптором, но, если вы рассчитывали зарабатывать скульптурой на жизнь, займитесь чем-нибудь другим».
Под конец, поскольку он наговорил мне приятных слов, я призналась ему, что это я. Он очень мил, очень любезен, рассказал, с чего начинать, и обещал, что приедет ко мне и поможет советами. Не знаю, но я довольна.
Хотя мне кажется, он не думает того, что говорит, он притворяется… я так ему и сказала, но он возразил, что это маловероятно: он же не знает меня и понятия не имеет, откуда я взялась.
<…>
Четверг, 30 октября 1879 года
Поехали на трамвае в музей Клюни. Карагеоргиевичи, гг. де Тарант, Тюркан, Джонстон и Берта. И мы все. Ничего безумно веселого, но мы с Бертой обнаружили кое-какие не слишком пристойные вещи, пока эти господа забавлялись нашей невинностью и смеялись, что мы проходим мимо стольких любопытных экспонатов. С точки зрения художественного наслаждения толку никакого из-за милой компании, в которой я оказалась. Схожу еще раз, одна.
Эти люди мне надоели. Ни удовольствия, ни пользы.
Забавная и очаровательная страна эта Франция: мятежи, революции, моды, остроумие, изящество, элегантность – в общем, все, что придает жизни прелесть, непредсказуемость. Но не ищите здесь ни серьезного правительства, ни добродетельного (в античном смысле слова) человека, ни брака по любви… ни даже истинного искусства. Французские художники весьма сильны; но им, за исключением Жерико, да теперь еще Бастьен-Лепажа, недостает божественного вдохновения. И никогда, никогда, никогда Франция не даст миру того, что дала Италия и – в области жанра – Голландия.
Эта страна не знает себе равных в смысле галантных похождений и удовольствий – но что кроме этого? Ну, в конце концов, так оно всегда, а другие страны, при всех их более основательных и похвальных добродетелях, бывают подчас скучны. Короче говоря, я не замужем, потому и жалуюсь на Францию… Гнусная это страна для молодых девушек, правда гнусная. Невозможно вложить больше холодного цинизма в соединение двух людей, чем это делают здесь, сочетая браком мужчину и женщину. Сделка, выгода, спекуляция – вполне достойные слова, когда они употребляются к месту, но применительно к браку они звучат гнусно, тем не менее слова эти чрезвычайно точно передают сущность французского брака. <…>
Пятница, 14 ноября 1879 года
<…> До сих пор я была милосердна к себе подобным, никогда не говорила и не повторяла то дурное, что о них рассказывали; на кого бы при мне ни нападали, всегда становилась на его защиту, с небескорыстной мыслью, что, быть может, кто-нибудь заступится при случае и за меня.
<…>
Конечно, хорошо бы оставаться доброй и впредь, при всем ожесточении, при всех несчастьях. Но раз уж Богу все безразлично и Он не придает этому никакого значения, забавно было бы стать злюкой, негодяйкой, клеветницей, врединой… Впрочем, Бог, надо полагать, это совсем не то, что мы думаем. Может быть, Бог – это сама природа, и всеми происшествиями в жизни распоряжается случай, приводящий порой к удивительным совпадениям и к таким событиям, которые наводят на мысль о Божьем промысле. А что касается наших молитв, религий, бесед с Богом… я на собственном опыте убедилась, что все это бесполезно. <…>
Воскресенье, 14 декабря 1879 года
За мной заехала Берта, и мы в сопровождении Божидара пустились пешком гулять по Латинскому кварталу, по площади Сен-Сюльпис, по улице Муфтар, Невер, Морг, Англе и т. д.; сели в трамвай, прокатились четверть часа, а потом опять пошли пешком. Так мы провели время с трех и до семи. Ничего нет прелестнее старого Парижа, он напоминает мне Рим, и романы Дюма, и «Собор Парижской Богоматери» с Квазимодо, и еще множество всяких древних и восхитительных вещей. Мы купили на углу каштаны, а потом битых двадцать минут торчали возле торговки слойками, истратили девять франков, а после подошли к другой торговке, и я принялась торговаться, а она стала говорить всякие глупости: «Что же вы, мадам, ради семи франков торгуетесь, а сами в шубе за двести франков», а шуба на мне была за две тысячи. Когда заворачивали за угол, мы пропустили Божидара вперед, благо туфли наши ступали совершенно бесшумно, а сами спрятались в подворотне; но он живо нас отыскал, и мы отправились в одну, а потом в другую контору по перевозке мебели и в обеих заказали по повозке, причем давали адрес г-на Ж[озефа] Арно де л'Арьежа[144]144
Жозеф Арно де л'Арьеж – знакомый Марии, личный секретарь Леона Гамбетта.
[Закрыть], от Пале-Бурбон на улицу Пантьевр (квартира г-жи Арно). Берта преспокойно диктовала список вещей: два рояля, ванна, двойные зеркальные шкафы, посуда, бильярд и т. д.
Затем нас обуяло желание всюду заходить и всем подряд говорить глупости; но было уже семь часов; пришлось нанять фиакр, однако через десять шагов лошадь упала, мы вышли; возница помог лошади стать на ноги, и мы пустились дальше. <…>
Среда, 31 декабря 1879 года
Во мне, наверно, сидит болезнь. Я такая нервная, что готова плакать без причины. После мастерской мы ездили в магазин «Лувр». Одному Золя было бы под силу описать эту надоедливую, суетливую, отвратительную толпу людей, которые все куда-то бегут, толкаются, нос по ветру, глаза стреляют по сторонам; я изнемогала от жары и раздражения. Мама написала прекрасной Александре Пащенко безыскусное и достойное письмо, а я взяла лист белой гладкой бумаги с маленьким «м», увенчанным золотой короной, и написала так:
«Дорогая мадемуазель!
Брат мой передаст Вам согласие матушки; желаю вам счастья, надеюсь, что Вы сделаете счастливым и нашего дорогого Поля, – он этого заслуживает. В надежде увидеть Вас сердечно целую.
Мария Башкирцева».
Что я еще могу сказать? Поль красавчик, сложен как бог, он мог бы сделать лучший выбор, но он выбрал эту девушку, и я смиряюсь из сочувствия к ней.
Какой грустный конец года! Лягу-ка я в одиннадцать и в полночь буду спать, вместо того чтобы со скуки заниматься гаданием.
1880
Суббота, 3 января 1880 года
Кашляю так, что дальше некуда; каким-то чудом я от этого совсем не подурнела: у меня томный вид, но это мне к лицу. <…>
Понедельник, 5 января 1880 года
Ну что ж, плохо дело!
Принимаюсь за работу; но поскольку прервала ее не по доброй воле, чувствую вялость и неслыханно пала духом. А Салон приближается! Обсуждаю все это с великим Жюлианом, и оба – а он в особенности – приходим к выводу, что я не готова. Ну ладно, я работаю два года и четыре месяца, это не считая ни потерянного времени, ни путешествий. Это мало, но это и очень много. Я недостаточно работала, теряла время, отвлекалась… в общем, я не готова. <…>
Вечное сравнение: Бреслау. <…> Прежде чем выставиться, она занималась живописью больше двух лет. А я работаю год и четыре месяца, – конечно, мне не под силу выглядеть на выставке так же достойно, как она.
Мне-то ничего, я подожду, я не падаю духом, и если скажут повременить годик, искренне отвечу: с удовольствием! Но почитатели, но родные? Они утратят в меня веру! Я могла бы выставиться, но Жюлиан говорит – я должна дать в Салон такой портрет, чтобы он прогремел, а я способна сделать лишь нечто средненькое. Вот что значит чересчур заноситься: у нас в мастерской есть особы раз в пять слабее меня, они выставлялись – и никто им слова не сказал. Но мне-то это зачем? «Вы не нуждаетесь ни в учениках, ни в заказах на пятьдесят или сто франков, вы должны блеснуть. Выставлять то же, что другие, – это вас недостойно!»
Я и сама того же мнения, но почитатели, родные – и что скажут в России!..
Представляете: Жюлиан говорит, что я рисую в десять раз лучше Мане, а затем добавляет, что я не умею рисовать. «Вы должны добиться большего!»
А мне очень досадно, и я подумываю, как бы мне вообще с этим разделаться.
<…>
Суббота, 17 января 1880 года
<…>
Но сколько сомнений! Ехать или не ехать? Вы даже вообразить не можете… <…>
В конце концов… Кришахер [доктор] утверждает, что кашель у меня чисто нервный; это может быть, ведь я не простужена; у меня ни горло не болит, ни грудь. Просто я задыхаюсь, и справа боли в одном месте. В одиннадцать возвращаюсь домой и наряжаюсь, в глубине души мечтая опасно заболеть, чтобы не ехать на бал. Выгляжу прекрасно… <…>
Вторник, 10 февраля 1880 года
Долгое совещание с папашей Жюлианом насчет Салона: предложила ему два проекта, и он одобрил оба. Сделаю два наброска, это займет три дня, а потом выберем. <…>
В этом году я, «изобретательница», изобрела вот что: женщина, облокотившись на стол и подперев рукой подбородок, читает книгу; на прекрасных белокурых волосах отблески света. Название: «Вопрос о разводе» Дюма. Книга только что появилась, и вопрос увлекает всех.
Вторая идея – просто Дина, в белом крепдешиновом платье, сидящая в большом старинном кресле, руки свободно лежат на коленях, пальцы переплетены. <…> В этом втором проекте меня прельщает полная простота и прекрасные чисто живописные возможности. Да, это сущее наслаждение.
Сегодня я на высоте. Чувствую себя всесильной, великой, счастливой, всемогущей. Верю в будущее. В конце концов, кроме этого, верить мне не во что.
<…>
Воскресенье, 21 марта 1880 года
<…>
…Приходил Сен-Марсо, тоже давал советы. Он мне, пожалуй, нравится, но при нем мне как-то неловко. Ходит быстро, говорит быстро, и все это с отсутствующим видом. Сплошной комок нервов. Я сама такая, а все-таки при нем чувствую себя скованно, хоть он и похвалил мою живопись. Одна беда: когда мне не говорят ничего, я огорчаюсь, а когда хвалят, мне чудится, будто со мной обращаются как с маленькой девочкой и надо мной потешаются. Вдобавок сегодня я не так довольна, как вчера: правая рука оказалась слишком длинной… Она на два сантиметра длиннее, чем нужно, и я, обычно такая точная рисовальщица, пала в глазах такого скульптора, как г-н де Сен-Марсо. <…>
Среда, 24 марта 1880 года
Пришел Тони, но к моей картине не цеплялся, только немного к ткани платья. Проговорили до шести часов. <…>
– В Салоне, – сказал Тони, – наверняка будут выставлены вещи в двадцать раз хуже вашей, но тем не менее полной уверенности быть не может: несчастное жюри просматривает по шестьсот картин в день, иногда под горячую руку они отвергают картины просто так, из-за дурного настроения. Но в вашу пользу то, что картина ваша смотрится, что у нее приятная тональность. И потом, Лефевр, Лоранс[145]145
Жан-Поль Лоранс (1838–1921) – художник, наиболее известный как исторический живописец и как автор настенных росписей в Пантеоне, Ратуше и проч.
[Закрыть], Бонна, безусловно, мои друзья. <…>
Четверг, 25 марта 1880 года
Наношу на холст последние штрихи, но работать над ним больше не могу: здесь уже делать нечего, разве что все начать сначала. Для работы, сделанной наспех, картина моя достаточно законченная. Высота вместе с рамой метр семьдесят сантиметров. <…>
В полчетвертого приезжают г-н и г-жа Гавини: «Мы подумали, что невозможно не поглядеть на картину Мари, прежде чем ее увезут. Как-никак отъезд первенца». Славные люди! Г-н Гавини отвозит меня во Дворец промышленности в карете, а картину тем временем относят двое рабочих. Меня бросает то в жар, то в холод, мне страшно – как на похоронах.
А потом огромные залы, посыпанный песком вестибюль, где выставлена скульптура. От всего этого у меня стучит сердце. Кто-то пошел взять мне квитанцию и узнать номер, тем временем приносят портрет Греви кисти Бонна, но ставят у стены, так что не рассмотреть: свет мешает. Во всем зале только Бонна, я и кошмарные желтые стены. Бонна, по-моему, отличный, а видеть здесь себя мне как-то странно. Это мой дебют, мой первый самостоятельный публичный шаг. Как будто я одна-одинешенька на островке, а вокруг – сплошная вода… Наконец все готово: у меня номер 9091, «Мадемуазель Мари-Константен Рюсс». Надеюсь, что меня примут. Посылаю Тони номер. <…>
Среда, 31 марта 1880 года
Я совсем свихнулась! Надо было послушать Тони и дать себе передышку. Огорошила Жюлиана, прислав ему такую записку: «Я, нижеподписавшаяся, обязуюсь каждую неделю делать этюд головы и обнаженную натуру или этюд в натуральную величину. Также буду делать три композиции в неделю или одну, но хорошо выполненную. В случае несоблюдения вышеизложенных условий дозволяю г-ну Родольфу Жюлиану, художнику-живописцу, объявлять на всех углах, что не заслуживаю ни малейшего внимания. Мари Рюсс».
<…>
Четверг, 22 апреля 1880 года
<…> В конце концов моя картина или окажется неудачно повешена и пройдет незамеченной – или ее поместят на виду, и она навлечет на меня хулу. Скажут, что в ней сплошные претензии на блеск, что она неслыханно слабая, да мало ли что еще! <…>
Понедельник, 26 апреля 1880 года
<…> В общем, Жюлиан считает, что к моей картине приложил руку Тони, а Тони, вы же знаете, сделал только одно: у меня гамма была слишком темная, и он везде понаставил бликов, а я потом тщательно переписала все эти места, не считая одного куска муслина; да, он еще прямо кистью переписал руку, но в предпоследний день я стала укорачивать пальцы, и в результате пришлось переделывать все, так что от его наметок ничего не осталось: он просто показал мне, как надо. В общем, я все честно сделала сама, и стыдиться мне, в сущности, нечего.
Сегодня была на вечере у г-жи Пурталес. <…> Милые, любезные люди, но общество какое-то странное, туалеты допотопные, гости безвестные. Я засыпала и злилась. А маменька вдобавок вдруг встает и подводит ко мне не то чилийца, не то мексиканца, «который смеется». У него тик, и на лице все время блуждает какая-то зловещая ухмылка, а лицо жирное, радостное. У него двадцать семь миллионов, и мама вообразила себе, что я ради двадцати семи миллионов способна…
Выйти за этого человека – почти то же самое, что за безносого: фу, кошмар какой! <…> Куча знакомых, но они на меня наводили сон. Музыканты-любители – от их игры у меня скрежет зубовный; скрипач, лишенный слуха, и красавчик, который спел серенаду Шуберта, но прежде оперся на рояль, бросил на присутствующих победительный взгляд и принял при этом такую нелепую позу! Я вообще не понимаю, как может порядочный человек выставлять себя напоказ на званом вечере. <…>
Пятница, 30 апреля 1880 года
<…> Мне хочется сперва сходить одной, чтобы посмотреть, как повешена моя картина. <…> Иду в Салон с большими опасениями; на всякий случай готовлюсь к худшему, чтобы задобрить судьбу. На самом деле ничего страшного: картина моя еще не повешена, я насилу разыскала ее к полудню. <…>
Что до Бастьен-Лепажа, тут поражает прежде всего пространство, эффект пленэра.
Жанна д'Арк[146]146
Имеется в виду картина Бастьен-Лепажа «Жанна д'Арк», выставленная в Салоне.
[Закрыть] – крестьянка, самая настоящая, она прислонилась к яблоне. <…> Голова запрокинутая, шея вытянулась, глаза, глядящие в никуда, – светлые, зачарованные; ее лицо ошеломляет: это крестьянка, дочь полей, потрясенная своим видением. <…> Вся фигура изумительна, она так меня взволновала, что сейчас, покуда пишу, с трудом удерживаюсь от слез. <…>
Пятница, 7 мая 1880 года
Сегодня снова приезжала г-жа Гавини и сказала маме, что я слишком утомляюсь. Это правда, но живопись тут ни при чем; чтобы не уставать, мне надо было бы ложиться в десять или в одиннадцать, а я не сплю до часу ночи, а просыпаюсь в семь утра.
Вчера причиной тому оказался дурак Сутцо[147]147
Князь Казимир Сутцо – друг семейства Карагеоргиевичей, поклонник Марии; весной 1880 г. делал ей предложение.
[Закрыть]. Я писала, и тут он пришел объясняться; потом уселся играть с тетей, и теперь уже я сама захотела его подождать, чтобы еще послушать его глупости о любви. Он пришел попрощаться в половине двенадцатого. <…> И он двадцать раз сказал мне: «До свидания», а я ему двадцать раз: «Уходите прочь», а он двадцать раз попросил позволения поцеловать у меня руку, а я смеялась и наконец объявила: «Пожалуй, целуйте, мне все равно». И вот он два раза поцеловал мою руку… <…> и я с болью должна сознаться, что мне это было приятно, не из-за него, а… а по тысяче других причин: в конце-то концов, я ведь женщина! Сегодня утром я все еще чувствовала этот поцелуй на своей руке, потому что это был не пошлый поцелуй «из любезности». Ох уж мне эти девицы! <…>
Не понравился мне этот поцелуй, особенно плохо то, что мне это было так приятно: нельзя быть до такой степени женщиной. Обещаю себе обдать его [Сутцо] холодом; но он такой славный, такой простой, что глупо было бы играть с ним комедию. <…> Никогда не подозревала, что он такой образованный. Поди ж ты! Я хотела бы с ним подружиться… Нет, для этого он мне недостаточно нравится. Будем просто добрыми знакомыми… <…>
Суббота, 8 мая 1880 года
Если говорят тихо, я не слышу!! Сегодня утром Тони спросил, видела ли я Перуджино, а я не расслышала и ответила «нет». <…>
Воскресенье, 16 мая 1880 года
Рано утром поехала в Салон одна; были только те, у кого есть постоянные билеты. Как следует посмотрела «Жанну д'Арк», а главное, «Доброго самаритянина» Моро[148]148
Гюстав Моро (1826–1896) – французский художник.
[Закрыть]. Уселась напротив Моро с лорнетом и изучила картину. <…> Ничто не раздражает, все просто, правдиво, прекрасно; полная верность природе, и ничего общего с отвратительной академической красивостью и условностью Лефевра и проч. <…>
А «Арлекин» Сен-Марсо! <…> Я была убеждена, что переоцениваю Сен-Марсо, но его «Арлекин» открыл мне глаза. <…> Сама вещь не выигрышная, но какой талант! Это больше нежели талант. Он истинный художник, хоть о нем и не говорят столько, сколько о других… о тех, кто печет скульптуру за скульптурой: рядом с Сен-Марсо все они ремесленники.
<…>
Вторник, 1 июня 1880 года
<…> В 1873 году во время сильнейшей вспышки холеры я ездила на Всемирную выставку в Вену под эгидой стихов из псалма 90. (Переписываю от слова до слова.)
Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями
Его будешь безопасен; щит и ограждение – истина Его.
Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем.
Язвы, ходящей в мраке, заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча, и десять тысяч одесную тебя;
но к тебе не приблизятся.
Вчера думала об этих божественных строках и перечла их с воодушевлением, с тем же воодушевлением, что в детстве; не чаяла я тогда, что они послужат мне сегодня.
<…>
Сейчас три часа, он [Сутцо] только что ушел. Сперва мы просто болтали, я жаловалась, что скоро умру. Тетя не отходила ни на шаг, но Казимиру это докучало, и мне тоже, я села за рояль, и до того, как подошла тетя, он сказал мне такое, от чего меня пробрал озноб. Сестры его женят, но он не любит невесту, которую ему прочат.
– Тогда не женитесь. Поверьте, это безумие.
Но все равно я уже не могла его отпустить, пока не узнаю… Мы играли в карты, в дурака, – любимая игра прислуги в России.
– Вы женитесь на мадемуазель де Байоль? – написала я ему на тетрадке.
– Нет, она еще старше, – написал он в ответ. <…>
Понедельник, 14 июня 1880 года
Перечитываю минувшее: у меня от него захватывает дух.
Помню, когда входил Кассаньяк, у меня дух захватывало; я не в состоянии описать ни как он себя вел, ни что я при этом чувствовала… Когда я протягивала ему руку, все мое существо к нему стремилось. А потом я словно улетала, исчезала, избавлялась от телесной оболочки. У меня будто крылья вырастали, и мне было невыносимо страшно, что часы проходят так быстро! И ничего-то я не понимала!.. Жаль, что природа этих записей не дает мне возможности выделить важные события особо: все у меня перемешано. А кроме того, честно говоря, я немного преувеличивала всякие свои занятия, чтобы показать, что я существовала отдельно от Кассаньяка. Хотя теперь, когда мысленно вновь переживаю эти события, я с изумлением обнаруживаю, что они неотделимы от всего прочего. Но ведь так и бывает в жизни, правда же?
А все-таки есть такие вещи, такие события, люди, что их хочется выделить особо и замкнуть в драгоценном ларце на золотой ключ.
– Вы освободитесь из-под его власти, когда почувствуете свое превосходство над ним, – сказал Жюлиан.
Не потому ли я набросилась на работу, что мне необходимо было написать его портрет? <…>
Пятница, 18 июня 1880 года
<…> А вечером пришел Сутцо. Я было подумала, что унылое выражение у него на лице вызвано любовью, но оказалось, что есть и другая причина: в качестве управляющего банком своего шурина он должен уехать не то в Бухарест, не то в Лилль. <…>
Бедняга, все-таки мне его немного жаль. <…> Сто раз он принимался целовать мне руки и умолял думать о нем.
– Вы станете изредка обо мне вспоминать, скажите, станете?
– Если будет время! <…>
Мы оба стояли в дверях гостиной, и, чтобы у него осталось обо мне возвышенное воспоминание, я с важностью протянула ему руку для поцелуя, потом мы с тою же важностью пожали друг другу руки.
Вы знаете, в последние дни Париж буквально помешался на маленьких свинках. Считается, будто они приносят удачу, их делают из золота, эмали, драгоценных камней – из чего угодно. Я два дня проносила медную. В мастерской утверждают, что благодаря этой свинке у меня хорошо получился кусок картины. Ну так вот, бедняжка Казимир увез эту свинку на память обо мне.
Мне хотелось подарить ему Евангелие от Матфея с таким посвящением: «Лучшая книга в мире, отвечающая любому состоянию души. Чтобы обрести в ней ясность и утешение, не обязательно быть ханжой или чувствительной натурой. Сохраните ее как талисман и читайте из нее по странице в день в память обо мне, которая, быть может, причинила вам боль: вы поймете, почему эта книга – лучшая в мире». Но заслужил ли он такой подарок? И не лучше ли ограничиться свинкой? Да он и не поймет, пожалуй, святого Матфея. <…>
Воскресенье, 27 июня 1880 года
Утром занималась лепкой. Пала духом так, что дальше некуда, но нужно притворяться веселой, и от этого загнанного внутрь страдания я совсем поглупела. Не знаю, что сказать, смеюсь через силу, готова заплакать от любой банальности.
Мука мученическая!
Помимо искусства, которым я начала заниматься из прихоти и честолюбия, продолжила из суетности, а теперь полюбила, – помимо этой моей страсти (ведь это страсть), у меня нет ничего; без нее мне уготовано самое кошмарное существование. Ну что за напасть, а ведь есть же счастливые люди на свете. Счастье – это чересчур, с меня довольно бы просто сносной жизни: для такой, как я, и то было бы благодать. <…>
Вторник, 20 июля 1880 года
<…> Поселились неудачно[149]149
Эта и последующие записи относятся к приезду для лечения на курорт Мон-Дор.
[Закрыть], везде полно народу, кухня отвратительная. Лишь сегодня я немного здесь освоилась. И то, в общем, только благодаря тому, что нашла кое-что интересное с точки зрения живописи.
Среда, 21 июля 1880 года
Начала лечение. Меня забирают крытые носилки. Я в костюме из белой фланели, в панталонах до пят, в накидке с капюшоном и в манто.
Затем следуют ванна, душ, воды, ингаляции. Соглашаюсь на все: лечусь я в последний раз, да и то бы не стала, если бы не боялась оглохнуть. Слух становится куда лучше, глухота почти проходит. <…>
Пятница, 23 июля 1880 года
Кто мне вернет мою растраченную, разграбленную, загубленную молодость? Мне еще нет двадцати двух, а я на днях нашла у себя три седых волоса; хвастаюсь ими как чудовищным доказательством того, что ничего не преувеличиваю. Если бы не мое детское лицо, я бы казалась старухой. Разве в мои годы это естественно?
Нет! И знаете, в глубине души поднимается такая буря, что лучше уж поставим на этом точку и скажем себе только, что, прежде чем меня начнут жалеть, я всегда успею размозжить себе голову.
Был у меня выдающийся голос – это был дар Божий, а я его утратила. Для женщины пение все равно что красноречие для мужчины – это безграничное могущество. <…>
Сейчас на душе у меня легче; теперь несколько дней горечь будет копиться, копиться, копиться; потом новая вспышка, за ней апатия, и так без конца!
Вторник, 27 июля 1880 года
<…> У меня так болит все внутри между шеей и левым ухом, что можно с ума сойти. Молчу об этом, а не то тетя начнет меня допекать, но понимаю, что это связано с моим больным горлом. <…>
Суббота, 31 июля 1880 года
Вчера начала картину. <…> Композиция совсем простая. Двое детей сидят под прекрасными деревьями, у которых стволы поросли мхом; вверху полотна просвет, в котором виднеется светло-зеленое поле. Мальчику лет десять, он сидит лицом к нам, в левой руке у него учебник, глаза устремлены вдаль. Девочка шести лет теребит его за плечо, а в другой руке держит грушу. Ее лицо повернуто в профиль, она как будто зовет мальчика. Дети видны только до колен, потому что я пишу их в натуральную величину. <…>
Вторник, 7 сентября 1880 года
Дождь идет… Мысленно перебираю все худшие минуты моей жизни, и есть среди них такие, уже далекие, что, вспоминая о них, вскакиваю и стискиваю руки, словно от сильной внезапной боли.
Для того чтобы я стала лучше, нужно, чтобы все вокруг меня переменилось. Родные мне неприятны: заранее знаю, что мне скажут мама или тетя, как они поступят в любых обстоятельствах, как они ведут себя в гостиной, на прогулке, на водах, и все это невыносимо меня раздражает, как скрип гвоздя по стеклу.
Изменить бы все, что меня окружает, и я бы успокоилась и полюбила бы их так, как должна их любить. <…> Меня угнетает, что я плесневею в одиночестве; вся эта чернота замутняет мысли и заставляет меня замыкаться в себе. Боюсь, как бы эти темные тени не наложили навсегда отпечатка на мой характер; не стать бы мне мрачной, озлобленной, угрюмой; не хочу этого, но боюсь, что так оно и случится, потому что вечно злюсь и отмалчиваюсь. <…>
Я живу в беспрестанном страхе клеветы, унижения, боюсь, что на меня станут указывать пальцем… а такое, что ни говори, не проходит бесследно… Нет, вы поймите: родные и сами не ведают, во что они меня превратили. Моя грусть только потому меня тревожит, что я боюсь безвозвратно утратить все обаяние, которое так необходимо женщине…
Зачем жить? Что я здесь делаю? Что у меня есть? Ни славы, ни счастья, ни даже покоя!..
Пятница, 10 сентября 1880 года
У тети ужасные переживания. Тот самый д-р Фовель, который слушал меня неделю назад и ничего не нашел, сегодня выслушал еще раз и обнаружил процесс в бронхах. Он помрачнел, огорчился, ему как будто было неловко, что не распознал сразу всей тяжести заболевания.
<…> Представляете себе, какое лицо было у тети! А меня это развлекает. Я уже давно подозреваю нечто в этом роде: всю зиму кашляла и до сих пор кашляю и задыхаюсь. В общем, странно было бы, если бы у меня ничего не оказалось; хорошо бы, чтобы обнаружилось что-нибудь тяжелое, и делу конец. Тетя сражена, а я торжествую. Смерть меня не пугает; сама покончить с собой я бы не отважилась, но рада была бы, чтобы этому всему пришел конец… Если бы вы знали… Не буду носить фланель, не стану пачкаться йодом. Не хочу выздоравливать. На то, что мне еще надо сделать, у меня и так достанет и здоровья, и жизни.
Пятница, 17 сентября 1880 года
Вчера вновь ходила к тому врачу, к которому обращалась насчет ушей. Он признался мне, что не предполагал, что болезнь зашла так далеко: слух никогда полностью не восстановится. Это меня добило. Какой ужас! Я, конечно, не глухая, но слышу так, как люди видят сквозь тонкую кисею. Не слышу, как тикает мой будильник, и, может быть, никогда уже не услышу, разве что поднесу его к самому уху. Воистину, это горе. В разговоре от меня часто ускользают подробности… Что ж, возблагодарим Небо, что я еще не ослепла, не онемела.
Пишу вся скрючившись: стоит выпрямиться, как меня пронизывает невыносимая боль; это у меня всегда бывает после слез. <…> Сегодня утром я в самом деле поплакала.
Вторник, 28 сентября 1880 года
Хороший день; хорошее началось еще ночью. Мне снился он. Он был некрасив и болен, но это не важно. Теперь я понимаю, что любят не за красоту. Мы говорили, словно двое друзей, как прежде; так бы мы заговорили, если бы снова встретились! Я просила только об одном: пускай наша дружба остается в таких границах, чтобы ее не нужно было обрывать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.