Электронная библиотека » Марк Уральский » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 20 января 2023, 09:02


Автор книги: Марк Уральский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Идейный теоретик левой социал-демократии Анатолий Луначарский в своем обширном культурологическом труде «Религия и социализм» (1911) дал уничижительную критическую характеристику Розанову-мыслителю, представив его апологетом либерального мещанства:

Розанов начал совершеннейшим Иудушкой Головлевым [107]107
  Иудушка (Порфирий) Головлёв – одним из центральных героев романа «Господа Головлевы» М.Е. Салтыкова-Щедрина, ставший нарицательным образом злого, болтливого, циничного, пакостника-сутяги, любящего «ломать комедию».


[Закрыть]
, как прозвал его <Владимир> Соловьев. С ужимками и гримасами, с лукавым бесстыдством и каким-то в глубине звучащим смешком над собою и читателем Розанов доказывал самые невозможные парадоксальные «истины» не христианства даже и не православия, а победоносцевской казенной церковницы. <…> этот даровитый и бессовестный ритор и апологет всякой квазирелигиозной скверны <…> стал нападать сначала на синод и монашество, потом на православие и наконец на самое христианство, исходя из вопроса о браке и семье.

<…>

Исходя из столкновения естественных потребностей и идеалов мещанства (белого духовенства в том числе) и идеалов аскетических, наследия пролетарского коммунизма эбионитов и спиритуалистического мироненавистничества мудрецов античного декаданса – гностиков, словом из противоречия идеалов светских, плотских и так называемых духовных, – Розанов затеял как бы некую реформацию христианства в смысле очищения его от мрачных монашеских элементов. Это в общем как раз то, что делали западные протестанты, также покончившие с монашеством и о христианнейшие семью, собственность, мещанский светский уклад жизни, мещанскую добропорядочность и добродетель. За грех при этом объявлены были лишь излишества, разврат, а также… всякое бунтарство.

Розанов, гонимый бесом современного критицизма и при страсти ем лукаво ставить шутки ради, щекочущие вопросы, ходить по краю бездны – пошел далеко в своей критике. С одной стороны он постарался возвеличить «мир», светскую плотскую жизнь, как ее хочет и любит мещанин.

<…>

Прославляя радости плоти, он пантеистический опоэтизировал (старался по крайней мере) процесс животного бытия, особенно же половые радости, а в рождении потомства увидел «расовое бессмертие, достаточное для замены пепельно-серого загробного бессмертия мистиков». Чем более увлекался Розанов своим раскрашиванием и раззолачиваем «мира», тем яснее ему становилось, что христианство не поправишь, что оно – сила абсолютно этому миру враждебная, что в нем мы имеем врага жизни и плоти, продукт отчаяния, ибо именно ненависть к бытию здешнему, отчаяние в возможности счастья на земле породили судорожную надежду на счастье загробное; мечта же эта так расцветилась, так вольно вознеслась в несопротивляющуюся атмосферу фантазии, что стала сладким ядом, убивающим живую и реальную радость жизни и земную заботу об истинном улучшении ею. Либерализм начал вытравлять из Розанова христианство…

<…>

Мещанин боится аскетизма, когда дела его идут хорошо или хотя удовлетворительно; ему скучен и подозрителен в таком положении и мистицизм. Если бы его не давили всякие враги сверху и снизу, враги сильнейшие его – он бы пошел за Розановым и дошел бы до самодовольного, хрюкающего нигилизма, до позитивизма корыта, спальной, детской, рынка, мошны, а что сверх того – то от лукавого. Торжествующий мещанин и торжествующая свинья – одно и тоже. При этом пантеизм превратился бы в славословие торжествующей свинье, ее розовым поросятам, ее благоустроенному хлеву и всему свету, который, как перчатка к руке, приспособлен-де к счастью мещанина. «Все сотворено премудростью на потребу человеку!» [ЛУНАЧАРСКИЙ].

Парадоксальным феноменом в истории русской культуры является то обстоятельство, что Розанова – персону, «проштемпелеванную» в российской критике как «традиционалист-обскурант», безоговорочно записали в свои ряды русские авангардисты (sic!)[108]108
  В этом отношении весьма примечательна статья: Ходж Н. Бергсон и русский формализм // Альманах «Аполлон». Бюллетень № 1. Из истории русского авангарда века. – СПб., 1997. С. 64–67.


[Закрыть]
. Эго-футурист Виктор Романович Ховин, подвизавшийся в эпоху Серебряного века главным образом каклитературный критик, еще в 1916 г. сочинил восторженный панегирик Розанову – «Не угодно-ли-с!?: Силуэт В.В. Розанова», и выпустил его в свет в виде книги в собственном издательстве «Очарованный странник».

Как футурист он дал в ней очередную эпатажную «пощечину общественному вкусу» [109]109
  «Пощёчина общественному вкусу» – знаменитый поэтический сборник футуристов и их манифест, вышедший в свет 18 декабря 1912 г.


[Закрыть]
, торжественно объявив российской читающей публике, что «Среди моря свиста и негодования» в адрес писателя Розанова, вопреки грязным клеймам «здравого смысла» и «хорошего вкуса» два имени – «Розанов» и «Розановщина», встают «в центре света и цивилизации» зарницами Новой Грядущей Красоты:

Книги Розанова – пороховой погреб, подведенный под самую сердцевину духовного быта современности.

Не мудрено, что нутряного целомудрия Розановщины не заметили погонщики человеческого благополучия, рыцари печатного станка, разбитные приказчики потребительской лавки под фирмою «Русская журналистика». Не заметили, да и как было заметить в шуме колотушек, которым предупреждался российский обыватель об опасности, грозящей его духовному благополучию.

И если угодно вам знать, «важное и значительное» ни Александра или Диогена какого-нибудь, а Василия Васильевича Розанова, – пожалуйте к нему, в его частную жизнь, в подполье его. Там вы услышите:

– Вот-с я какой!

И преподнесет себя «аи nature!».

– Ах, вы хотите всеобщей Истины, Правды публичной? – извините, дверью ошиблись. В магазин универсальный пожалуйте; там и дешевле, и прочнее, и на всякие мерки. Производство фабричное, штамп и фирмы ручательство.

– А здесь частная квартира Розанова, Василия Васильевича.

К чёрту Истину, а вот просто сидеть на стуле и вдаль смотреть.

И мира то никакого не окажется, а только нервный комочек, в частной квартире Василия Васильевича Розанова проживающий, и порядка никакого, а произвола только один, ему, Розанову, подчиненный, и Истины нет, а только правда – Розановщина есть.

– «Каждая моя строка есть священное писание, и каждая моя мысль есть священная мысль, и каждое мое слово есть священное слово».

– «Нехорошо быть человеку одному», – говорит Розанов и вы всегда чувствуете в Розановщине тяготу одинокости.

Поистине страшна петля одиночества, поистине страшно, когда человек не может хоть куда-нибудь да пойти и все же…

Все же «умей искать уединения, умей искать уединения, умей искать уединения»…

– «Бог меряет не верстами только, – пишет Розанов, но и миллиметрами». Да и как же иначе мерить душу человеческую, жизнь человеческую, как не миллиметрами. Ведь для верст то, да и для аршин тоже, из отдельных человеков тесто общее сделать нужно, то самое тесто, которое «человечеством» названо. Так и наложить аршин на самую незаметную, но и самую больную царапинку душевную, ту самую, которой быть может человек только жизни и касался; миллиметр же царапинку эту ни за что не минует.

Когда пышет к человеку ненавистью Розанов, когда льет ушатами грязь на него, значить почувствовала, что человек этот – без вздоха человек. Совсем не важно, правильно ли почувствовала он, основательно ли грязью человека поливает, а почему и за что? Во имя чего?

– Безнравственный человек, оголяющийся человек, – бранят Розанова.

Действительно, не без червоточины человек, но Розанов вероятно тоже думает, а я так совершенно убежден, что без червоточины людей вовсе и нет. И одно дело оголиться человеку, оголиться до конца самого, все тело свое уродливое на показ выставить, может и с язвами гнойными, в судороге от стыда и боли корчиться (только не от покаяния, а от гордости единой и боли изнутри рвущейся) и не то молить, не то проклинать:

– Более! зачем меня сделал такими?

Вот как Розанов.

Розанова часто с Достоевскими связывают и не столько, конечно, с Достоевскими, ибо кто же при всеобщей ненависти к Розанову станет его с «великими писателем» сравнивать, а с «уродливыми видениями припадочной души писателя». Или как-нибудь иначе выразятся, ну, например, про «кошмарная страницы оголенности человеческой» упомянуть.

Или еще иначе, но непременно с подвохом, – про уродливость или оголенность и т. п. вспомнят, лишь бы только Розанова «унизить».

Но вообще все эти аналогии и параллели – вещь част препротивная и всегда преопасная, а ими, или почти исключительно ими, питалась до сих пор русская критика.

<…> несмотря на общие места и совпадения, если б увлечься много страниц ими заполнить можно было, несмотря на все это, Достоевщина и Розановщина ни в чем не похожи, по нутру своему не похожи.

А что Розановщина улыбнулась бы Достоевщине, встретившись с нею на одном углу, это – несомненно. Также как один человек со вздохом – другому, как Розанов улыбается совсем иному – Мережковскому.

Достоевщина по самому существу своему актуальна.

Другое дело Розанов, – действительно самый нереализующийся человек.

– «Я никуда не торопился, полежать бы», – говорит он. Но только это – неправда о себе, точно также как неправда и все разговоры его об Обломовщине своей.

Нерв сплошной, губка впечатлительная и вдруг Обломов!

Обломовщиной называет он упорную усидчивость свою, вот то самое бесконечное, недвижное сидение на стуле и вдаль смотрение, – фиксирование точки одной, пока до самого дна не докопается.

Розанов – кристальный созерцатель, исключительный созерцатель!

Только вот оговориться важно, господа, а то вы непременно по-модному поймете и Розанов штампованными созерцателем современными выскочить; – олимпийцем непременно какими-нибудь, отряхивающими с ног своих прах планеты нашей ничтожной и презренной.

О, нет! Из теста человеческого сделанный и тестом этими болеющий, вздернутый судорогой жизни, весь он – в паутине житейской, и потому то именно, (в противовес штампованными) созерцатель – Розанов. С улицей бегущей – он. Как пиявка к жизни присосался, не оторвать: так глазами через окно и влип в нее.

Но однодум – Розанов, медлительный, вдумчивый, дна ищущий и вздохи уловляющий. Не умеет того, чтобы глаза разбегались, чтобы сразу несколькими делами заниматься.


Домосед, скопидом, – бережливый собиратель своих полу-мыслей, полу-вздохов, всякой пылинки души своей, певец одинокого своего существования и одновременно инквизитор, истязающий себя, непокорный гордец и публично кающийся грешник, соглядатай действительности, бьющейся о пороги его дома, и злобный доносчики на нее, исходящий и любовью и ненавистью, кроткий, монастырский послушники и домашний бес, нашептывающий маленькие человеческие грешки, изувер во имя своего Бога и хулитель всякого Божества и всего Божественного, замирает он в какой то несказанной молитве, молитве – вздохе, молитве – порыве, молитве – зове.


С зеленых вершин радости внешней в каком-то безрассудстве бросает он духи свой в колючую изгородь мук и страданий, от примирения, кротости и всепрощения кидается к ненависти, злобе, почти изуверству.

«Ведь около всякого дневного и явного есть ночное и укрываемое. Никто не пытался связать ночь человека с его днем. А связь есть: день человека и ночь его составляют просто одного человека».

Но не только ночь и день, а гораздо больше связать нужно, количественно больше. Сам показали, что не только ночь и день, а что и ночь, и день еще «пустяками» кипят, по самое горло набиты мелочами жизни душевной. Сам связал из пустяков этих человека, того самого одного человека, за которого потом горой стал. И ни одного «пустяка» из него уступить не захотел, хотя, если б уступила, так, быть может, и создал бы, ну плохенькую, ну невзрачную, но зато успокоительную гармонию.

Красотой пренебреги, все покровы и с дня, и с ночи стащила, хотя великолепно знала, как человека обнажать нельзя (для спокойствия и равновесия собственнаго – нельзя) и предстала переда удивленньим и возмущенным человечеством:

– Вот-с я какой!

– Не угодно-ли-с?!

Но и во грехах своих и в уродстве, верным остался он последней радости своей, последней печали своей – молитве неустанной. Ею святеет вся Розановщина, вся эта судорожная исповедь «одного человека», в одинокости своей влекомая необузданной волей к мечте, в своем прикровенном нутряном фанатизме, предавшая себя самоистязанию во имя свое, во имя человека[110]110
  «Розановский «быт» исходит от его безбытности» [ПРИШВИН-ДН. С. 75]


[Закрыть]
.

Мечтательство Розанова и есть обратная сторона точки той, которой первая воронка кончается и от которой вторая расширяется в бесконечность, – к Богу. Если б без обратной стороны, т. е. без второй воронки, на Бога глядящей, так не душа у человека была, а пустышка только, а сам человек не созерцателем, а животным высокомерным. Знаем мы «созерцателей» этих, знаем скепсис их грошовый, ибо раза «обратной стороны» нет, так что же помимо улыбки иронической и брезгливой есть еще?

Меня всегда удивляло, как это люди мимо мечтательности Розановской прошли. Прошли и не заметили [ХОВИН].

Виктор Ховин поддерживал отношения с Розановым и тогда, когда большая часть его хороших знакомых, и в первую очередь – евреи, от него отвернулась [111]111
  О взаимоотношениях Ховина и Розанова см.: Дядичев В.Н.
  B. В. Розанов и В.Р. Ховин: История одного диалога, а также подготовленную им же переписку Розанова и Ховина и статьи Ховина о Розанове в сб.: Контекст: Ежегодник теории и истории литературы. 2013. – М., 2013.
  C. 292–367.


[Закрыть]
, вплоть до его кончины в 1919 г. Увы, этот горячий энтузиаст нового искусства XX в., провидчески отводивший в нем Розанову достойное место, трагически закончил свою жизнь в Освенциме.

Примечательно, что причислялся Розанов к представителям русского модернизма и другим критиком, далеким, казалось бы, от художественного авангарда. Речь идет о философе и богослове Владимире Ильине, который в статье «Стилизация и стиль 2. Ремизов и Розанов»[112]112
  Впервые: Возрождение (Париж). № 147. Март 1964. С. 178–199.


[Закрыть]
писал:

Один из последователей и аналитиков стиля <Розанова>, Виктор Шкловский, в своем интереснейшем очерке «Ход коня»[113]113
  По-видимому, имеется в виду статья Шкловского «Розанов» из книги «Сюжет как явление стиля». Пгд., 1922).


[Закрыть]
удачно применил к стилю Розанова греческое словечко «оксимерон»[114]114
  Термин «оксюморон», используемый Шкловским, трактуется традиционно: как сочетание слов с противоположным значением, т. е сочетание несочетаемого, например, «правдивая ложь».


[Закрыть]
– что означает заостренный, острый, колючий осколок. И действительно, все сочинения Розанова, независимо от их размеров – от толстых томов такого сочинения, как «Около церковных стен», и до коротеньких мыслеобразов «Уединенного» или «Опавших листьев», – все они – анатомизированная словесная пыль, мельчайшие осколки какого-то чрезвычайно твердого материала.

Никакой «диалектики». Никакой даже логической последовательности. Одно и то же положение много раз утверждается и много раз отрицается. Настроение сразу пробегает через все цвета спектра, а музыка, как цевница Пана, через все созвучия. В результате же – незабываемые образы и удачно схваченные либо решения по-новому старых тем, либо постановка таких тем, о существовании которых никто не догадывался.

Говоря языком морфологии, можно сказать, что в удивительном «хаокосмосе» розановского творчества, где хаоса гораздо больше, чем космоса, мы наблюдаем самое трудное и самое таинственное из всего, что являют собою для философа так наз. «мировые загадки»: первичное зарождение и соединение форм – морфогенезис.

В Розанове есть нечто первоначальное и в известном смысле – до-умное и заумное. Это, кажется, единственный по-настоящему удавшийся футурист [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 410].

Упомянутый Николаем Ильиным Виктор Шкловский, ведущий теоретик формальной школы (ОПОЯЗ[115]115
  Левченко Я.С. Другая наука: Русские формалисты в поисках биографии. – М., 2012; Ханзен-Леве О.А. Русский формализм: Методологическая реконструкция развития на основе принципа остранения. – М., 2001; Эрлих В. Русский формализм. – СПб., 1996.


[Закрыть]
), а в 1920-е годы также и популярный писатель, после окончания Гражданской войны начал пропагандировать В.В. Розанова в только что народившейся Советской России.

Шкловский не просто ввел Розанова в поле словесности, но придал ему статус парадигматического явления, с которого начинается новая русская литература

<…>

Шкловский взял Розанова как материал, моделирующий его собственное письмо. «Книга Розанова была героической попыткой уйти из литературы, „сказаться без слов, без формы" – и книга вышла прекрасной, потому что создала новую литературу, новую форму». Преодоление сугубо аналитического подхода к «Уединенному»[116]116
  Книга Розанова «Уединённое» (1912) представляет собой собрание разрозненных эссеистических набросков, беглых умозрений, дневниковых записей, внутренних диалогов, объединённых общим настроением скептического созерцания. В ней Розанов формулирует и свое отношение к религии. Оно напоминает отношение к христианству Леонтьева, а именно отношение к Христу как к личному Богу. Существует мнение, что после выхода в свет этой книги в интеллектуальных кругах петербургского общества Розанова стали воспринимать и как беллетриста, и как мыслителя-мистика.


[Закрыть]
преобразовало метатекст в повествовательный ландшафт, испещренный отступлениями и актами саморефлексии автора. Не у каждого критика повествование оказывается важной категорией – как раз наоборот, аналитический дискурс претендует на адекватность пропорционально устранению авторского «я» [ЛЕВЧЕНКО. С. 425–426].

Шкловский пишет, что, например, в розановские книги «Уединенное» и «Опавшие листья»

вошли целые литературные, публицистические статьи, разбитые и перебивающие друг друга, биография Розанова, сцены из его жизни, фотографические карточки и т. д. Эти книги – не нечто совсем бесформенное, так как мы видим в них какое-то постоянство приема их сложения. Для меня эти книги являются новым жанром, более всего подобным роману пародийного типа, со слабо выраженной обрамляющей новеллой (главным сюжетом) и без комической окраски.

<…>

Книга Розанова была героической попыткой уйти из литературы, «сказаться без слов, без формы» – и книга вышла прекрасной, потому что создала новую литературу, новую форму.

Розанов ввел в литературу новые, кухонные темы. Семейные темы вводились раньше; Шарлотта в «Вертере» <Гёте>, режущая хлеб, для своего времени была явлением революционным, как и имя Татьяны в пушкинском романе, – но семейности, ватного одеяла, кухни и ее запаха (вне сатирической оценки) в литературе не было.

Розанов ввел эти темы или без оговорок, как, например, в целом ряде отрывков:

«Моя кухонная (прих. – расх.) книжка стоит "Писем Тургенева к Виардо". Это – другое, но это такая же ось мира и, в сущности, такая же поэзия.

Сколько усилий! бережливости! страха не переступить "черты"! и – удовлетворения, когда "к 1-му числу" сошлись концы с концами» («Опавшие листья»).

Или в другом месте:

«Люблю чай; люблю положить заплаточку на папиросу (где прорвано). Люблю жену свою, свой сад (на даче)» («Опавшие листья»);

или с мотивировкой «сладким» воспоминанием:

«…окурочки-то все-таки вытряхиваю. Не всегда, но если с 1/2 папиросы не докурено. Даже и меньше. «Надо утилизировать» (вторично употребить остатки табаку).

А вырабатываю 12 000 в год и, конечно, не нуждаюсь в этом. Отчего?

Старая неопрятность рук (детство)… и даже, пожалуй, по сладкой памяти ребяческих лет.

Отчего я так люблю свое детство? Свое измученное и опозоренное детство?» («Опавшие листьях Короб II»).

Розанов ввел новые темы. <…> Целый разряд тем, тем обыденщины и семьи. <…> вещи, окружавшие его, потребовали ореола. Розанов дал им ореол и прославление. <…> Мои слова о домашности Розанова совершенно не надо понимать в том смысле, что он исповедовался, изливал свою душу. Нет, он брал тон «исповеди» как прием.

<…>

Единственно несомненное во всем этом, единственное, чего хочется, – это «записать!».

«Всякое движение души у меня сопровождается выговариванием. И всякое выговаривание я хочу непременно записать. Это – инстинкт. Не из такого ли инстинкта родилась литература (письменная)?» («Уединенное»).

<…>

Могут быть два основных случая литературного пейзажа: пейзаж, совпадающий с основным действием, и пейзаж, контрастирующий с ним.

Примеров совпадающих пейзажей можно найти много у романтиков. Как хороший пример пейзажа противопоставленного можно привести описание природы в «Валерике» Лермонтова или описание неба над Аустерлицем у Толстого.

<…>

«Пейзаж» Розанова – второго типа. То есть это пейзаж противопоставленный. Я говорю про те сноски внизу отрывков, в которых сказано, где они написаны. Некоторые отрывки написаны в ватерклозете, мысли о проституции пришли ему, когда он шел за гробом Суворина, статья о Гоголе обдумана в саду, когда болел живот. Многие отрывки «написаны» «на извозчике» или приписаны Розановым к этому времени.

Вот что пишет об этом сам Розанов:

«Место и обстановка "пришедшей мысли" везде указаны (абсолютно точно) ради опровержения фундаментальной идеи сенсуализма: «nihil est in intellectu, quod non fuerat in sensu»[117]117
  нет ничего в рассудке, чего прежде не было в чувстве (лат.).


[Закрыть]
. Всю жизнь я, наоборот, наблюдал, что in intellectu происходящее находится в полном разрыве с quod fuerat in sensu. Что вообще жизнь души и течение ощущений, конечно, соприкасаются, отталкиваются, противодействуют друг другу, совпадают, текут параллельно: но лишь в некоторой части. На самом же деле жизнь души и имеет другое русло, свое самостоятельное, а самое главное – имеет другой исток, другой себе толчок.

Откуда же?

От Бога и рождения.

Несовпадение внутренней и внешней жизни, конечно, знает каждый в себе: но в конце концов с очень ранних лет (13-ти, 14-ти) у меня это несовпадение было до того разительно (и тягостно часто, а «служебно» и «работно» – глубоко вредно и разрушительно), что я бывал в постоянном удивлении этому явлению (степени этого явления); и пиша здесь «вообще все, что поражало и удивляло меня», как и что «нравится» или очень "не нравится", записал и это. Где против «природы вещей» (время и обстановка записей) нет изменения ни йоты.

Это умственно. Есть для этих записей обстановки и времени и моральный мотив, о котором когда-нибудь потом».

Рассмотрим источники новых тем и нового тона Розанова. На первом плане стоят <…> письма. Эта связь подчеркнута самим Розановым, во-первых, в отдельных указаниях.

«Вместо "ерунды в повестях" выбросить бы из журналов эту новейшую беллетристику и вместо ее…

Ну – печатать дело: науку, рассуждения, философию.

Но иногда, а впрочем, лучше в отдельных книгах, вот воспроизвести чемодан старых писем. Цветков и Гершензон много бы оттуда выудили.

Да и "зачитался бы с задумчивостью иной читатель, немногие серьезные люди…"» («Опавшие листья»).

Розанов даже произвел такую попытку ввода писем сырьем в литературу, напечатав письма своего школьного товарища во втором коробе. Они представляют из себя наиболее крупный кусок в книге и идут сорок страниц.

Второй источник тем – газета, так как при всей условной интимности Розанова в его вещах встречаются <…> целые газетные статьи. Самый подход его к политике газетен. Это небольшие фельетоны с типично фельетонным приемом развертывания отдельного факта в факт общий и мировой, причем развертывание дается самим автором в готовом виде.

Но самой главной чертой зависимости Розанова от газеты является то, что он строил свою книгу наполовину из публицистического материала.


«Вывороченные шпалы. Шашки. Песок. Камень. Рытвины.

– Что это? – ремонт мостовой?

– Нет, это "сочинения Розанова".

И по железным рельсам несется уверенно трамвай» [ШКЛОВСКИЙ В. С. 12, 14, 18. 19. 23. 28].

И еще об «обывательщине», трикстерстве и футуризме Розанова-писателя, но уже с точки зрения критика-богослова Н. Ильина:

Несомненно, были в стиле Розанова черты «гениального обывателя», по меткому определению Н.А. Бердяева. Был также в нем и «удавшийся футурист». Но дальше начинается нечто до предела серьезное. За юродствами своего «обывательства» и «футуризма» Розанов скрыл то невыговариваемое, с чего и начинается подлинный гений… [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 430].

Не меньший пиетет по отношению к Розанову продолжали, уже в новую – советскую эпоху, выказывать все его бывшие сотоварищи по петербургскому религиозно-философскому обществу: Н. Бердяев, П. Флоренский, С. Булгаков, М. Пришвин, А Лосев и др.

На волне столь значительного интереса к личности и писаниям Василия Розанова как удар грома прозвучал вердикт молодой Советской власти. В том же 1922 г., когда увидела свет книга Эриха Голлербаха, Лев Троцкий – тогда по существу главный идеолог большевистского режима, – в статье под названием «Мистицизм и канонизация Розанова»[118]118
  Эта статья затем вошла в сборник Троцкий Л.Д. Литература и революция. – М., 1923, до конца 1920-х гг., являвшийся по существу в СССР директивным документом в области культуры.


[Закрыть]
заклеймил позором покойного «“гениального” философа, и провидца, и поэта, и мимоходом рыцарь духа», повторив сложившееся в социал-демократической среде убеждение, что он был-де:

заведомой дрянью, трусом, приживальщиком, подлипалой. И это составляло суть его. Даровитость была в пределах выражения этой сути.

<…>

Некий Виктор Ховин – теоретик футуризма, что ли? _ удостоверяет, что подлая переметчивость Розанова проистекала из сложнейших и тончайших причин: если Розанов, забежав было в революцию (1905 г.), не покидая, впрочем, «Нового времени», повернул затем вправо, то единственно потому, что испугался обнаруженной им сверхличной банальности; <…> и если писал одновременно в «Новом времени» в правом направлении, а в «Русском слове», за псевдонимом, – в левом, <…>, то единственно опять-таки от сложности и глубины душевной своей организации. Эта глуповатая и слащавая апологетика была бы хоть чуть-чуть убедительнее, если бы Розанов приблизился к революции во время гонений на нее, чтобы затем отшатнуться от нее во время победы. Но вот чего уж с Розановым не бывало и быть не могло. Ходынскую катастрофу, как очистительную жертву, он воспевал в эпоху торжествующей победоносцевщины. Учредительное собрание и террор, все самое что ни на есть революционное, он принял в октябрьский период 1905 г., когда молодая революция, казалось, уложила правящих на обе лопатки. <…> Самое доподлинное в Розанове: перед силой всю жизнь червем вился. Червеобразный человек и писатель: извивающийся, скользкий, липкий, укорачивается и растягивается по мере нужды – и как червь, противен. Православную церковь Розанов бесцеремонно – разумеется в своем кругу – называл навозной кучей. Но обрядности держался (из трусости и на всякий случай), а помирать пришлось, пять раз причащался, тоже… на всякий случай. Он и с небом своим двурушничал, как с издателем и читателем.

Розанов продавал себя публично, за монету. И философия его таковская, к этому приспособленная. Точно так же и стиль его. Был он поэтом интерьерчика, квартиры со всеми удобствами. Глумясь над учителями и пророками, сам он неизменно учительствовал: главное в жизни – мягонькое, тепленькое, жирненькое, сладенькое. Интеллигенция в последние десятилетия быстро обуржуазивалась и очень тяготела к мягонькому и сладенькому, но в то же время стеснялась Розанова, как подрастающий буржуазный отпрыск стесняется разнузданной кокотки, которая свою науку преподает публично. Но по существу-то Розанов всегда был ихним. А теперь, когда старые перегородки внутри «образованного» общества потеряли всякое значение, равно как и стыдливость, фигура Розанова принимает в их глазах титанические размеры. И они объединяются ныне в культ Розанова: тут и теоретики футуризма (Шкловский, Ховин), и Ремизов, и мечтатели-антропософы <…>, и бывшие правые, и бывшие левые! «Осанна приживальщику! Он учил нас любить сладкое, а мы бредили буревестником, и все потеряли. И вот мы оставлены историей – без сладкого…» [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 319–320].

Вскоре после выхода в свет статьи Льва Троцкого имя Розанова было вычеркнуто из издательской и литературно-критической жизни СССР и в широком публичном пространстве практически не упоминалось вплоть до конца 1980-х годов, а слово «розановщина», если когда и проскальзывало в научных статьях советских литературоведов, то исключительно в крайне негативной, ругательной коннотации.

Примечательно, однако, «розановщина» – понятие, широко распространенное в современной отечественной литературной критике отнюдь не как ругательное, вошло в нее с легкой руки Николая Бердяева. В 1907 г. он в статье «Христос и мир. Ответ В.В. Розанову» определил «розановщину» как «мистический натурализм, обожествление натуральных таинств жизни» [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 29]. В дальнейшем «розановщина» начинает пониматься Бердяевым, а за ним и другими авторами (например, Петром Струве), не просто как философская позиция Розанова, а как своего рода духовно-психологический феномен. «Розановщина» предстает органическим пороком, гнездящимся в личности Василия Васильевича Розанова, но потенциально опасным для российского общества в целом. Особенно возмущало критиков розановское свойство развивать взаимоисключающие точки зрения, и Струве объяснял в 1910 г. «реакционную розановщину» как результат нравственного дефекта: Розанов «духовно льнет ко всякой силе». Признавая в Розанове гениального стилиста, дореволюционная критика отделяла художественный метод Розанова от содержания его книг и статей – философски, политически и идеологически неприемлемых для большинства комментаторов. <…> Однако после выхода «Уединенного» и «Опавших листьев» все больше внимания обращается на поэтику Розанова, и для пропагандиста розановского творчества Виктора Ховина «розановщина» – это категория не только психологическая, но и риторическая – тип психологизма, лишенный «декламаторства», характерного для «достоевщины», – см. [БЕРШТЕЙН (II)].

В словаре литературных понятий, – см. [ЧУПРИНИН], в статье «Розановщина» заявляется, как: «Одна из наиболее влиятельных традиций, а возможно и самая влиятельная традиция в русской литературе последней трети XX века», а сам В.В. Розанов – как родоначальник целого направления русской прозы – «дневник-роман», берущего свое начало от романов В. Шкловского и Ю. Олеши 1920-х годов, до прозаических произведений последних десятилетий XX в.: книги Абрама Терца (Андрея Синявского), Дмитрия Галковского, Андрея Сергеева, Бориса Парамонова, Эдуарда Лимонова, Михаила Гаспарова и многих других.

Тривиален и тот факт, что розановская экспериментальная форма превратилась в клише: это обычная историко-литературная динамика. Интереснее другое. Розановщина моделирует себя как маргинальный текст и автобиографического рассказчика как носителя маргинальной идентичности. Маргинальность героя-повествователя для розановщины принципиально важна: прихотливая структура нарратива служит художественной фиксации неповторимой индивидуальной субъективности автора. Главный историко-литературный парадокс розановщины видится в том, что жанр, построенный на реализации принципа маргинальности, превратился в один из центральных в русской литературе. Заметим, что парадоксальность эта соотносится с другой оксюморонной традицией – разработкой темы «маленького человека» в большой русской литературе.

Однако даже став влиятельнейшим жанровым явлением, своего рода столбовой дорогой в русской словесности, розановщина не утеряла память о идеях-фикс своего прародителя – интимности литературного письма, сексуальности (с особым вниманием к «людям лунного света») и еврействе. Более того, именно из этих тематических пластов зачастую строится идентичность повествователя в новейшей розановщине: филолог, чей мир опосредован литературой (Шкловский, Лидия Гинзбург, Синявский-Терц, М.Л. Гаспаров <…>, Жолковский), человек маргинальной сексуальности ⁄ гомосексуал (Эдуард Лимонов, Евгений Харитонов <…>), русский еврей или, наоборот, патриот-антисемит (оппозиции здесь нейтрализуются и примеров много).

<…> розановщина расцвела пышным цветом в интернет-текстах, особенно в «Живом журнале» и прочих блогах. Представляется, что здесь сыграло свою роль структурное сродство между розановским методом и возможностями нового медиума. Отмечу, например, что «делая под страницами примечания и примечания к примечаниям», Розанов предвосхитил возможности гиперлинков и интернет-форумов. И если розановский тип повествования стремится, по выражению М.Л. Гаспарова, передать мысль «многомерно разветвляющуюся в разных направлениях» и укорененную в предметно-временном контексте своего порождения – то и в этом он сходен с прагматикой записей в интернете. Интернет драматическим образом расширил возможности бытования литературных текстов «на правах рукописи» и в беспрецедентном масштабе позволил изливать интимное в мир.

Возможно, самый разительный пример жанрово-тематической инерции обнаруживается в русской гомосексуальной прозе, так густо настоенной на Розанове, что, кажется, именно в розановщине и заключается характерная особенность ее поэтики [БЕРШТЕЙН (II)].


«Розановщина» – это всегда разоблачение, в смысле публичного оголения себя перед всеми. Говоря о проституции, и явно имея в виду самого себя, Розанов утверждал, что:

В сущности, вполне метафизично: «самое интимное — отдаю всем»… Черт знает что такое: можно и убить от негодования, а можно… и бесконечно задуматься. – «Как вам будет угодно», – говоря заглавием шекспировской пьесы. (За нумизматикой).

В заключении этой главы остановимся на восприятии амбивалентной фигуры Василия Розанова в эпоху Серебряного века представителями Русской православной церкви.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации