Текст книги "Плоть и кровь"
Автор книги: Майкл Каннингем
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Мэри надеялась, что ей удастся достойно состариться рядом с сыном, и она безмолвно хвалила себя за непредвзятость. Не каждая мать с уважением отнеслась бы к подобному выбору сына, не каждая смогла бы чтить его право на личную жизнь. Некоторые повели бы себя, как старые ведьмы. Некоторые валялись бы у него в ногах или осыпали угрозами. А она, Мэри, просто укладывала в чемодан свою лучшую одежду и снимала номер в “Рице”.
В один из дней ее весеннего приезда в Бостон Билли наклонился к ней через столик ресторана и сказал:
– Мам, по-моему, я влюбился.
Вот именно такими словами. Мэри не сразу поняла, сколь многое они значат. Отпила из стакана воды и осведомилась:
– Правда?
Почти полную минуту оба молчали. Мэри вслушивалась в негромкий, удовлетворенный шум, который другие посетители ресторана создавали посредством столовых приборов, кофейных чашек и разговоров. Ресторан был прелестный, один из ее любимых, строгий: красивые – все до единого – официанты, свечи, мерцавшие перед своими отражениями в туманных зеркалах. Как раз в таком месте Мэри и надеялась позавтракать после того, как Билли вручат диплом, – многие годы назад, в то время, когда всем заправлял Константин, затащивший ее в жуткое кафе с дешевыми полосатыми скатертями и стенами, на которых висела реклама туристских компаний, с единственной оранжерейной розочкой на каждом столе. Сейчас, сидя напротив сына и ожидая, когда он приступит к рассказу, Мэри испытывала острое желание исчезнуть. Не уйти, бросив сына – так она не поступила бы, – но слиться с рестораном, бросить в нем свое тело и вселиться в этот зал, с его негромким гулом удовлетворенных разговоров, с затянутыми камчатым полотном стенами, со всем его дорогим, солидным свечением.
– Его зовут Гарри, – сказал Билли.
– Так, – отозвалась Мэри. Удивление она решила не изображать. Что толку? И потому спросила: – Ты давно его знаешь?
– Почти год, – Билли взял со стола нож, положил обратно.
И Мэри поняла: им владеют гордость и смущение. Поняла, что какая-то его часть осталась неизменной с того дня, когда он, десятилетний, привез домой замысловатые бисерные бусы, которые нанизал для нее в летнем лагере. Она поняла тогда, что он очень доволен этими бусами, хотя большая часть других мальчишек лагеря предпочла изготовить для своих матерей пепельницы или кошелечки. И представила себе, как ее сын сидит с девочками, нанизывая бисерины, с ярой сосредоточенностью, с совершенным самозабвением отдаваясь женскому рукоделию. А теперь, в тридцать шесть лет, он смущенно и робко щурился, вглядываясь в нож.
– Я думал, ты, наверное, знаешь, – сказал он. – Обо мне.
Мэри промолчала. Если она сейчас признается в своей осведомленности, казалось ей, то утратит нечто такое, чем могла бы воспользоваться впоследствии. Билли ждал, вертя в руке нож, и поняв, что она ничего не скажет, заговорил сам.
– Я чувствую себя довольно глупо, вылезая с этим признанием в таком возрасте, – сказал он. – Надо было рассказать тебе обо всем еще годы назад. Просто я знал, что ты знаешь, и всегда говорил себе, что объявлю об этом официально, когда – и если – полюблю кого-то. Потому что хотел признаться тебе – ну, в общем, – когда у меня появится кто-то настоящий, чтобы не получилось, что я признаюсь просто в склонности, что ли. Наверное, это была самая обычная трусость. В общем, вот так. Лучше поздно, чем никогда, верно? Я полюбил мужчину по имени Гарри.
– Так, – сказала Мэри.
– Тебя это не шокирует?
Билли поднял на нее взгляд, и она поняла, как сильно ему хочется, чтобы ее это не шокировало. Как сильно он жаждет – чего? Не прощения ее, нет, это не то слово. Ее признания. Он отчаянно хотел не оказаться для нее чужим, посторонним. И это в его возрасте, после почти двадцати лет самостоятельной жизни, в течение которых он делал только то, что хотел. Двадцать лет все трое ее детей жили, нисколько не интересуясь тем, что она о них думает. Посмеивались над ней за ее вежливость и терпеливость. Поступали так, как считали нужным, предоставляя Мэри вести ее все сокращавшуюся и сокращавшуюся в размерах жизнь. А теперь, чуть ли не под самый конец этой игры, Билли внезапно оказался в ее руках, и она может сделать с ним все, что захочет, совсем как в его детстве.
Использовать это – таким оказалось первое ее побуждение. Она могла бы сказать ему, что у нее все нутро выворачивает от одной только мысли о том, что ее сын любит мужчину. Могла сказать, что он растоптал все ее надежды. Или поступить с ним еще хуже (она почему-то понимала, так будет хуже) – просто сменить тему. Отнестись к его любви, как к пустячному увлечению, едва ли заслуживающему разговора.
Она могла поквитаться с ним за каждое его пренебрежение, каждый неуважительный поступок, за каждое свое разочарование. Мэри вспомнила, каким плаксивым он был в четыре года. Каким неуправляемым – в семнадцать, когда верность глупым, грубым друзьям была для него важнее верности матери. Вспомнила, как он ушел смотреть кино в тот день, когда должен был получить диплом, лишив ее настоящего счастья, которое ему ничего бы ровным счетом не стоило.
Она почти позволила раздражению, гневу, дергающему, как зубная боль, вызванная завязшим в дупле хрящиком, взять над ней верх. Но едва ли не неожиданно для себя сказала, голосом мягким и чистым:
– Нет, не шокирует.
– Хорошо, – отозвался он.
– Расскажи мне о Гарри.
Билли улыбнулся невольной, похожей на тик улыбкой, и Мэри увидела, – скорее почувствовала, чем увидела, – что глаза его жжет возможность благодарных слез. Просто от того, что она проявила спокойный, простой интерес. Только от этого. Слез, подступавших к глазам мальчика, мужчины, который так долго оставался отделенным от всех, одиноким, точно укрывшееся в своей скорлупе ядрышко миндаля.
– Он кардиолог, – сказал Билл. – Играет на саксофоне. Но самое главное в Гарри – я чувствую, что могу разговаривать с ним целую вечность.
Мэри кивнула. Что-то как будто вздулось в ее груди – крепкий, наполненный воздухом шарик, который притиснулся к ребрам, словно третье легкое. Она была разочарована. Рассержена. И все же причинить боль своему ребенку не могла, хоть и желала бы обладать достаточной для этого силой. Если бы она была женщиной, способной высечь своего сына, способной отомстить ему, – как знать, может быть, вся ее жизнь пошла бы совсем иным путем? Женщиной твердой, безжалостной, скорой на гнев, – возможно, она и мужа себе нашла бы получше? И сумела бы вырастить детей, относящихся к ней с уважением и многого достигнувших в жизни, потому что за спинами их всегда стояла бы мать с мечом и в кольчуге. И разве не такая женщина приезжала теперь в “Риц”? Женщина, которой палец в рот не клади, женщина, сознающая свою силу.
И вот здесь, в ресторане, вглядываясь в своего пылкого и хрупкого сына, в его стареющие руки, Мэри поняла наконец, раз и навсегда, что она не такая женщина. Что она – это она. Что за спиной у нее долгая, путаная жизнь. Что она может лишь слушать с любовью и опасениями и сына, и низкие, далекие раскаты своего гнева, смотреть, как сын смущенно улыбается, как неуверенно и робко рассказывает о мужчине, которого любит.
– Для меня все это загадка, – говорил Билли. – Он не самый большой красавец из тех, кого я знал. Гарри очень умен и добр, но он – не воплощение моей мечты. Похоже, я просто люблю его. И ничего подобного со мной никогда не происходило, даже похожего ничего. Понимаешь, он мне интересен – и чем дальше, тем больше.
– Звучит серьезно, – сказала Мэри.
– Серьезно и есть, – ответил Билли. – Во всяком случае, я так думаю. Ты не хочешь познакомиться с ним?
И Мэри вспомнила, совсем неожиданно, как два года назад шла по Центральному парку с Кассандрой и Джамалем. С непонятным ей мальчиком, в котором ее кровь смешалась с кровью чернокожего мужчины, так ни разу ею и не увиденного. Вспомнила лицо Кассандры, вспомнила, каким старым и повелительным стало оно, когда Кассандра отбросила все притворство, всю игру в девическую задушевность.
Как она тогда сказала? “Может настать день, когда вы ему понадобитесь”. Что-то в этом роде. “Не хочется, чтобы он жил с чужими людьми”.
И вспомнила о крыльях, едва не коснувшихся ее лица.
– Да, – ответила она. – Да, конечно хочу.
1992
За домами лежала зеленая пустота. Глубокое пространство жужжащей травы. Бен шел с Эндрю и Тревором, они напевали “Джереми”, подсинивали воздух дымком сигарет.
– Я люблю Мэри Келли, – сказал Эндрю. – Серьезно говорю: люблю Мэри Келли.
Эндрю был мальчиком крупным и обладал романтическим бесстрашием. Тревор ростом сравнительно с ним не вышел, зато был более уравновешенным, более осторожным и смешливым.
Бен молчал. Он не упускал Эндрю и Тревора из виду, безмолвно говоря себе: кто-нибудь обо всем узнает. Сам узнает и им скажет.
– Все, что ты любишь, это сиськи Мэри Келли, – сказал Тревор. – Ровно два с половиной фунта Мэри Келли, вот во что ты влюблен, мудила.
– Они весят больше двух с половиной фунтов.
– А ты взвешивал?
– Поверь мне.
– Ага. Было бы кому.
– Тогда отсоси у меня.
– Это как скажешь.
Они углублялись в зелень. Эндрю – светловолосый, с легкой походкой. Тревор – широкоплечий, собранный, старающийся не выставлять напоказ свою силу, не давать воли привычке посмеиваться над людьми.
За их спинами в окнах домов отражались квадраты вечереющего неба. В полумраке белели цветы. На лужайках с шипением вырывались из брызгалок спиральные струйки воды.
– Мэри Келли – богиня, на хер, – сказал Эндрю. – И может поиметь меня, как только захочет.
Тревор расхохотался, так громко, что напугал ворону, и она косо снялась с ели и, медленно помахивая крыльями, полетела – живой иллюстрацией понятия черноты.
– Мэри Келли уже имеет всю футбольную команду, – сказал он. – Даже две, старшую и младшую.
Бен молча шел за ними. Он не смотрел на спины своих друзей, на их бесхитростные сильные изгибы.
– Мэри Келли – поблядушка, это верно, – сказал Эндрю, – и все-таки целой футбольной команде она никогда не давала. Она вообще не всякому дает.
– Единственные в старших и младших классах парни, которым не давала Мэри Келли, это пидоры, – сообщил Эндрю. – Эй, Бен?
– Что?
– Сигареты у тебя?
– Да.
Тревор остановился, вытянул из пачки сигарету, закурил. Затянулся, закрыв глаза, наслаждаясь дымом. И спросил у Бена:
– Как считаешь, есть у Эндрю шанс вставить Мэри Келли?
– Мэри Келли – старшеклассница, – ответил Бен.
– А я бы и не подумал двенадцатилетку валять, – сказал Эндрю. – Такие связи недолговечны.
Бен раскурил сигарету, протянул ее Эндрю, раскурил еще одну, для себя. Эндрю вставил в губы сигарету, которую только что держала рука Бена, затянулся. Выпустил изо рта неровную голубовато-серую струйку дыма.
И сказал:
– Нет уж, спасибо. Всем бабам, каких я хочу, семнадцать, на хер, лет.
– Ты бы лучше хотел тех, каких получить можешь, – сказал Тревор.
– Я не могу хотеть тех, кого не хочу.
– А вот я всех хочу, – сказал Тревор. – Старых хочу, молодых хочу, жирных и тех, у которых все волосы от химиотерапии повылазили.
– Ой-ой-ой.
– А ты, Бен?
– Что?
– Ты какой-то тихий сегодня.
– Да, – сказал Бен.
– Мы тебе не досаждаем, нет?
– Вы мне не досаждаете.
– Тебя наши разговоры о бабах не оскорбляют?
– Нет. Не оскорбляют.
– Ну и хорошо.
Молчание. Когда они только еще познакомились, маленькими, довольно было лишь твоего присутствия рядом. Способности рисковать, силы, да просто умения играть. А теперь начались перемены, и ты должен научиться говорить как-то иначе. Обладать целой галактикой желаний и языком, позволяющим их выражать.
– Бен у нас парень крутой, – сказал Эндрю. – Делает что хочет, а болтать об этом не любит.
Когда придет время возненавидеть меня, подумал Бен, Эндрю будет последним.
– У Бена, – сообщил Тревор, – хрен до колена.
– Заткнись, – сказал ему Эндрю.
– Или, может, у тебя вообще не стоит?
– Хватит, Тревор.
– Или у тебя членик с гулькин нос?
Эндрю ударил Тревора по спине тылом ладони – сильно, тот даже пошатнулся. И едва не упал. Он отскочил, моргая и щурясь, пытаясь понять, что произошло. Воздух вокруг Тревора уплотнился от недоумения, он вглядывался в Эндрю так, точно Эндрю ссохся в размерах, стал трудноразличимым.
– С друзьями так не разговаривают, – сказал Эндрю.
– Я же пошутил, мать твою.
– Не смешно.
Тревор со свистом втянул воздух, возмущенно и озлобленно. Этого он не забудет.
– Это же шутка, старик, – сказал он. – Могли бы и посмеяться, мудилы.
– Мне такие шутки не нравятся, – ответил Эндрю.
При его габаритах он мог быть великодушным, защищать других. Мог себе это позволить. На Эндрю довольно было взглянуть, чтобы увидеть все его будущее, как на ладони. Резное, стоически красивое лицо, рука, словно созданная для сильной подачи.
– Ладно, пошли отсюда, – сказал Тревор.
Однако с места никто из них не стронулся. Они стояли, пряча в ладонях сигареты, посреди тускнеющей зелени. Дома за их спинами, череда черных деревьев впереди, у озера. Они стояли и смотрели, как деревья окутываются темнотой.
Дома мать разливала суп из зеленой супницы. Парок, поднимаясь, овевал усталую красоту ее лица. В мире присутствовало тяготение к добру. Оно коренилось здесь, в доме Бена, где лелеяли каждую суповую чашку и каждую ложку. Где сам Бен – во всех его возрастах – улыбался со стен из-за стекла.
– Я вот все думала, думала, – сказала мать, – может быть, нам стоит открыть счет и откладывать на него деньги, которые пойдут на образование сына Зои.
Она поставила перед Беном чашку с супом, сняла со стола другую, отцовскую.
– Хмм, – отозвался отец.
– Мне за него неспокойно. Никто не думает, на что он будет жить, мальчик просто растет, а как – никому не интересно.
– А кто в этом виноват?
– Дело же не в том, кто виноват. Мы можем немного помочь ему, вот что главное.
Бен понес ко рту ложку супа.
– Разумеется, можем, – согласился отец. – А что думаешь о Джамале ты, Бен?
Комната поплыла от жара, полыхнувшего в голове Бена. Ложка замерла перед его ртом. Он поднял на отца взгляд, выговорил:
– Джамаль хороший.
Отец сказал:
– Ты его двоюродный брат, ты старше, чем он, и ты, ну, вроде как пример, который не помешал бы мальчику. Собственно, ты самое близкое подобие старшего брата, какое у него есть.
Бен постарался сделать так, чтобы в лице его ничто не изменилось. Остаться таким, какой он всегда.
– Угу.
– Может, нам стоит попросить его почаще бывать у нас, – сказал отец. – Пусть побегает по лесу, немного спустит пар. А ты взял бы его под свою опеку, ты не против?
Отца Бена переполняли тревожные надежды. Столь многое зависело от него. Ему приходилось с раннего утра и до позднего вечера работать в Ассамблее штата. Оплачивать все расходы, аккуратно водить машину, думать о заботах большого мира. Приходилось каждое утро вновь воспроизводить себя, терпеливого человека, которому предстоит усовершенствовать работу правительства: сейчас – Коннектикута, а вскоре и всей страны, – обращаться в упрямую силу, которая коренится в его познаниях, в его нелюбви к лености и расточительству.
– Конечно, – ответил Бен. Хорошим таким голосом. Голос ему понравился.
– Большой город никакого добра ему не принесет, – сказал отец. – Там слишком много человеческих отбросов, которым только одно и нужно: поймать в свои силки невинного десятилетнего мальчишку.
Бен боялся, что родители услышат, как бьется в его голове кровь. Столовая, поблескивая, плыла перед его глазами. Но он сидел на стуле и ел суп.
– Я все же думаю, что нам следует отложить для него какие-то деньги, – сказала мать. – Ведь рано или поздно ему придется поступать в университет.
– Это если какой-нибудь приличный университет примет его, – ответил отец.
Мать промокнула губы салфеткой. Она была готова на любые жертвы.
– Джамаль умный, – сказала мать. – Ты это знаешь. Он проходит тесты, и его результаты почти зашкаливают.
– А кроме того, в школе он, как тебе известно, появляется хорошо если раз в три дня. В хороших университетах учитываются не одни только результаты тестов. Там не любят ребят, которым все до лампочки.
– Он переживает сейчас трудное время. По вполне очевидным причинам. И потом, он пока учится всего лишь в начальной школе.
– Так я потому и говорю, что ему стоит почаще бывать у нас. Пусть поживет здесь немного, пусть поймет, что такое настоящая семья.
– Наверное, – ответила мать. – Я же не говорю, что нам это делать не стоит. Однако и деньги ему тоже понадобятся.
– Подачки помогают людям далеко не всегда.
– Прошу тебя, не начинай занудничать.
– К тому же, – сказал отец, – почти наверняка найдется университет, который даст ему стипендию, даже если он вообще в школу ходить не будет. Я, разумеется, не о Лиге Плюща говорю. Поверь мне, существует куча университетов, руководители которых спят и видят таких, как он. В очередь за ними выстраиваются.
Мать сказала:
– Бен, голубчик, тебе супа не добавить?
– А вот насчет банковского счета для него – тут я не уверен, – продолжал отец. – Не уверен, что это пойдет ему на пользу. На вот, получи, хоть и не за что. Я скорее предпочел бы, чтобы Бен преподал ему пару уроков касательно истинных ценностей и настоящего труда – пока Джамаль еще достаточно юн, чтобы усваивать такие уроки.
– Голубчик? Еще супа?
Голос Бена все-таки подвел его. Он словно свернулся в его горле в клубок. Бен пошевелил ногами, расслабляя мышцы, заставил себя вспомнить о кортах и небе, о чмоканье, которое издает теннисный мяч, попадая в самую середину ракетки.
– Да, – сказал он. – Еще супа. Пожалуйста.
В ту ночь он проснулся в липнувших к телу пижамных штанах. Сон, который ему привиделся, уже растворялся в его крови. Там был Эндрю. Он плавал. Потом встал в холодной чистой воде, покрытый бисером капель, голый. Что-то ревело, как ветер, но это был не ветер. Эндрю стоял голый, внезапно испугавшийся, посреди большого блюда, наполненного ледяной водой, а рев все нарастал, и Бен, не желая того, не согласившись на это, кончил. И проснулся. Он выскочил из постели, содрал с себя пижамные штаны, прошел в ванную комнату. Промыл штаны под краном. Потом засунул их в глубину одежного шкафа, вынул из ящика комода другие. Постарался снова заснуть, но не смог, потому что слишком разнервничался.
Как он мог допустить это?
Пролежав около часа без сна, он сошел вниз, на кухню. Родители спали, он чувствовал это. И слышал тиканье часов в вестибюле. Он достал из холодильника графин, выпил стакан воды, ополоснул его. Он говорил себе, что только для этого сюда и пришел. Но остался стоять в одних пижамных штанах посреди кухни, оглядывая ее так, точно никогда раньше не видел. Вот полированные дубовые шкафчики и полки, вот кафельные плитки с изображениями трав. Вот чистые стеклянные банки с вермишелью, фасолью, сахаром и солью.
Он взял из ящика нож, подержал его в руках. Потом с любопытством, словно желая всего лишь понять, что может случиться, провел острием ножа по предплечью – снутри, по нежной коже под локтем. Получилось не больно, почти. На коже осталась лишь проведенная ножом линия. Потом пошла кровь. Сильнее, чем он ожидал. Она проступила в середине пореза, одна яркая капля, но следом кровью налился и весь порез. Недолгое время кровь была просто линией, понемногу утолщавшейся. Затем от нижнего края ее отделилась капля, скатившаяся вниз и растекшаяся по складкам запястья. Он смотрел на кровь. И думал, что, может быть, нечто покидает его и, как только покинет, он станет свободным. Его удивляло, насколько слабой оказалась боль. И удивляло, насколько сильным оказалось кровотечение. По предплечью сползла вторая капля, за ней третья. Он сообразил, что кровь может капнуть на пол, и торопливо поднял руку, чтобы капли текли в другом направлении, но опоздал. На белом крапчатом полу зацвела одна разбрызганная лужица, другая. Он взял бумажное полотенце. Протер им пол, потом руку. Кровь продолжала идти, и он продолжал стирать ее, пока полотенце не пропиталось ею, не стало совсем красным. Держа кровавое полотенце здоровой рукой, он сунул вторую под кран и пустил воду, и та смывала кровь, пока она не перестала течь. Тогда он вымыл раковину и протер ее губкой с чистящим средством. Бросил окровавленное полотенце в мусорный бак, прикрыл его сверху остатками ужина и половиной подгнившего кочана латука. Но затем решил, что мать все равно может найти его. Вряд ли, конечно, однако, если найдет, то примется расспрашивать его, а что ей сказать, он не знал. И потому снова достал полотенце из мусора. К полотенцу уже пристали черные крошки кофе, обрывок целлофана, кукурузное зернышко. Ему показалось, что от зрелища прилипшего к крови мусора он вот-вот потеряет сознание. Но нет, не потерял. Тихо ступая, он отнес полотенце вниз, в уборную. Он думал смыть его в унитаз, но что если оно застрянет в трубе? Что если родители вызовут водопроводчика, и тот вытащит окровавленный, с прилипшим сором ком мокрой бумаги? Бен переходил с ним из комнаты в комнату, охваченный нараставшей паникой, от которой комнаты с их уютными креслами, подушечками для иголок и полными цветов вазами становились все более и более чужими. Что ему делать с этими покрытыми кровью лохмотьями? Куда засунуть – так, чтобы их наверняка не нашли? Ему казалось, что родители знают каждую частность дома, каждый его темный, укромный уголок. В конце концов, стараясь производить как можно меньше шума, Бен вышел через кухонную дверь во двор. Ночь стояла холодная, влажная трава под босыми ступнями показалась ему ледяной. Он тихо прошел через весь двор к ограде, присел и принялся рыть яму в рыхлой земле у кучи компоста. Вырыл глубокую, рука уходила в нее почти по локоть. От земли веяло холодом и чем-то неприятным, несвежим, как от старой одежды. Он рыл, содрогаясь от страха, такого сильного, что мутилось в глазах. Родители могли в любую минуту включить наружное освещение, выглянуть в окно, и тогда у него не найдется никаких объяснений. В конце концов, Бен бросил полотенце в яму, засыпал ее, разровнял ладонями землю. И с облегчением встал, – однако, обернувшись к дому, увидел, что тот меняется. Он еще оставался белым домом с гонтовой крышей и темно-зелеными ставнями, но настоящим домом уже не был, и Бен побежал, чтобы нагнать его, попасть внутрь, вернуться в свою постель, пока дом не изменился настолько, что в него уже и проникнуть будет нельзя. На кухне ему стало легче. Кухня была безупречной. Совершенно такой, какую он знал. Он подошел к раковине, смыл с ладоней грязь, потом тихо поднялся наверх, перевязал руку, чтобы кровь не просочилась на простыни. Повязку скрыть не сложно, а к завтрашнему вечеру он успеет придумать сколько угодно объяснений пореза. Он лег. Он вернулся в себя – по большей части вернулся. И наконец ему удалось заснуть, хоть перед этим его и терзали страхи насчет зарытого бумажного полотенца. Бен боялся, что его обнаружат, и боялся еще кое-чего, совсем уж безумного. Да, безумного, он понимал, но перестать думать об этом не мог. Ему представлялось, как полотенце поднимается из своей маленькой могилы, точно окровавленный призрак убитого. И как оно плавает по воздуху – там, в дальнем, темном конце двора.
1992
Чего им обоим хотелось, так это проводить дни одинаково. Иногда получалось. Джамаль отправлялся в школу, потом болтался где-то с друзьями, его мать уходила на работу, и домой они возвращались одновременно. Она готовила ужин. Он делал домашние задания. Заходила Кассандра, чтобы поболтать о пустяках или выпить чашку кофе перед тем, как отправиться в один из своих клубов. Какое-то время Джамаль и его мать смотрели телевизор, потом ложились спать, и их облегала ночь с ее поющими в стенах трубами, сиренами и радиоприемниками. Иногда все это у них получалось.
Иногда же она чувствовала себя слишком плохо, чтобы идти на работу, и проводила день на диване, читая или не читая, впадая в блеклый, не приносящий удовлетворения сон и выплывая из него. Она постанывала вместе с голубями, садившимися на пожарную лестницу. Иногда Джамаль возвращался из школы домой и жил рядом с ней в густом воздухе. Иногда же допоздна сидел на крыльце дома. Сидел – не в доме и не вне дома, – вслушиваясь в проезжавшие мимо радиоприемники, вглядываясь в проходившие мимо прически. Сидел, ожидая, когда загорятся фонари, и еще долгое время после этого, пока улица не замирала в положенное для нее время.
А иногда, почувствовав, что прежние дни начинают стираться в его памяти, он отправлялся к Кассандре, надеясь, что сможет раствориться в ее квартире, в ее зеркалах и бусах, как растворялся прежде. Настраивался на стрекот ее швейной машинки, на возню Кассандры с тюлем и шифоном, с бисерными вышивками. Однако в последнее время воздух и там стал слишком плотным. И уже не находилось места для его длинных ног, для необходимых ему движений. И Джамалю становилось скучно. В раннем детстве Джамаля эта квартира – две комнатки, задрапированные и загроможденные до того, что полов и стен в них не осталось, только высокие белые потолки, – была его излюбленным местом. На стенах и полу теснились вещицы из перламутра, поддельные леопардовые шкуры, цветные шарфы, восточные ковры, шляпы, старые фотографии и куски пожелтевших кружев. Здесь стоял синий бархатный диван, с которым соседствовали лампы с написанными на абажурах сценами, и подсвечники, и полосатые шляпные коробки, и букеты высохших роз в серебряных кубках, и тщедушные позолоченные кресла, и гобелены, где танцевали синие и коричневые люди в париках цвета слоновой кости. Стояли забитые книгами полки, и потускневшая труба, и старый электрический вентилятор, и обтянутые атласом шкатулки, и деревянные резные шкатулки, и шкатулки серебряные, и улыбавшийся белый Будда с покрытой трещинками кожей, висела обрамленная картина, изображавшая восторженную девушку-блондинку на качелях, а еще были две натуральной величины железные макаки с пепельницами на головах. Джамаль любил этот дом, но больше в нем не умещался, потому что вырос. Для него настало время, обогнавшее и швейную машинку Кассандры, и все ярко расцвеченные безделицы, заполнявшие ее квартиру.
Кассандра же стала меньше и строже. Она сердилась на швейную машинку. И снова начала курить.
– Зря ты это делаешь, – сказал ей как-то под вечер Джамаль.
Был март, никакая зелень нигде еще не обозначилась. И деревья в парке Томпкинс-Сквер по-прежнему выглядели так, точно их соорудили из цемента.
– Знаю, привычка дрянная, – отозвалась Кассандра. – Однако существуют места, в которые без сигареты просто-напросто не сунешься.
Она сидела, обшивая бисером черный лиф платья, движениями запястий и локтей разгоняя в поблескивающем полумраке облака выдыхаемого ею дыма. На ней был розовый халат из шенили. Одна из ее безмолвных обезьянок стояла пообок от Кассандры, держа пепельницу.
– Тебе это вредно, – сказал Джамаль.
– Голубчик, я знаю, что мне это вредно, неужели ты думаешь, будто я нуждаюсь в рекомендациях десятилетнего мальчишки?
– Так не кури.
Кассандра прищурилась, вглядываясь в бисерину.
– При всем должном уважении к тебе, – сказала она, – занимался бы ты лучше собственными дурацкими делами.
– А это и есть мое дело, – ответил он. – Я тоже твоим дымом дышу.
– Данная проблема допускает весьма простое решение, – сказала Кассандра.
– Какое?
– Догадайся.
– Уйти отсюда, верно?
– Если дым так тебе досаждает, то по другую сторону вон той двери лежит целый бездымный мир.
Джамаль поднял с пола лоскут белого атласа, разорвал его пополам. Получившийся звук ему понравился.
– Ты куда-нибудь пойдешь сегодня? – спросил он.
Кассандра хотела, чтобы одна и та же ночь повторялась и повторялась, и втайне верила, что, если прожить ее достаточное число раз, оболочка ночи лопнет и под ней обнаружится нечто лучшее, чем любовь. Нечто лучшее, чем музыка.
– Пойду, если успею закончить платье, – ответила она сквозь булавки, которые держала в зубах. – Клиенток нынче приходится обхаживать, их стало меньше, чем прежде. Вот я и тружусь без срока и отдыха, как, впрочем, и все остальные.
– Я бы тоже с тобой как-нибудь сходил, – сказал Джамаль.
– Места, которые я посещаю, для десятилетних мальчиков не годятся.
– А чем ты там занимаешься? – спросил Джамаль.
– Об этом мы уже разговаривали.
– Я хочу услышать еще раз.
– Танцую на стойке бара и беседую с дураками. Если бы я думала, что ты пропускаешь нечто интересное, я бы взяла тебя с собой. Поверь.
– Так почему ты туда ходишь все время?
– Потому что у меня талант к такого рода делам. Людям следует заниматься тем, что у них хорошо получается, тебе так не кажется?
– Мне хочется как-нибудь сходить с тобой.
– Ладно, договорились. Ты пойдешь со мной в “Пирамиду”, а я с тобой на танцевальный вечер твоего класса.
– Ты могла бы просто сходить со мной на танцы, – сказал он.
Кассандра шила и курила. Она не делала перерывов, работы оставалось еще много, но время от времени позволяла тишине опускаться на ее лицо. Уходила в тишину, и комната становилась населенной не так замысловато. Слои дыма смещались в золотистом, густом воздухе.
– А когда у вас следующие танцы? – спросила она не своим голосом, приходившим откуда-то издали, точно от игравшего в соседней квартире радио.
– На Пасху, – ответил Джамаль. – Я думаю, тебе на них не понравится.
– Да ты не волнуйся, не собираюсь я приходить на ваши танцы. Просто хотела узнать, когда будут следующие.
– На Пасху.
– С девочкой пойдешь?
– Нет, – ответил Джамаль.
– Ты ведь уже большой, не так ли?
– Не знаю.
– Прости мне эти слащаво сентиментальные расспросы. Ты растешь. Обращаешься в личность.
– Нет, – сказал он. – Не обращаюсь.
– Джамаль?
– Что?
– Да ничего. Просто сделай мне одно одолжение, ладно?
– Какое?
– Не вырастай говнюком.
– Угу.
– Я ведь была тебе хорошей матерью, правильно? Хорошей в разумных пределах и с учетом всех обстоятельств.
– Наверное.
– Ну так вот, если тебе придется расти без меня, то это практически все, что я могу тебе посоветовать. Постарайся не вырасти говнюком.
– Ладно.
Кассандра затянулась, выдохнула плотную, неровную струю дыма.
– Ну хорошо, а теперь вали отсюда, – сказала она. – У Зои, наверное, ужин уже готов, не заставляй ее ждать.
– Я еще не готов уйти, – ответил Джамаль.
– Ну а я к твоему уходу готова.
Она подняла голову от шитья, выплюнула на ковер булавку. Кассандра менялась, становилась меньше ростом. Джамалю захотелось вырвать сигарету из ее руки, содрать с нее халат, вытолкать ее, голую, за дверь, в желтую вонь коридора, где ведут переговоры торговцы крэком и женщины поют на чужих языках. А потом запереть дверь, забраться в постель Кассандры и лежать, не обращая внимания на ее стук и мольбы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?