Электронная библиотека » Майкл Манн » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Фашисты"


  • Текст добавлен: 8 ноября 2023, 05:41


Автор книги: Майкл Манн


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Беды войны, а в некоторых случаях и поражение в войне обусловили собой изначальный политический кризис новых режимов; возможно, именно в этом была главная причина первоначального движения к демократизации. Но затем военное прошлое многих активных граждан, присущие им милитаристские ценности подтолкнули их к мысли о парамилитаризме как возможном пути к решению проблемы. Однако этого объяснения недостаточно. Напомню: ужасы войны испытала на себе вся Европа (да и многие другие страны), однако лишь в половине Европы возникли значительные парамилитарные движения. Не буду спорить: некие зародыши парамилитаризма и даже протофашистских движений среди ветеранов появлялись почти во всех странах – участницах войны. Весьма значительны были они в демократической Франции. В Великобритании возник небольшой, но влиятельный Британский союз фашистов Освальда Мосли. В США, как указывает Кэмпбелл (Campbell, 1998), в 1920-х ударной силой правых в борьбе с «красными» стал Американский легион. Однако в сравнении с фашизмом в Германии, Италии, Венгрии или Румынии все это была рябь на воде. Отчасти (но не в случае Румынии) это, быть может, объясняется разницей между победой и поражением. Но похоже, что корни авторитаризма и фашизма следует искать не только в войне и ее результатах.

Политическая власть, политический кризис

Политическая власть рождается из контроля над государством и, в конечном счете, из пользы централизованной территориальной регуляции общественных отношений для различных групп населения. Очевидно, те, кому принадлежит контроль над государством, обладают наибольшим объемом власти. Межвоенная эпоха стала свидетельницей множества политических кризисов и заговоров, в которых соперничающие группировки боролись за государственную власть. Этот материал изучают теории элит, которые можно свести к двум редукционистским теориям государства: классовой теории и теории плюрализма. Однако независимо от объема власти, сосредоточенной в руках государственных элит, государственные учреждения и поражающие их кризисы обладают собственным влиянием на исход политических процессов. Например, тот факт, что во Франции власть высоко централизована, а в США децентрализована, отчетливо проявляет себя в текущей политике: это пример того, что я называю «теорией институционального этатизма» (Mann, 1993: гл. 3). «Новый институционализм» также подчеркивает долгосрочное воздействие существующих учреждений на структуризацию жизни общества. В межвоенный период мы встречаемся с полуавторитарными государствами, чьи институты имеют долгую историю, но сейчас движутся к демократизации и сталкиваются на этом пути с кризисами, что, среди прочих факторов, и ведет к возникновению фашизма.

Основная проблема объяснения авторитаризма исключительно результатами Первой мировой войны и межвоенных экономических кризисов состоит в том, что политика в «двух Европах» различалась уже задолго до этого. Большая часть северо-западных стран перешла к либерально-демократическому национальному государству в течение XVIII–XIX веков. Напротив, весь центр, юг и восток подошли к этому переходу только сейчас – и подошли более неожиданно и бурно, в обстановке растущего национализма и этатизма. Разумеется, во многом эта разница объясняется экономическим отставанием, а также военным и геополитическим контекстом. Однако у центра, востока и юга имелись и специфические политические проблемы. Это были переходные государства, для которых межвоенный кризис стал особенно тягостен.

Я различаю две стороны либеральной демократии, которые Даль (Dahl, 1977) именует «участием» и «состязательностью». Участие – это степень участия в управлении страной, определяемая прежде всего по тому, кто обладает избирательным правом. Когда мы говорим о развитии демократии, вопрос голосования неизбежно выходит на первый план (Rokkan, 1970: part II; Therborn, 1977; Rueschemeyer et al., 1992: 83–98). Однако столь же необходима для либеральной демократии состязательность, означающая, что верховная власть оспаривается партиями на свободных выборах, а исполнительная власть не может контролировать выборы или пренебрегать их результатами.

Непосредственно перед войной мы не видим между «двумя Европами» особой разницы в вопросе участия. Все мужчины получили право голоса в Португалии – в 1822 г., в Болгарии – в 1879-м, в Сербии – в 1889-м, а во Франции и Германии – во время полуавторитарных правлений Наполеона III и кайзера. В конце XIX века мужчины во многих странах имели неограниченное право голоса, однако выборы контролировала местная аристократия: они могли быть работодателями, мировыми судьями, налоговыми инспекторами, филантропами, и с их мнением приходилось считаться (хоть здесь и выручало новое изобретение – тайное голосование). Хотя к 1914 г. избирательное право в целом было шире на северо-западе, имелись и вариации – и после 1918 г. различия стали глубже. В 1920-х все взрослые женщины получили право голосовать в Германии и Австрии, но не во Франции; одинокие женщины от 21 до 30 лет получили право голоса в Великобритании лишь в 1929 г. Сам по себе охват избирательного права не гарантировал выживания либеральной демократии; хотя резкие изменения в избирательном законодательстве, как в Италии и Испании, могли насторожить консерваторов и подтолкнуть некоторых из них в сторону авторитаризма. И здесь, по-видимому, важен был не столько сам политический строй, сколько резкие перемены в нем.

Состязательность дает более точную корреляцию. К 1880-м (а чаще всего – и намного раньше) все страны северо-запада, в том числе и их белые колонии, обзавелись состязательной многопартийной системой и свободными в целом выборами; в них установилась система правления, при которой партии сменяют друг друга в правительстве без особого вмешательства исполнительной власти. В северных странах государственные ассамблеи существовали даже при абсолютных монархиях. Даже в северо-западных «колониях», Ирландии и Норвегии, местные жители высылали своих избранных представителей в законодательные собрания метрополий – Лондона и Копенгагена. Даже в двух маргинальных случаях – Финляндии и Чехословакии – их российские и австрийские владыки допускали существование местных законодательных собраний. Кроме того, структура власти в северо-западных парламентах строилась таким образом, чтобы правящая партия не могла вечно оставаться у власти, манипулируя административным ресурсом или прибегая к репрессиям. Классические примеры – Соединенные Штаты (свободное многопартийные выборы для большинства белых граждан с 1790-х) и Великобритания (свободные многопартийные выборы для 15–20 % мужчин с 1832 г.). В течение XIX века большая часть северо-западных стран последовала этим образцам. Право короля назначать министров сохранилось в Швеции и Дании, однако короли редко пользовались этим правом, и в 1917 и 1920 гг. соответственно эта традиция была отменена.

По этому критерию можно четко разграничить две Европы. Очевидно, различия тесно связаны с уровнем развития, с классовой политикой более ранней эпохи, а также с разницей в налогообложении и военной политике (Mann, 1986; Downing, 1992). Каково бы ни было точное соотношение причин, результатом стали значительные различия как в сущности, так и в устойчивости политических режимов начала XX века – а эти различия, в свою очередь, повлекли за собой разные их судьбы в послевоенный период.

Итак, к началу Первой мировой войны во всех странах Северо-Западной Европы появились парламенты, обладающие верховной властью[21]21
  Если применять этот термин широко и включить туда на тех же конкурентных основаниях, что и членов парламента, избранных президентов.


[Закрыть]
. Когда избирательное право распространилось на все классы и религии, а также на женщин, в политической жизни начали укореняться либеральные практики (Luebbert, 1991). Именно через представительские институты выражались межвоенные разногласия (Schmitt, 1988). Лишь Финляндии и Чехословакии пришлось строить политическую жизнь с чистого листа – но и у них неплохо получалось. Северо-западное государство было унитарно: в нем господствовал парламент, обладающий верховной властью, привыкший разрешать конфликты между классами, религиозными общинами и регионами. Уникальный опыт разрешения этнических разногласий имелся лишь у Бельгии и Швейцарии. Не столь важна была либеральная идеология, сколько государственные институты, воплощавшие идеи либерализма в своей повседневной практике.

Рассмотрим британских шахтеров конца XIX века. Должно быть, мало кто из них верил в либерализм. Они были так же радикальны (и так же хорошо организованы), как и шахтеры в большинстве других стран. Однако многие из них проходили тогдашний имущественный ценз и обладали правом голоса, так что им удалось стать мощной силой в некоторых парламентских округах и составить избирательный блок, с которым существующие партии вынуждены были считаться. Либеральная партия откликнулась на их нужды, начала представлять их интересы в парламенте, так что шахтеры голосовали за либералов. Конечно, не обходилось без противоречий, и со временем представители шахтеров обрели некоторую автономию в качестве «либ-лейбов». В начале ХХ века они присоединились к партии лейбористов. Этот путь определила не столько идеология, сколько прагматические соображения повседневной избирательной и парламентской политики. Схожим образом проходили через парламентский тигель в демократических государствах и другие проблемы и вызовы межвоенной эпохи – и в конечном счете государство от этого только укреплялось. Эти демократические политические традиции вошли слишком глубоко в плоть и кровь государства, чтобы фашизм, большевизм или какая-либо иная идеология смогла их опрокинуть. Применительно к этим странам, быть может, неверно даже говорить о либерализме как об идеологии – разве что об институционализированной идеологии, укорененной в повседневных ритуальных практиках. Ценности и нормы она рассматривала инструментально, стремясь с их помощью выиграть выборы или примирить враждующие партийные фракции.

Как отмечает Линц (Linz, 1976: 4–8), фашистские партии поздно познакомились с парламентскими институтами. При уже устоявшихся традициях партийной борьбы новичкам с трудом удавалось отвоевать себе место. Например, в Норвегии, Швеции и Дании демократические партии справлялись с любыми вызовами Первой мировой войны или капитализма (Hagtvet, 1980: 715, 735–738; Myklebust, Hagtvet, 1980: 639–644). Если их электоральные антенны улавливали рост национализма, значит, консервативные партии немного сдвигались в националистическую сторону. Если улавливали этатистские чувства – на эти порывы отвечали центристские и левые партии. Позже, когда некоторые из этих стран были оккупированы нацистами и партийная система в них рухнула, все в одночасье переменилось. Уничтожив парламенты и выборы, нацизм нашел себе множество идеологических союзников. В Норвегии, например, он завоевал поддержку 55 тысяч местных национал-социалистов.

В центре, на востоке и на юге Европы все было иначе. Парламенты до 1914 г. либо практически не существовали (как в Российской или Османской империях), либо делили политическую власть с неизбираемым монархом, военной верхушкой или премьер-министром и его кабинетом, обладавшими значительным административным ресурсом. Государство было дуалистическим — две ветви его власти (парламентская и исполнительная) пользовались относительной независимостью (Newman, 1970: 225–226). Именно таково значение термина «полуавторитарный». В наследие от прежнего абсолютистского периода остались вооруженные силы, подчиненные исполнительной власти намного плотнее и жестче, чем в другой половине Европы. В Германии и империи Габсбургов, в Сербии, Румынии, Греции и Болгарии монарх мог манипулировать выборами и парламентом с помощью административного ресурса и избирательных репрессий. В Испании периода Реставрации и (в меньшей степени) в «либеральной» Италии до 1919 г. министр внутренних дел или премьер-министр назначал выборы, чтобы создать покорное олигархическое правительство (el turno в Испании, trasformismo в Италии). В 1901 г. половина депутатов итальянского парламента были правительственными чиновниками – людьми едва ли независимыми. А в Великобритании «держатели мест» были упразднены еще в 1832 г.! Однако в этой половине Европы демократические установления работали лишь частично, в той мере, в какой им не мешала исполнительная власть. Шахтеры здесь не имели реальных рычагов политического влияния. Их интересы могла «представлять» местная аристократия непрямым путем, через политический клиентелизм. Но, если это не срабатывало, для власть имущих открывались куда более серьезные возможности репрессий, чем для их собратьев на северо-западе. У них имелись авторитарные, деспотические возможности.

В 1918 г. центр, юг и восток Европы столкнулись с тем, что можно назвать «политическим догоняющим развитием». Ларсен (Larsen, 1998; ср. Griffin, 2001: 49) пишет, что страны Оси были «поздними строителями нации, поздними либералами и ввели демократическое правление лишь незадолго до своего краха»; то же верно и для всей восточной половины континента. Германия и Австрия, как и Испания в 1931 г., сделали резкий рывок в сторону парламентской демократии и всеобщего избирательного права. Италия резко расширила избирательное право в первый раз еще перед войной, в 1912 г., и второй раз – в 1918 г. Эти резкие изменения парламентской системы не сопровождались параллельными реформами исполнительной власти, которая (как мы увидим далее, рассматривая конкретные случаи) по-прежнему оставалась в тисках «старого режима», сумевшего сохранить контроль над большей частью государственного репрессивного аппарата. Такие дуалистические государства, пытающиеся нащупать пути либерализации, мы видим повсюду. Однако многие центральные, южные и восточные государства столкнулись еще с одной проблемой переходного периода – они создавали национальное государство. Эта проблема была совершенно новой, неизвестной странам северо-запада. Северо-западная «этническая слепота»[22]22
  Под этим термином я подразумеваю, что изначально при выдаче документов на собственность редко учитывалась этническая принадлежность собственника. Собственники английские, валлийские и шотландские считались активными гражданами, и их редко классифицировали по этническому принципу.


[Закрыть]
была бесполезна для обитателей бывших территорий или окрестностей многонациональных Российской, Австро-Венгерской и Османской империй, где требовалось политическое представительство не только классов, но и народов. Наряду с движениями, мобилизующими классы, возникали движения, стремящиеся мобилизовать национальные чувства и интересы. На исторической сцене столкнулись старые имперские нации (русские, немцы и турки), более молодые империалисты (венгры), пролетарские нации (украинцы, румыны), новые субимперские нации (сербы, чехи), а также соответствующие этнические меньшинства в странах, где их окружало этнически чуждое большинство. Нередко нации различались и в религиозном отношении – и это усиливало их взаимную отчужденность.

Межнациональные конфликты были связаны с международными теснее, чем классовые. Версальский и Трианонский договоры начертили новые границы Европы, исходя из двух противоречащих друг другу принципов. Первый – вознаградить победителей и наказать проигравших. Второй – положить начало «национальному самоопределению», начертив границы согласно расселению народов, так, чтобы каждое новое государство стало преимущественно моноэтничным. В результате сложился целый список обиженных стран с ирредентистским настроем, мечтающих вернуть утраченные территории; особенно настойчиво добивались этого беженцы, вынужденные покинуть родину. Мы видим, насколько сложные и серьезные требования предъявлялись теперь к дуалистическим национальным государствам центра, юга и востока и насколько мало отвечали этим требованиям привычные для них политические практики. Все вовлеченные стороны столкнулись с неопределенностью и риском, на северо-западе практически неизвестными. В кризисные периоды исполнительная власть чувствовала, что безопаснее всего прибегать к репрессиям. Вспомним также, что именно по этому критерию бывшие абсолютистские государства – Германия и Австрия – оказались в том же положении, что и менее развитые страны востока и юга.

Теперь взглянем на политический кризис переходного периода глазами самого известного консервативного теоретика государства той эпохи[23]23
  Следующими тремя абзацами я обязан Балакришнану (Balakrishnan, 2000). Основные работы Шмитта, на которые я опираюсь, – «Кризис парламентской демократии» (1923) и «Понятие политического» (1927). Я также признателен за помощь Дилану Райли в дискуссиях о кризисе парламентского либерализма.


[Закрыть]
. Карл Шмитт – знаменитый немецкий юрист, после прихода Гитлера к власти ставший апологетом нацизма. Однако в 1920-х он был просто консерватором, без приверженности какому-то конкретному режиму: восхищался Муссолини, но не Гитлером, стремился создать теорию современного конституционного строя на твердом юридическом фундаменте абсолютного правового принципа. Он искал надежности и не хотел риска. По его мнению, незыблемые устои континентальной Европы пошатнулись из-за того, что крах традиционных полуавторитарных режимов свел на нет два неотъемлемых атрибута конституционного права. Во-первых, парламенты при старых режимах воплощали в себе просвещенческий принцип разума: в них шли дебаты между независимыми, образованными, рационально мыслящими людьми. Суть континентального либерализма XIX века в том, что лучшие законы вырабатываются в рациональных дискуссиях образованных людей. Теперь же, продолжает Шмитт, массовое избирательное право («участие», по терминологии Даля) породило массовые партии, угрожающие независимости этих людей. Депутаты превратились в представителей тех или иных общественных интересов: у них есть организации и идеологии, указывающие им, как голосовать. Свободной и рациональной дискуссии настал конец. Шмитт рисует даже более мрачный сценарий: бюрократически организованные, корпоративистские «массовые армии» (прежде всего он думал о профсоюзах, но упоминал также экономическую концентрацию и большой бизнес) «вторгаются» в государство и подчиняют его моралистической идеологии ненависти, в конечном счете основанной на узко понятых классовых интересах. Быть может, компромисс между этими интересами по-прежнему возможен, однако теперь его придется искать не через парламент, а напрямую через эти организации. Ведь именно так, верно замечает Шмитт, и возникла Веймарская республика как открытое, хоть и шаткое классовое перемирие между социалистическими профсоюзами и деловыми воротилами. Общественный договор между ними не был скреплен парламентской солидарностью респектабельных джентльменов. Не был он скреплен, добавлю я, и повседневными, освященными долгой историей политическими практиками партий и парламента. Так можно ли им доверять? Могут ли они сами доверять друг другу? В этом Шмитт сомневался.

Во-вторых, писал Шмитт, господство политических партий (то есть полная состязательность) закрывает для традиционного государства все возможности оставаться беспристрастным арбитром, гарантом порядка и компромиссов, каким являлось оно в прошлом. Хоть мы и склонны считать, что исполнительная власть старых режимов выступала на стороне имущих классов, не так смотрели на нее консерваторы. Монарх и государство, пишет Шмитт, находились «над» обществом и обуздывали частные хищнические интересы. Партия способна представлять лишь часть нации. Она не может заменить государство как универсальную силу. Шмитт полагал – и не без оснований, – что государственная элита Германии сейчас парализована. Однако заменивший ее плюрализм партийной состязательности стоит лишь в шаге от гражданской войны, где не будет судей, способных сказать: «Это мое, а то твое». Беспощадная конкуренция рискует перерасти в войну. И если ни бурлящий парламент, ни старый режим не могут обеспечить порядок – быть может, это задача для новой исполнительной власти? Так в 1920-е Шмитт начал формулировать идею о том, что, для спасения от хаоса, «опустевшие» центры государственной власти должна занять новая правящая элита, стоящая над обществом. Это привело его к поддержке полуавторитаризма Брюнинга и фон Папена, а затем – к поддержке Гитлера и нацизма.

Шмитт выражал широко распространенные в обществе страхи. Первый его аргумент был особенно понятен либералам старой формации, второй – консерваторам. Разумеется, за этими страхами во многом стояло классовое сознание. Страшнее всего для Шмитта, как и для прочих либералов и консерваторов, казалась новая «массовая армия» – профсоюзы рабочих и социалистические партии, выражающие их интересы. За худшими из их страхов маячила тень большевистской революции. Однако свою теорию Шмитт основывал не на правах собственности, а на более широком представлении о порядке и безопасности. Шмитт вполне воплощает в себе то, о чем я говорил чуть раньше, описывая страхи имущих классов: страх потерять собственность встраивался в позитивное стремление к безопасности и порядку. Упор Шмитта на угрозу для свободной рациональной дискуссии, которую представляют крупные бюрократические организации и корпорации, имел тогда (и имеет сейчас) более широкое значение. Он очень напоминает, например, сравнительно недавнюю теорию искаженной коммуникации Хабермаса – теорию отчетливо левого происхождения. Шмитт даже вполне благосклонно смотрел на государственные программы помощи малоимущим – до тех пор, пока общество не начинает «вторгаться» в государство. В первую очередь он беспокоился о государстве и общественном порядке, а не о классовых и общественных интересах. С капитализмом сам Шмитт и его единомышленники имели мало общего. Сам он происходил из бедной семьи: отец его был неквалифицированным рабочим на железной дороге. Семья была строго католической, и в юности (пока Шмитт не порвал с церковью из-за развода) консерватизм его принимал католические формы. Всю дальнейшую жизнь он преподавал в различных немецких университетах: звание профессора обеспечивало ему уважение и достаток. Он был завсегдатаем кафе и светских салонов, общался с художниками, писателями, другими учеными. Труды Шмитта обеспечили ему известность среди юристов и чиновников: именно государственные чиновники представляли собой ту элиту, с которой в первую очередь он был связан. Шмитт стал знаменем интеллигенции и немецкого этатизма, но не капитализма. Национализм его был умеренным, а милитаристом он не был вовсе – однако писал о том, что современный мировой порядок перекошен в сторону интересов победителей в Первой мировой войне.

Таким образом, он помогал легитимизировать германский имперский ревизионизм. Как мы увидим далее, обращаясь к высшим классам, фашисты апеллировали отнюдь не только к интересам собственников. Забота о собственности была щедро приправлена темами порядка и стабильности, которые принесет с собой надклассовое государство-нация.

Таким образом, страхи многих консерваторов и некоторых либералов идеологически сближали их с фашизмом. Политический кризис переходного периода в массовом обществе разрушил прежние источники безопасности и порядка. Жизнь стала рискованной, а возрастающий национализм, этатизм и милитаризм грозили новыми рисками. Казалось, что лучше перестраховаться. Поскольку в дуалистическом государстве консерваторы имели легкий доступ к репрессиям, они могли, пользуясь футбольной терминологией, «первыми размочить счет» и не дать провести ответный мяч в свои ворота. Именно такая логика лежала в основе их параноидального страха перед «красной чумой». Увы, они не понимали, что «коричневая чума» фашизма может оказаться еще опаснее.

Следовательно, авторитаризм напрямую вырос из политического кризиса и блокировал для некоторых стран возможность демократического выхода из него. Дуалистическим государствам в центре, на юге и на востоке Европы (я включаю сюда и германоязычные страны) безопасный выход из кризиса мог быть гарантирован лишь при помощи репрессий. Либеральные страны северо-запада успешно преодолевали все кризисы, порожденные войной и капитализмом. Как пишет Юджин Вебер (Weber, 1964: 139): «Фашизм двадцатого века – побочный продукт распада либеральной демократии». Но это не совсем верно. Государства, где либерализм был институционализирован, успешно преодолели кризис. Тезис этот нужно перефразировать: фашизм отразил в себе кризис дуалистических, полулиберальных, полуавторитарных государств, занимавших половину Европы и, наряду с экономическим и военным кризисами, столкнувшихся с кризисом перехода к демократии и национальному государству. В результате положение государства стало шатким, началось движение по нисходящей, и в самом государстве возник протест против либерализма: общество раскололось на два лагеря, каждый из которых имел значительную поддержку в широких слоях населения. Нам необходимо проанализировать государственные элиты и партии так же тщательно, как и социальные классы. Громоотводом для кризиса послужил не либерализм, а консерватизм. Именно успех северо-западных консерваторов в превращении партий аристократов в партии массового представительства позволил либеральным государствам выжить. Там, где консерваторам не удалось совершить этот переход, – кризис переходного периода породил авторитаризм и распахнул двери перед фашизмом. Хотя политический кризис во многом связан с долгосрочными процессами экономического и геополитического/военного развития, а отчасти и с краткосрочными экономическими и военными потрясениями, есть у него и специфически политические причины. И политический кризис, в свою очередь, породил потребность в реальных идеологиях.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации