Электронная библиотека » Мераб Мамардашвили » » онлайн чтение - страница 32


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 18:22


Автор книги: Мераб Мамардашвили


Жанр: Философия, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 32 (всего у книги 58 страниц)

Шрифт:
- 100% +

ЛЕКЦИЯ 19
24.11.1984

Я говорил об анархии как необходимом моменте нашего мышления и художественного воображения; эта тема и дальше будет мелькать и какими-то нитями я буду к ней возвращаться. А сейчас напомню вам об особом статусе произведения искусства у Пруста. Из того, что мы рассмотрели, мы поняли, что Пруст придает какую-то сверхчувственную реальность произведению искусства. И это придание произведению искусства сверхчувственной реальности стоит у него в контексте основной его проблемы, а именно – проблемы расширения души. Вот есть наша человеческая душа, которая, родившись, все больше сжимается, поскольку предметы, нормы, законы занимают все больше и больше места, а душа-то наша какая-то маленькая… И реализовать себя в простейших вещах, даже в том, чтобы понить, что я чувствую, что я в действительности испытываю, что люблю, – даже в этом простом смысле реализации человеком себя предполагается нечто, называемое распространением души, которое представляет собой такт или момент, или шаг развертки того, что было свернуто до этого шага. Свернуто в разных предметах, являющихся коконами или одеяниями нашей души. Места, события, имена – все это вбирает в себя, содержит в себе нашу душу, во всем этом мы свернуты, – но есть такт или шаг развертки. Между двумя шагами есть некоторый шаг, который можно назвать пустым шагом, пустым тактом, который и содержит то, что я называл анархическим элементом. Содержит в себе то, что на другом языке философы называли сомнением, абсолютным сомнением, отстранением, или абсолютным отстранением. (По-грузински это было бы гандгома.) И вы этот элемент ясно видели в том, что я описывал как неориентированные чувства. То есть – когда мы что-то делаем без цели, испытываем какие-то чувства, не имеющие явного ориентира. Например, когда мы решаем какую-то задачу, мы идем в каком-то определенном направлении: как бы решение этой задачи уже задано в мире, но мы просто не знаем этого решения; а одновременно с этим происходят очень важные движения, ненаправленные: мы движемся, не зная истинного направления. Эти абстрактные слова станут понятны, если я скажу такую парадоксальную вещь. Рождаясь в мире, мы всегда рождаемся в мире законов и правил. И дело в том, что, когда у нас пробудилось хоть какое-то сознание, это сознание всегда есть нечто такое, что не содержится в законе и не укладывается в этот закон. Назовем то, что я называю законом, официальной структурой жизни. Официальным строением жизни, – которое закреплено обычаями, правом, государственным устройством жизни, общественными, нравственными нормами и т д. Обратите внимание на следующий парадокс: в своем сознании мы наблюдаем или чувствуем какую-то несправедливость, насилие, горе, обиду, а по закону этого ничего не существует. Закон всегда прав. В прошлый раз я говорил вам, что, поскольку пафосы неделимы и всегда исходят из какой-то истинной точки (она, может быть, не видна, но она существует), их нельзя расколоть. И в силу такого устройства пафосов все зло, которое случалось в мире, случалось по мотивам добра. Так же, как садист ощущает себя справедливым в отношении того, кого он мучает, потому что в том, кого он мучает, он преследует источник зла (или того, что ему кажется злом). Поэтому стоит встать на точку зрения закона, как мы совершенно справедливо должны принять любое действие, законно приводящее к человеческим несчастьям, потому что закон всегда устанавливает истину. И тем не менее наше сознание на этом не может остановиться, и то, что я теперь называю сознанием (в прошлый раз я называл «бытием»), никогда не умещается в существующем. То есть мы сознаем что-то, чему нет еще места (а может быть, и в принципе нет, вообще нет) в законах или в том, как устроен мир. И если следовать тому, как устроен мир, то все правильно и справедливо, даже то, что мы видим как дисгармоническое, уродливое и ужасное, и нашему сознанию уродливого, дисгармонического, ужасного нет места в мире. А вся проблема человеческой жизни и реализации человеком себя, та проблема, которая лежит в основе философии, состоит в акте, которым мы можем найти себе место в мире с тем сознанием, какое имеем. В том числе с несомненным для нас сознанием несправедливости, хотя закон всегда справедлив, с несомненным для нас сознанием зла, хотя, если подумать, всякое зло имеет своим источником по-своему понятое добро и т д. И вся проблема понимания мира фактически состоит в совершении акта умещения себя в мир. Не просто в качестве его претерпевающего, пассивного, страдающего субъекта, а в качестве носителя своего сознания, которое мне как бы некуда деть. Я должен именно с этим сознанием уместиться в мире. С сознанием, которым я обостренно чувствую дисгармонию, обостренно чувствую несправедливость и т д. То есть всегда существует сознательная точка, через которую человек должен проходить, чтобы прийти к какому-то порядку, извлечь какой-то порядок из мира, и эта точка разрушительна, анархична, незаконна по отношению к существующему миру. Вот ее я называл анархическим моментом.

Более того, без этой точки анархического момента нельзя себе представить и просто даже не существует никакого потом возникновения порядка, – в том числе организованная мысль не может возникнуть без предварительного анархического разрушения строя мысли. Потому что предшествующий строй мысли всегда, как само собой разумеющееся, содержит в себе как раз то, против чего протестует наше непосредственное сознание. Поэтому Антонен Арто считал необходимым для расширения человеческой души совершение им на сцене эксперимента анархического разрушения мира. Не реального разрушения мира, а театрального разрушения. И тем более эффективного, чем менее это разрушение реально. Чем более оно театрально и понимает, что оно не мир разрушает, а приводит в движение элементы души на сцене, чтобы в них какой-то искрой родилось новое понимание, – а понимание, по определению, есть всегда упорядоченное явление. Пока я имею острое сознание, скажем, горя, несправедливости, я еще не имею понимания, я имею лишь, скажем условно, пляску электронов в своей душе. А понимание может только быть упорядоченным. И, оказывается, для этих анархических движений души, разыгранных, должны быть какие-то инструменты, – скажем, организация сценического пространства может быть таким элементом, вернее, инструментом, организация литературного текста может быть таким инструментом. Вот эту совокупность эмоций, движений души, переживаний, движения мысли я называл неориентированными эмоциями, – в которых нет заранее заданной задачи. Потому что, повторяю, то, что решает заранее заданную задачу, по определению уже находится в том мире, против которого мое сознание и протестовало перед этим. Организованный, предданный мне мир направлен, а то, что я уникально своим глазом вижу и должен вместить в себя вместе с этим видением в мир, пока никак не ориентировано (я должен идти куда-то, не имея правильного направления). Поэтому я вводил тему кристаллизаций и говорил, что то, что называется порядком, будет лишь выпадением в кристалл некоторого свободного движения, которое не имеет заранее заданной меры и направления. Что соответствует бесконечности человеческого существа; потому что человек есть такое существо, для которого нет никакой предданной меры. Меры человеческие устанавливаются в человеческом движении и т д. до бесконечности.

И, собственно говоря, поэтому у Пруста – с этой стороны прежде всего – возникла мысль о сверхчувственной реальности произведения искусства. Теперь добавим еще оттенок, и сразу все предшествующее станет на место и объяснит нам сверхчувственность реальности произведения искусства. Когда Пруст рассуждает о том, что искусство выше жизни, а он неоднократно это говорит, то он имеет в виду, что то, что есть в искусстве, выше жизни в том смысле, что это выше чего-то, что мы видим умом, произвольной памятью, чувствами и чем мы обмениваемся в беседах при нормированном приличном общении[403]403
  См.: S.B. – p. 224; Centenaire de Marcel Proust, p. 60 (lettre а Robert Dreyfus).


[Закрыть]
. То есть выше всего того, что уже нашло место в существующем мире. Ведь когда я сказал: видим умом, то имеется в виду, – скажем, у меня есть идея написать роман, я ищу сюжет. Помните, я вам рассказывал, что душа Пруста была полна сюжетов, но он, имея в голове определенный образ писателя-мыслителя, имея в голове определенное, чисто рассудочное, представление о том, что такое идея, что такое высокие идеалы, хотел писать о том, что не имело никакого отношения к реальности его переживаний. И там он, слава богу, не нашел сюжета. Или – произвольной памятью мы видим что-то. И то, что мы видим произвольной памятью, – например, моим усилием, как кинокадры, проходят сцены деревни Шиндиси – это пустое перебирание четок, якобы богатств, содержащихся в моей душе. Там все мертво и пусто, и не имеет смысла распалять себя, вспоминая, вот я бывал в Шиндиси, так же, как я сказал бы себе, что я бывал в Неаполе, если непроизвольно (я пока «непроизвольно» беру как слово, еще не разъясненное) во мне не возник сам Неаполь или само село Шиндиси. Вот эти чувства – как бы уже обобществленные, социальные чувства – ими можно обменяться с другими людьми. В разговоре я могу вам сказать, что в деревне Шиндиси есть мельница, а воссоздать, что в действительности я чувствовал, что в действительности было, и какое место эта мельница занимает в моей жизни, я могу только в одиночестве, то есть оставив вас как собеседников, заняв все точки моего места, моего мозга самим собой, – потому что, когда я беседую с вами, точки моего мозга не заняты мной, они заняты вашим присутствием. И только тогда, когда я займу все самим собой и начну строить текст, я и сам узнаю, каков был смысл моих переживаний там. Значит, это все происходит вне беседы. Теперь понятно, что если жизнь есть то, о чем мы беседуем, если жизнь есть то, что мы видим нашим умом, если жизнь есть то, что мы помним нашей произвольной памятью, то, конечно, это – нечто весьма скучное, посредственное, неинтересное, и в этом смысле произведение искусства или искусство выше жизни. И выше жизни потому, что оно реализует своими средствами какую-то реальность, которая средствами ума, произвольной памяти, приличных чувств, которыми обмениваются во время беседы, не реализуется. И второй момент: я говорил вам о том, что, в силу вплетенности человеческих существ – чувствующих, помнящих, сознающих – в некоторые экспериментальные взаимодействия с миром, в этих существах раскрываются какие-то глубины, в которые упаковываются впечатления, сращенные с предметами или с коконами, и между этими существами возникает параллельность миров. То есть они замыкаются в своих мирах, параллельных мирам, в которых замкнуты другие существа. И внешние предметы, которые, казалось бы, одни и те же для всех глаз, на самом деле одинаковы лишь выступающей на поверхность частью, а подземной своей частью, действительной своей частью, они ушли по разным параллелям в разные миры и мчатся там вдоль друг друга, не пересекаясь. Как мчится образ Рахиль в душе Марселя – не пересекаясь с образом Рахиль, параллельно развертывающимся в душе Сен-Лу.

И вот к идее особой реальности произведения – сверхчувственной – в том смысле слова, что эта реальность не есть та, которая видна умом и произвольной памятью, к этой идее Пруста толкает такой обобщающий, что ли, взгляд на все то, что я сказал перед этим, – раздробление мира в миллионах миров, в тысячах зрачков с параллельными лучами, непересекающимися. Здесь говорить об особой реальности произведения или об особой реальности, которая реализуется именно произведением искусства, означает считать, что вся пространственно-временная разделенность, фрагментация рассеяния движений, в том числе фрагментация и рассеяние тех движений души, которые не ориентированы… ведь мы в какой-то момент времени нашей жизни имеем груз острого сознания, который не можем уместить в мире; потом этот груз сознания «куда-то» умещается: он находит себе какие-то объяснения или слепливается с какими-то предметами, и мы его забываем. Что-то непонятное ушло в неровные плиты площади перед собором Сен-Марка, – то есть то движение, которому не нашлось места в мире, – я ведь не сразу им овладеваю, оно – пока я им не овладел, оно, такое именно, скрылось, укрылось в коконе. Так же, как души самоубийц укрываются в деревьях. И потом кора этих деревьев и ветви кровоточат, ветки протянуты к нам с мольбою – расколдуй меня, расколдуй! (Философы обычно – этап или момент, или такт анархии и абсолютного сомнения выполняют хронически в своей жизни, в этом состоит их профессия. Обычные люди, переживая этап сомнения или анархии, тем не менее потом устраиваются в мире так, что эти неориентированные движения анархических чувств рассеиваются и фрагментируются и застревают в каких-то шлюзах, в каких-то предметах.) Так вот, – прошу простить меня за такую длинную промежуточную фразу, – идея реальности, особой реальности, той, которая реализуется произведением искусства или, скажем упрощенно, – мыслью, означает утверждение, что пространственно-временная разделенность – миры параллельны, фрагментация и рассеяние движений, это все есть в мире как моем представлении. В мире – как моем представлении. И я здесь выявляю нерв, скрытый у Пруста, устойчивой и четкой философской традиции, очень древней, но в более близком к нам времени мы можем отнести ее к Канту, философию которого можно резюмировать так: мой мир есть представление. Но это очень сложный пункт, я сейчас впрямую не буду его разъяснять, а пока лишь поясню одним простым примером. На прошлых занятиях мы анализировали проблему впечатления и говорили о том, что само содержание восприятия или само содержание переживаемого неотделимо (в нем же самом) от нашего представления причины этого переживания. Вдумайтесь сами в себя… Все основные наши переживания и впечатления по своему психическому составу переживаются в единстве с представлением того, какая причина вызвала это переживание. Здесь есть какая-то категория – категория «причинности». Есть представление об объективном мире – раз я говорю причина, она вызвала мое переживание, – скажем, Альбертина красива, и я ее люблю, – мое переживание нежности по отношению к Альбертине неотъемлемо содержит в себе сознание причины самого этого переживания. Переживается вместе со своим собственным объяснением: люблю ее, потому что она красива. Вот это есть мир как представление. В отличие – от чего? От реальности. В реальности-то мы видели, что люблю я Альбертину не потому, что она красива, а слово «потому» содержится в самой любви, в самом представлении об Альбертине. Вот что я подчеркиваю. Она в мире положена мне так, что причина моей любви к ней, понимаемая мною, есть одновременно содержание моего впечатления, моего переживания. Не просто отдельно есть причина и есть переживание, а содержанием переживания всегда является понимание причины, вызвавшей это переживание. И разделить, расщепить их в простом сознании невозможно. А в реальности мы знаем, что не красота Альбертины или какие-то другие физические качества ее действовали как причина, а происходил процесс кристаллизации, – просто Альбертина оказалась как раз там, где мы были в особом состоянии потребности в любви, и она оказалась именно тем человеком, который «прокрутил с нами динамо» (простите меня за вульгаризм), – и все, спекся, влюбился! Влюбился не в того, кто красив, а в того, кто в определенный момент «прокрутил со мной динамо», и тем самым кристаллизовалась вся моя потребность в любви – на этом предмете.

Так вот, расширьте этот пример и вы поймете, что все то, как мы видим наш мир, есть представление, категориальное представление. Потому что наши образы мира содержат в себе и определенную интерпретацию причин этих образов. Нельзя сказать, что мир есть мое представление (этот тезис обычно считается идеалистическим). Нет, я говорю; мой мир есть представление. В том числе это относится и к пространству, и ко времени. Путь поиска особой реальности, той, которая реализуется только специальным текстом или произведением искусства, или просто мыслью, начинается с понимания того, что пространство и время есть только представления, химеры. Такой же химерой является и «я». Значит, на пороге другой реальности – реальности, реализуемой лишь искусством или мыслью, мы имеем химеры, сторожащие этот порог. Эти химеры – пространство и время, и «я». И реальность тогда выступает для нас – опять же в духе великого Канта – как неопределенное. Как некоторый X, который предстает нам в пространстве и во времени вместе с нашим «я», потому что мы так двинулись и произошел такой синтез. А раз это – происшедший синтез, то возможен и другой синтез. И именно потому, что возможен другой синтез, возможно расширение души. Если Сен-Лу, любящий Рахиль, не был бы химерой, то он никогда не мог бы расшириться. Ну, например, любил бы всегда только Рахиль, что невозможно. Если бы «я» не было бы химерой, например, то было бы непонятно, почему мы не ирокезы. Потому что если контакт с реальностью абсолютен, возможен только один, и он произошел в форме ирокезской культуры, то может быть только она одна, и она будет всегда. Немыслима и непредставима другая культура. А факт множественности культур есть эмпирический факт. Так же, как факт множественности точек зрения, воззрений и перспектив, в которых выступает та же самая Альбертина или та же самая Рахиль. Сам факт, что наш мир есть только представление, есть, во-первых, возможность или посылка факта множественности миров и, во-вторых, возможность моей способности ломать скорлупу одного мира и присоединять к себе другой какой-то мир – возможность расширения души. Естественно, конечно, если бы «я» было бы объективной вещью, или если бы пространство и время были вещью в себе, то я никогда не мог бы их изменить, а вот свои представления я могу менять, потому что я могу менять пути, на которых эти представления кристаллизуются. Я могу проделывать другую историю. А я вам говорил, что предметы есть завершающие моменты некоторых объемов истории, пути которого мы проходили. Чего-то, что мы проживали, – а проживали мы всегда в каком-то напряжении, под знаком какого-то трансцендентного стремления. Как Сен-Лу проживал увиденную им на сцене Рахиль под знаком высоких грез искусства, высоких идей благородства и красоты. И он в это время не бездельничал, он работал. И его душа наполнялась продуктами какого-то труда. Но раз есть один путь, то возможны – в прошлый раз я говорил вам, что раз есть путь, возможны и отклонения, а теперь скажу, что раз есть один путь, то возможны и другие пути, расширяющие душу и прибавляющие к ней какие-то другие возможности. Мы свободны именно потому, что наш мир есть только представление. Философы часто делали такие эксперименты, но поскольку они делают эксперименты в абстрактной форме, а форма абстракции всегда толкает к излишнему ригоризму, то эти эксперименты плохо воспринимались. Ну, скажем, Беркли, занимаясь в действительности проблемой свободы верующего человека, а это необходимая посылка христианской веры – свобода личности, – занимаясь именно этим, проделал эксперимент, где доказывал, что весь мир есть лишь представление, что мир существует лишь в той мере, в какой он воспринят и пр. и пр. Но если вдуматься в этот эксперимент, то мы увидим, что это как раз и есть эксперимент, относящийся к тем вещам, о которых я сейчас говорю. И вот, если вам будут говорить, что есть две линии в истории философии – линия материализма и идеализма, есть борьба идеализма и материализма, и эта борьба есть закон истории философии, будут называть вам под видом идеалистов разных лиц, вы все это пропускайте мимо ушей, этого не существовало никогда. Так же, как в литературе проблема реализма есть фиктивная проблема (реализма в смысле наличия какого-то антиреализма, модернизма и т д.). И в философии различение идеализма и материализма есть фиктивная проблема. Идеалистов – в том смысле слова, в каком вы встретите это в учебниках или в лекциях и изложениях, – вообще никогда и не существовало. Просто потому, что фикции-то можно выдумывать, а реальные люди никогда не могут быть фикциями. А в философии мы имеем дело с реальными философами, с реальными людьми. Поэтому не стоит тратить своей духовной энергии, и так в малом числе нам отпущенной, на эти схоластические споры.

И именно в контексте того, что я сейчас сказал, стоит проблема, которую я вводил как проблему описательности. Описательности, с которой всякое действительное искусство находится в скрытой или явной полемике. Почему? Я выражу это словами Арто, потому что слова Пруста я уже приводил. Арто говорил, что обычно пытаются изобразить, в том числе на сцене, посредством психологического диалога, где слова даны не в пространстве (или не пространственно), а чисто ментально, как элементы значений произносимых в диалоге фраз[404]404
  См.: Artaud. Le thйвtre et son double, p. 53.


[Закрыть]
. А Арто, как я вам говорил, был проповедником театра в пространстве в том же самом смысле, в каком Пруст проповедовал психологию в пространстве. Арто считал, что ничего нельзя получить в смысле знания и проникновения в реальность путем сопоставления внешних предметов, если мы не выявляем каждый раз участия нашей души в жизни этих предметов. И поэтому внешнему, описательному, поверхностному искусству или той жизни, которую мы видим лишь умом, произвольной памятью, чувствами, этому всему противопоставляется своего рода реализм души, эквивалентный сверхчувственной реальности произведения. То есть можно эквивалентно употреблять «сверхчувственную реальность произведения» в полемическом сопоставлении с теми вещами, о которых я говорил, или можно употреблять термин «реализм души». Представляя душу в некотором пространстве реализаций, – помните, я говорил вам: какая мысль, какое состояние в момент исполнения пьесы, – имея в виду некоторую неповторимую и непродлеваемую конфигурацию смысла, которая живет в момент и внутри исполнения произведения, а не в нотах. Живет не в тексте пьесы, а когда пьеса играется на сцене. И почему-то ведь она играется. Ведь зачем существует театр? Если есть текст, мы могли бы просто его читать. И если это кривляние актеров просто иллюстрация к написанным психологическим единицам, вербальным, то, ей-богу, не стоит ходить в театр. Лучше посидеть дома и прочитать книгу. Во время исполнения не происходит ничего. А именно там должно происходить. Вот так считали действительные художники. Так вот, в этом пространстве реализации, где реальность произведения или та реальность, которая осуществляется, дается лишь произведением, есть в качестве текста некоторое звено между двумя вещами. Звено между – неслучившимся и неиспытанным, с одной стороны, и, с другой стороны, – испытанным и случившимся. Эта фраза непонятна… но она должна быть понятна, если мы шли на той волне, которую я пытался создать, чтобы мы все время по ней двигались.

Я говорил вам, что, в силу того, что словами обозначаются одни и те же вещи, мы не замечаем, что есть память в двух смыслах: память в смысле извлеченной памяти, в смысле возможности сказать «я помню», а есть что-то, что обозначено этим же словом, а в действительности не извлечено, и поэтому определяет другую реальность. Во всех случаях я говорил вам словами Пруста: реальность есть нечто, что складывается в памяти. Я приводил вам пример: что мы имеем в виду, когда говорим «событие случилось в 1937 году»? Я говорил вам, что существуют какие-то сцепления наших душевных реализованных движений, – не просто полудвижений, получувств, полупониманий, а реализованных, которые не повторяются дурным образом, – тогда одна реальность, а если нет этого, то – другая реальность. У нас, например, другая реальность, мы не можем сказать, что 1937 год случился (было бы великим счастьем иметь такую возможность). Он не случился, потому что мы душевно, по уровню наших возможностей, по уровню наших нереализованных актов понимания, нереализованных актов доблести, актов чести и т д. находимся в том же сцеплении событий и движений, которые порождают и породили 1937 год. Я напоминаю различие между неслучившимся и случившимся, между неиспытанным и испытанным. Но различие это – очень тонкое, оно фактически относится прежде всего к нашему праву применять термины; это случилось. Или – я помню. Или – это я знаю. Слова могут быть одни и те же, – например, «я знаю», но – я могу не знать, а могу знать. Вот если мы задумаемся, в каком смысле мы действительно помним, что происходило в 1937 году, то мы разберем, поймем. Реальность складывается из сделанного и не сделанного. И если мы думаем, что мы помним, а в действительности не помним, то есть не извлекли самих себя, и раз не извлекли, то можем снова повторять все то же самое, все те же грехи, которые приводят к этому раскаянию, и так до бесконечности, то это – одна реальность; другая реальность – если мы извлекли из опыта опыт. И трудность этого различения состоит в том, что оно лежит на двух уровнях. Есть разница между содержанием и этим же содержанием как извлеченным. Понимаете, для марсианина, который наблюдал бы 1937 год, смысл событий, может быть, был бы извлеченным в его языке. Для внешнего наблюдателя случилось то-то и то-то; но мы не находимся в положении внешних наблюдателей, мы находимся в положении участников самих этих событий. И события – те, которые будут происходить впереди нас, определяются нитями, плетущимися из-за нашей спины, в которых мы извлекли действительный опыт или не извлекли. В аппарате философии такая позиция называется феноменологической: мы должны отвлечься от внешнего предмета, известного в какой-то марсианской перспективе, и не отождествлять его с тем, что на самом деле знает человек, испытывающий опыт, описываемый словами, которые тождественны тем, что употребляются во внешней перспективе описания. Ну, я сказал что-то громоздкое и сложное… Но тут другого выхода нет, потому что там, где нечто действительно испытано и случилось, там лежит вся проблема реальности. Я снова повторяю, но уже с другой стороны. Помните – Марсель видит танцующих девушек. Я заостряю вопрос на следующем: в каком смысле можно сказать, что он это увидел? Ведь увиденное вплетается в какие-то связи. Запоминается, сплетается с другими фактами или актами жизни – ткется какая-то ткань. Так вот, здесь два варианта. Он глядел на танцующих девушек и видел конвенциональный акт. И это, так увиденное, займет место, сплетется с определенного рода ассоциациями в его жизни, определенным путем прорастет в его душе, довольно незначительным, конечно, потому что этот акт весьма пустой. Конвенциональный акт ничего в себе не содержит. Или мы можем сказать, что он действительно увидел этот танец, в смысле – событие видения произошло, потому что он понял, что перед ним разыгрывается эротическая сцена двух лесбиянок. Этот факт сплетется с другими ассоциациями, с другими элементами его жизни и нарисует рисунок другой будущей судьбы. Вы понимаете, что я говорю? Это относится и к памяти – той, о которой я говорил в связи с вопросом о том, в каком смысле мы помним нечто как случившееся в 1937 году и можем поставить дату. И теперь вы понимаете, в каком смысле время есть наше представление. Ведь мы говорим «37-й год» – как будто это есть свойство самих событий вне нас. Метка – хронологическая, а в действительности время метится тем, как и что мы помним. И в этом смысле время не есть безразличный поток реальности, есть наше представление, и поэтому мы можем из времени выскакивать. Например, если мы извлечем опыт, мы можем выскочить из времени 1937 года. А если бы время задавалось бы понятием времени, то мы никогда не смогли бы этого сделать.

Накопив весь этот материал, я могу теперь сказать, что мы пришли в какой-то пункт, который отличается от чисто вербальных или ментальных существований, не имеющих пространственных и временных привязок, не имеющих движений или объемов, как я их называл, и не составленных ни из каких элементов стихии (я еще не разъяснял, что такое «составленность из элементов стихии», но первая часть пока нам понятна, и я ею теперь поверну тему). Понимаете, в нашей голове всегда есть понятия, идеи и представления. У нас есть даже идея произведения, у нас есть идея красоты, идея истины, идея пространства и т д. Это я называю вербальными существованиями. Идея прекрасного относится к этому. И наш опыт говорит о том, что дотянуться прямо – ментальным актом – до красоты или до истины, или до понятия невозможно. Мы должны наращивать тела, которые я называл органами, должны совершать какие-то движения, в которых мы овладеваем какими-то феноменами, а не просто восприятиями. Наш опыт говорит нам о том, что мы врастаем телом в мир, которым овладеваем. Не из головы сюжет придумываем, как хотел Марсель, а сюжет сам себя обнаруживает, если мы начинаем задумываться над тем, каково было действительное содержание поразившего нас впечатления. Если мы занимаемся не умственными размышлениями о законе, а пытаемся разобраться в том уникальном ощущении, которым мы ощутили какую-то несправедливость и не могли этого острого сознания беды и несправедливости уместить в линии, прочерченные законами, нормами, правилами официальной жизни. Вот там была какая-то реальность, которую мы должны были вытащить. Там был и сюжет нашей мысли. Сюжет – не в абстрактном представлении о законе, не в понятии закона, которым мы занимались бы и таким образом решили бы проблему, а сюжет в смысле реального впечатления, в котором мир, поразивший нас ударом впечатления, правдив на какой-то промежуток молнии. Потом это исчезает, и на это, как я вам показывал, наслаиваются другие слои. То, что я говорю, весьма серьезно для нашей душевной жизни, для наших жизненных судеб. Я приведу пока примитивный пример, а потом введу проблему, имеющую философскую окраску. Например, интуитивно вы знаете, что представляют собой истерические правдоискатели, которых вы встречаете в жизни. А это очень интересная структурная ситуация, которая может быть даже изображена, разыграна мифом греческой трагедии. Вот мы своей жизнью вогнали себя в ситуацию – сплетением мелких действий, микроскопических действий, когда то, чего наш разум и наша честь не приемлют, как раз и создано теми законами, какие есть. То есть фактически отсутствием правозаконного государственного устройства. Допустим, мы абстрактны (думаем об идеях, законах), тогда будем требовать, чтобы законы выполнялись. То есть мы будем приписывать все беды, которые мы наблюдаем, тому, что законы не выполняются. Например, в России очень часто требуют, – если человек дал десять копеек за нечто, что стоит 9 копеек, чтобы ему обязательно вернули копейку. Помножьте это на другие, более серьезные вещи и попытайтесь увидеть за этим структуру. Это есть выход из ситуации – ложный выход из ситуации, когда мы истерически пытаемся выпрыгнуть из какой-то проблемы, цепляясь за идею закона. За понятие! Здесь нет никакой возможности войти в область законов. И здесь сказываются следы нашей прежней жизни. Мы не сумели создать законопорядка, а теперь хотим исполнения фиктивных законов, чтобы реализовывать свои требования, свою жизнь, хотя в действительности нужно не права качать, а нужно, например, понять, что нас может спасти, как живых нравственных существ, только плохое исполнение плохих законов. Но за этими элементарными примерами есть структурные нити, связывающие эту весьма интересную картину. Ведь можно смотреть так, как сейчас я демонстрирую вам. И такое смотрение, конечно, имеет какие-то последствия для нас. Но дело в том, что я ведь на ваших глазах оперирую произведением. Только не художественным, а философским. Разницы нет. Я тоже строю текст и посредством текста организую самого себя в жизни. Мне, например, никогда не придет в голову обращаться к советскому закону для исправления чего-нибудь. Кроме, конечно, каких-то отдельных, совершенно уникальных случаев, на которые нас интуиция ориентирует, и это делается. Но мы интуитивно различаем, скажем, истерическое правокачание от нормальных требований человека. Здесь другого орудия, кроме как интуиции, то есть развитости души, не существует. Точно так же, как продуктом развитости души является утверждение, что если законы плохи, то жить можно только плохим исполнением плохих законов. Но дело в том, что здесь, как говорят англичане, есть один маленький hick или catch. Это, конечно, хорошо… плохо исполнять плохие законы. Но дело в том, что catch – цена, которую мы платим, состоит в том, что плохое исполнение плохих законов, являясь клапаном безопасности, клапаном, выпускающим излишние пары, делает систему плохих законов вечной. Потому что мы всегда будем реализовывать себя взаимопомощью, полулегальной или неофициальной, подмигивать друг другу, облегчать себе жизнь. Скажем, грузины это умеют делать лучше, чем русские, но русские тоже научились и весьма основательно – нет больших плутов, чем они, и беда в том, что это может длиться вечно. И с какой-то точки зрения, скажем, с точки зрения абстрактно-теоретической, что ли, можно предпочесть немцев, которые совершенно делают плохое. Если они делали какую-нибудь гадость, то они делали ее по-немецки, то есть честно, не воруя, трудолюбиво, четко. Но совершенное зло устремлено к гибели, поэтому они и погибли. А вот зло несовершенное рискует быть вечным. Так что есть и оборотная сторона того, о чем я говорил.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации