Текст книги "Любовь"
Автор книги: Михаил Эпштейн
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Новая категория личных имен, возникшая за последние двадцать лет, – это электронные имена, элонимы (электронный – от греч. electron, янтарь, плюс греч. onyma – имя; ср. синоним, антоним).
Компьютерные адреса включают в свою первую часть (до знака «собаки») собственное имя владельца: полностью, в сокращении, в зашифровке, в сочетании с фамилией… Есть такие элонимы, как anatolis (Анатолий Серов), tatabel (Тата Белкина), seleb (Сергей Лебедев), [email protected] («целевой» Алексей из России), ааа4И32 (полная конспирация, но с претензией на альфу, а не омегу) и др. Каждый сам закладывает в свой элоним ту информацию, какую хочет. И порою это вторичное имя чаще всплывает с экрана, чем первичное (оно же паспортное). Оно все время маячит в столбцах электронной почты, к нему возникает особое отношение: прикипает душа, радуется глаз… Или же взгляд проносится мимо этого имени равнодушно, небрежно, с досадой от его прилипчивости.
Электронные имена не всегда благозвучны, благозначны, но они могут так же чаровать, как и живые. Какая-нибудь Ира Фишкина или Ирма Фишер обзаводятся элонимом irf— в домашней почте и irfish – в служебной. Если эта Ира/Ирма становится для кого-то значимой, то и имя irf может стать для этого человека сверхзнаковым и ложится на сердце такой же нежной, теплой тяжестью. Начинается боление именем, его анимация и персонификация.
Имя может восприниматься как самостоятельное существо, живущее своенравной, непредсказуемой жизнью. Оно может мучить своей неуловимостью, не появляться там, где ты его ждешь, и появляться в самых неожиданных местах. Часами смотришь на экран, в набегающие строки электронной почты – а его все нет и нет. От скуки и досады открываешь первую попавшуюся книгу – и вот оно, настигает тебя отовсюду.
Здесь возникает еще одна важнейшая тема: всеобъемлющая анаграммность любимого имени, его скрытое присутствие в других словах, которые воображением любящего перелагаются в это имя, становятся его отголосками. Имя Розы видится или слышится не только в названиях цветка или цвета (розовый), но даже и в корне – раз- и в приставке раз-, которые всякий раз чуть-чуть разнеживают его, настраивают на любовную волну.
Известно, что писатели часто вписывают в свои тексты любимые имена (впрочем, чаще – свое собственное), прокладывают ими свои строки и страницы. Но даже если влюбленный – не писатель, он все равно становится сверхчитателем, он всюду вычитывает дорогое имя, и любая страница начинает пестреть перед ним слогами «роз», «ир», «вер», «маш», а разговор отдается чуть усиленными, удлиненными раскатами тех же слогов. Это анаграммированис любого текста, перекодировка его в одно бесконечно множимое имя совершается почти машинально в сознании влюбленного, который на мгновение как бы отключается, впадает в сон об имени.
Имя как мифЛюбовь абсолютизирует любимое и, конечно, мифологизирует его имя, превращает в универсальный знак всех основополагающих смыслов, всех первосущностей. На вопрос, откуда берется радуга, почему гремит гром, как журчит ручей, каково содержание пьесы Шекспира, для чего живет человек, любящий ответит именем своего любимого.
В рассказе Бунина «Грамматика любви» дается наглядный образ такой мифологизации отдельного существа и его имени.
Помещик Хвощинский был одержим любовью к своей горничной Лушке. Когда она безвременно умерла, он поселился в ее комнате и посвятил всю оставшуюся жизнь ее памяти. «…Лушкиному влиянию приписывал буквально все, что совершалось в мире: гроза заходит – это Лушка насылает грозу, объявлена война – значит, так Лушка решила, неурожай случился – не угодили мужики Лушке…»
При этом Хвощинский вовсе не безумен, напротив, он «слыл в уезде за редкого умницу». Просто такова избирательная и обобщительная природа любви. После смерти Лушки Хвощинский настолько сосредоточен на внутреннем разговоре с ней, что воспринимает все происходящее как часть этого разговора, как выражение воли его возлюбленной. Он становится стихийным мифотворцем, в его сознании мир олушивается, все в нем не только говорит с Лушей, но и говорит от ее имени.
Миф, как беспредельное расширение смысла единичности, глубоко связан с личным именем. Вот почему А. Ф. Лосев в «Диалектике мифа», перебрав девять наиболее распространенных определений мифа (фантастический вымысел, идеальное бытие, аллегория, догмат и др.), – все отвергает и определяет сущность мифа как развернутое имя собственное:
«Миф есть слово о личности, слово, принадлежащее личности, выражающее и выявляющее личность. […] Имя есть собственное слово личности, то слово, которое только она одна может дать и выявить о себе. […] Итак, миф есть имя. Но миф, сказали мы, есть еще чудо… чудесное имя, имя, говорящее, свидетельствующее о чудесах, имя, неотделимое от этих самых чудес, имя, творящее чудеса. […] ..Миф есть р аз в ер ну т о ем агиче скоеимя. И тут мы добрались уже до той простейшей и окончательной сердцевины мифа, дальше которой уже нет ничего и которая дальше неразложима уже никакими способами»122.
Хотя Лосев не приводит конкретных примеров именного мифообразования, очевидно, что любой миф тем и отличается от философской идеи или научного понятия, что привязан к личному имени и мыслится как уникальная способность данного лица воплощать собой ту или иную универсальную сущность или свойство. Греческая мифология – это Зевс, Гея, Дионис, Аполлон, Прометей, Афина, Афродита, Гефест… Такие сущности или свойства, как всемогущество, красота, мудрость, посланничество и др., выражены в личностях и обозначены именами собственными. Не менее хорошо знакомы нам имена коммунистической мифологии – Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин и множество других, вспомогательных божков и героев. Без этих имен была бы идеология, но не было бы мифологии. Когда Ницше задумал создать миф о сверхчеловеке, он назвал его именем Заратустра. Современные мифы о суперменах, инопланетянах, о звездных войнах и галактических путешествиях тоже немыслимы без имен киногероев. Без имени собственного может быть понятие, идея, но не миф.
Однако мифы не обязательно должны быть всенародными, общественными, партийными, государственными. Бывают любовные, домашние, семейные мифы, как и домашние боги – пенаты, лары. У каждого члена семьи есть свое имя или прозвище, которое в домашнем обиходе может олицетворять определенные свойства, наклонности, недостатки.
В каждом коллективе роятся такие маленькие мифы, построенные вокруг одной личности и ее имени, которое наделяется каким-то собирательным, характерным, обобщающим значением. Любовный же «коллектив», хотя и состоит, как правило, только из двоих, именно по этой причине и отличается особой интенсивностью мифообразования. Каждый член этой «мини-ячейки» обладает абсолютной значимостью для другого и потому гораздо более мифичен, олицетворяет собой более универсальные качества, чем член любого другого сообщества. Только в религиях или квазирелигиозных тоталитарных мифологиях можно найти такую же концентрацию мифических свойств в одном человеке и его магическом имени, какая имеет место в любви.
Сущность мифа, по Лосеву, есть развертывание имени на мироздание в целом. Но если имя уже пребывает в языке, то как происходит его мифологизация? Этого вопроса Лосев не ставит и не обсуждает. Как личное имя может стать «развернутым», не переходя в рассказ, повествование, трактат, поэму, то есть не заменяясь именами нарицательными, но оставаясь именем собственным? Чтобы вполне стать мифом, имя собственное должно раскрутиться на всех своих парадигмальных осях, стать именем нарицательным, глаголом, прилагательным, наречием… Грамматическая универсальность имени собственного, его морфологическое развертывание, непрерывное словопроизводство, от него исходящее, – вот лингвистическая суть именного мифообразования.
Выше уже говорилось о полиморфности личных имен и фамилий, способных перевоплощаться в разные части речи. Отчасти это нам знакомо, например, по таким языковым знакам, как «Маркс» и «Ленин»: их магическая природа развертывалась именно полиморфно, в сумме их производных. «Марксизм», «марксист(ы)», «марксистское учение», «Марксов завет», «омарксить(ся)», «марксистски действенный», «марксология»; «ленинизм», «ленинцы», «ленинский курс», «действовать по-ленински», «Лениниана», «Ленинск», «Ленинград», «Лениногорск»; «марксизм-ленинизм», «марксистско-ленинский»… Разумеется, партийно-государственная машина казенной и обязательной «любви», ставившая производство имен-лозунгов на массовый конвейер, и отдаленно не могла сравниться по изобретательсти с тем, что любящие вкладывают в имена любимых.
У А. Ф. Лосева также ничего не сказано о любви как истоке мифотворчества. Что превращает уникальное имя в миф, универсальный мыслеобраз, с его всеобъясняющей способностью? Нет другой такой магической силы, кроме любви к единственному существу, как бы оно ни называлось, Беатриче или Лушка. Только для любящего и солюбящих (семьи, общности, рода, племени, народа, человечества) любимое становится Всем во всем. Одного слова – имени собственного – достаточно для выражения любви как грандиозного само-повтора, лексически неизменного, но грамматически возрастающего.
Русский язык очень склонен заклинательно множить имя, но еще не оценил вполне этого своего морфологического дара, не воспользовался им. Он гораздо более морфообилен и мифообразен, чем английский, который, морфологически упрощаясь, свел слово к назывательному и сообщительному корню, к информативной единице, в идеале как можно более оголенной от экспрессивных наслоений. Информации нужно краткое, быстрое выражение, тогда как миф тормозит слово, проводит его по всем метафизическим и морфологическим категориям: субстанция, атрибут, предикат, – чтобы оно стало именем первосущности, укоренилось в вечности. Имя становится мифом в лингвистическом смысле, когда оно семантически тождественно себе, но при этом морфологически ветвится, становится всезначимым по сумме всех своих трансформаций. Миф рождается из повторов имени, когда оно настаивает на себе, утверждает себя как первое и последнее, звучит во всех регистрах, увеличительно и уменьшительно, ликующе и ласково, громом и шепотом, – и всегда любовно, торжествуя свое всезвучие и всесмыслие.
Апофатика любви. Имя и молчаниеДо сих пор мы говорили о положительной значимости любовных имен. Но у любви есть и своя таинственная, неименуемая сторона. То представление о единственности и незаменимости своего Предмета, которое сближает любовь с верой, ставит и предел его именуемости, общий для теологии и эротологии. Это можно выразить одной максимой: «Не произноси имя любимого всуе».
Прежде всего, следует отделить любовную речь от любовного языка. Далеко не все, что есть в языке, может и должно быть использовано в речи. У языка много любовных имен, много производных от одного имени. Но если все эти производные вместить в одну речь, обращенную к одному лицу, она становится скорее упражнением на грамматическую тему. Нельзя путать потребность речевого выражения с возможностями языка. Все это, вместе взятое гений языка, но клиника речи: имяложество, недержание имени.
Особенно болезненно такое имяизвержение может сказаться на именуемом, который почувствует себя жертвой языковой одержимости. У любовного заклинания есть две стороны: исступленный восторг заклинателя, который присвоил себе имя любимого, – и окамененное бесчувствие или даже смертельная тоска заклинаемого, чье имя отчуждено, украдено и более ему не принадлежит. Если бы какой-нибудь Маше довелось вдруг услышать о себе все любовное, что язык позволяет выразить в ее имени, это ее поначалу бы умилило, потом озадачило, а в конце концов вызвало бы ужас и желание спастись бегством. Имя начало бы жить отдельной от нее жизнью.
Среди множества разновидностей любовного фетишизма едва ли не труднее всего опознается фетишизм имени. Известно множество случаев, когда фетишист похищает обувь, чулок, платок, шляпку или перчатку обожаемого существа и блаженно удовлетворяется этой частицей или даже создает целый музей украденных вещей, заменяющих ему любимого. В такой фетишизм впадает любовная речь, когда она начинает строить музей одного имени, снабжая его все новыми суффиксами и окончаниями, млея от его звуковых переливов и знаковых возможностей. Фетишизм имени может быть даже опаснее всякого другого, поскольку ни один предмет не обнимает собой так полно своего обладателя. Имя – это власть, которую присваивает именующий, и нет ничего разрушительнее для любовной речи, чем опьянение или злоупотребление этой властью, впадение в транс имяверчения. Личное имя – это благословение любви, которое может обернуться проклятием, если у имени отнимается чудо бережного, робкого произнесения. Нельзя преследовать именем, загонять в имя (name stalking). Имяпоклонство сродни идолопоклонству. Если второй заповедью Бог запрещает творить кумиров, то третьей – произносить всуе Свое имя. Дерзающий часто его употреблять как бы создает кумира из имени и поклоняется ему вместо Бога. «….Господь не оставит без наказания того, кто произносит имя Его напрасно» (Исх. 20:7). Эта заповедь опосредованно связана еще и с заповедью «не кради»: имяпоклонство – это кража имени у Бога.
В духе этого запрета на имяпоклонство Псевдо-Дионисий Ареопагит, написав длинный трактат «О божественных именах», затем сопровождает его кратким, всего в три-четыре странички, трактатом «О мистическом богословии», где отрицает применимость всех этих имен к самому Именуемому. Такова неизбежная парадоксальность не только богословской, но и любовной темы. Чем настойчивее звучат имена и чем больше они своей ворожбой присваивают себе любимое, – тем дальше оно отступает от них, в неслышимое, неименуемое. Само преизобилие имен может говорить об их безотзывности. Нарастая, как колокольный звон, перезваниваясь и отзванивая, они вдруг начинают звучать как медь звенящая и кимвал бряцающий, «если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею» (1 Кор., 13:1). Любимого нет в его имени, и чем больше имен, тем меньше он в них. Это хороший способ окликнуть его – и вслушаться в него, но плохой способ подчинить его себе, навязать ему себя, заклясть, удержать. В повести Бунина имя Кати не может спасти Митю, который умирает от любви к ней и от растущей безотзывности ее имени.
Именно о суетности и лукавстве имени предупреждает Псевдо-Дионисий Ареопагит, указывая на ту тьму и тишину, которая наполняет «безглазые умы» и безъязыкие уста истинно верующего и любящего.
«И ум ты оставил блестящий, и знание сущих
Ради божественной ночи, которой нельзя называть»123.
Эротология, как и теология, нуждается в своей апофатике, которая отнимала бы у любимых те имена, которые катафатическая, положительная эротология к ним прибавляет124. «Подобает, мне кажется, отъятия предпочитать прибавлениям» (Псевдо-Дионисий Ареопагиту25. Пора оставить любимое в молчании, в той ночи, «которую нельзя называть».
Но означает ли это, что любовь с самого начала творится в молчании, неназывании? Или молчание достижимо лишь через речевой опыт? И лестницу имен можно отбросить лишь после того, как преодолена ее последняя ступень на пути восхождения? Иногда любовная апофатика сразу, в смелом порыве, отбрасывает все имена, все действия и состояния, которыми обычно выражается любовь. Эта сторона любви как уже почти нелюбви решительнее всего выражена в уже упомянутом стихотворении Марины Цветаевой «Мне нравится, что вы больны не мной…». Она обращается к тому, кто не болен ею, не ревнует ее, не смущает ее покой – и наконец благодарит за то,
Что имя нежное мое, мой нежный, не
Упоминаете ни днем, ни ночью – всуе…
Здесь отрицание «не» выделено необычной постановкой в положение рифмы, в конце строки. Это стихотворение о любви как не-любви, благодатно очищенной от всех положительных признаков, имен, проявлений. Но возникает вопрос: если подлинное выражение любви – это только «не», то чем она отличается от нелюбви? И чем вера, которая не изрекает и не знает никаких имен Бога, отличается от неверия? Или Псевдо-Дионисию Ареопагиту все-таки нужно было сначала написать трактат о божественных именах, о «Премудрости», «Слове», «Истине», «Силе», «Спасении», «Вседержителе», «Царе царей», «Самом-по-себе-бытии» и множестве других имен, чтобы уже потом своим мистическим богословием двинуться дальше, за предел самого именования? Есть предзнаковое и послезнаковое состояние веры. Смешивать их непозволительно. То же и в любви. Истинное молчание любви после-знаково, а не предзнаково. Порою нужно перебрать много имен, чтобы по-настоящему услышать любимого, почувствовать его неименуемость.
Русскому языку подобает гордиться не грубостью своих бранных слов, а нежностью своих любовных заклинаний. Все пространство русского языка заполнено малиновым звоном любовных имен, призываний и молений. Непрекращающийся благовест любви – вот каким слышится русский язык из того «чудного далека», где речь умна, тонка, сжата, но не умеет вложить так много ласки, милования, умиления в личное имя.
Прощание с темой
Слог «лю»
Читаю посмертно изданные дневники философа Якова Друскина. Тончайшие переливы сознания. Сложнейшая вязь понятий, переживаний – от христианской медитации до игнавии (депрессии). И ничего о любви. Как я могу понять человека, если не знаю, кого он любил – и любил ли вообще?
Проглядываю весь текст в поисках слога «лю» – а попадаются только «люди». Но мне интересно другое «лю» – там, где страсть, томление, загадывание, вожделение, нетерпение, взаимность или невзаимность.
Уже не первый раз ловлю себя на таком слоговом поиске: «лю» как яркое место, оазис в пустыне текста126.
Недолюбленность
Беда многих, что они недолюблены… Это такая свистящая дыра в каждом сердце, для заполнения которой годится все, даже пуля самоубийцы (чтобы проделать дыру в дыре). Родители меня, единственного и позднего ребенка, очень любили, а я им плохо отвечал взаимностью. Ведь кажется, что родители всегда любят не «за то». За то, что ты их дитя. А каждому хочется, чтоб его «за себя» полюбили, беспричинно. Но где же взять на свете столько любви, чтобы каждому досталось по потребности?
Человек – любопотребляющее производство. Конечно, и любопроизводящее, но любовных ресурсов в мире всегда дефицит, меньше, чем любых других источников энергии. И тогда встает вопрос: если из-под земли, из человеческих сердец не хватает – взять у солнца, у Бога. Вот у кого неисчерпаемый запас. Но такое чувство, что между мною и Богом какой-то затеняющий экран. 99 процентов не доходит. Холодно. Конечно, моя вина, что я не могу этот экран отодвинуть и враз согреться. Но и человечество еще не научилось брать свет прямо от солнечного источника, а роет землю, чтобы в напластованиях скончавшихся форм жизни найти тепло для себя. Вот так же приходится жаждущему любви зарываться в человеческие сердца, потому что прямо брать у Бога дано пока что немногим. Просто чудо, что есть такие сердца, которые производят больше любви, чем потребляют, и которыми согревается мир.
Недолюбленность – это не просто нехватка любви, это болезнь-к-любви (как у Сёрена Кьеркегора есть «болезнь-к-смерти»): боль обделенности любовью, боль одиночества, остылости, любооставленности, которая неумолимо толкает к любви как единственному выходу и спасению. Трудно понять, как существуют, как выживают одинокие люди. Или в отсутствии человеческой любви Бог их прямо питает, даже незаметно для них?
Недолюбленность – тревога и боль подавляющего большинства. Даже народным любимцам порой мучительно не хватает любви. Желание славы подчас возникает как форма замещенной любви: не могу быть любимым кем-то одним, так пусть меня полюбят многие. Но слава не утоляет жажду любви, а только разжигает ее: это все равно, как пить из соленого океана, вместо того чтобы пригубить родниковую каплю. Слава может привлечь любовь – но скорее к самой славе, чем к ее обладателю. И в любом случае слава мешает отделить любовь ко мне от любви к тем, кто знает и признает меня, к тем тысячам, которые бросают мне цветы или ждут моих автографов. Кому принадлежит сердце девушки, влюбленной в кумира: самому кумиру – или той толпе, которая его обожает? Поэтому среди знаменитых не так много счастливых. Слава – за что-то – всегда так или иначе заслуженна. А любовь, если она достойна так называться, всегда ни за что, незаслуженный дар.
Ведь и наша любовь к себе является вполне незаслуженной. Просто потому что «я есмь». Себя нельзя не любить, даже если порой ненавидишь себя, глупого, убогого, мерзкого. Это, кажется, даже и любовью не назовешь, тут и стыд, и сомнение, и боль, и надежда… Но все-таки и любовь. И тем более непонятно, как такой же безотчетной, «ни за что» любовью можно полюбить кого-то другого, не себя.
Не только мирская слава, но и религиозная вера может замещает потребность любви. Отчаявшись найти любовь в другом человеке, ее ищут у Бога. Иногда от религиозных людей можно слышать: «Ты потому так нуждаешься в любви, маешься от одиночества, что не чувствуешь любви Бога к себе. Предстань ему в полный рост и пойми: Он тебя любит». Это все равно что проходить мимо нищего на паперти, бросая ему вместо милостыни: «Бог подаст». Никто не вправе отказывать просящему на том основании, что его больше любят Бог, класс, нация, природа, земля, небо, Всемирный Дух… Если бы человек нуждался только в любви Бога и она замещала бы ему любовь другого человека (именно ближнего, а не дальних, как в случае славы), тогда не было бы заповеди о любви к ближнему…
Может быть, и все преступления, тиранства, насилия – это проявления недолюбленности, поиск любви, мучительный и для ищущего, и особенно – для искомых. И если тиран ставит кого-то на колени, то этим он как бы отчаянно просит: полюби меня! За меня самого. Даже «бить» – это всего лишь несчастный осколок слова «любить». Бьют того, кого не могут или не надеются заставить себя полюбить.
Мы ведь знаем, что, когда гневаемся, упрекаем, ссоримся с близкими, обижаем и обижаемся, – за всем этим стоит только один неслышный вопль: ну пожалуйста, полюби меня. Не нужно мне, чтоб ты мыл посуду или приносил больше денег, мне нужно только, чтобы ты любил меня, но не могу же я так выдать свою зависимость от твоей любви и стать еще более уязвимой.
Сколько прикрытий, сколько видов защитной брони только для того, чтобы скрыть свою потребность в любви, а вместе с тем удовлетворить ее! Кажется, все на свете прикрытия и уловки только и существуют для того, чтобы как-то совместить эту потребность любви с нежеланием ее раскрыть. Стыдно желать любви, стыдно обнажать свою главную нехватку, а вместе с тем так нужно ее утолить! В результате появляются всевозможные контрабандные способы любви: под видом творческих поприщ, служебных карьер, сексуальных услуг и т. д. и т. п.
А зачем все это нужно: стать начальником, построить империю, написать роман, пойти в бордель? Такие разные виды деятельности – и все, в сущности, нужны для того, чтобы приобрести любовь, пусть в большинстве случаев иллюзорную, утолить хоть на миг, забытьем или обольщением, нехватку любви со стороны сослуживцев, подчиненных, поклонников, читателей, народа, верных жен или неверных девиц. Сексуальность – это всего лишь жесткое, мучительное выражение поиска любви, ее контрабанда, которая на сей раз представляется природным инстинктом, чтобы опять-таки скрыть нашу потребность просто в любви. Нужно бы взглянуть на человеческий мир как на такой вакуум, который отчаянно, с жадностью втягивает в себя любовь, сверх меры эксплуатирует те немногие родниковые сердца, через которые любовь изливается в этот сохнущий, потрескавшийся от жажды мир…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.