Автор книги: Михаил Шолохов
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
После – тянуло в клуб; спешила поскорее пообедать и чуть не рысью по коридору – с букварем под мышкой. За столом теснее стало сидеть – прибавилось учеников. Дед Артем вполголоса ругается и, расставив локти, спихивает тетку Дарью на самый край. С обеда до сумерек в клубе – шепот и сдавленное гудение голосов.
Под клуб заняли просторную, в шесть окон, комнату. У стены стоит стол, обитый красным ситцем, в углу портреты и знамена.
Дед Артем все-таки выжил со скамьи тетку Дарью. Перешла она от стола на подоконник. В комнате жарко: в окна засматривает любопытное солнце. На стекле бьется и жужжит цветастая муха. Тишина. Дед Артем мусолит огрызок карандаша, пишет, криво раззявив рот. Стиснули Анну, толкают в бок. Рядом с Анной – Марфа, у нее четверо детишек. Знает она, что в детских яслях настоящий за ними догляд, а поэтому спокойно ползает глазами по букварю, пот ядреными горошинами капает у нее с носа на верхнюю губу; рукавом смахнет, иногда и языком слижет и снова шевелит губами, отмахиваясь от въедливых мух.
Чаще постукивает сердце у Анны. Нынче первый раз читает она по целому слову. Сложит одну букву, другую, третью, и из непонятных прежде загогулин образуется слово. Толкнула в бок соседку:
– Гляди, получается «хле-бо-роб».
Учитель стукнул по доске мелом.
– Тише! Про себя читайте! А ну, дедушка Артем, прочитай нам сегодняшний урок!
Дед ладонями крепко прижал к столу букварь, откашлялся.
– На-ша… Ка-ша…
Марфа не утерпела, фыркнула в кулак.
Дед злобно покосился на нее.
– На-ша… ка-ша… хо-ро-ша… – начал снова. Прочитал и руками развел. – Скажи на милость, как оно выходит!
Переворачивая страницу, шепнул Марфе:
– Нет, бабонька, стар я становлюсь!.. Молодым был, бывало, три посада цепом обмолочу и в ус не дую, а теперя, видишь, прочел и уморился. Одышка душит, будто воз на гору вывез!
* * *
Втянулась Анна в работу. Понедельно работала то на кухне, то около скотины. На гумне постукивала молотилка, суетились рабочие. Арсений, присыпанный хлебными остями и пылью, клал скирд; в полдень прибежал на кухню, крякнул Анне:
– Ты поздоровше, Анна, иди подсоби на гумне, а тебя пушай заменит Марфа Игнатовна.
Помогая Анне влезть на скирд, шлепнул ее по спине, засмеялся:
– Ну, толстуха, успевай принимать!.. – И сажал на вилы вороха обмолоченной духовитой соломы, напруживаясь, поднимал вверх, Анна принимала. Сначала по колена, потом по пояс засыпал ее Арсений соломой; глянул, смеясь, снизу вверх, крикнул:
– Даешь работу! Эй ты, там, на скирду!.. Раззяву ловишь?..
* * *
В постоянной работе глохла, давностью затягивалась боль у Анны. Перестала думать о том, как вернется первый муж и что будет дальше… Короткой зарницей мелькнуло лето… Осень ссутулилась возле коллективских ворот. Утрами, словно выпущенный табун жеребят, взбрыкивая, бежали детишки в школу.
И вот днем осенним, морозным и паутинистым, спозаранку как-то, взошел Александр – муж Анны – на крыльцо, от собак отмахиваясь веткой орешника. Жестко постукивая каблуками, прошел по крыльцу, дверь отворил и стал у притолоки, не здороваясь, высокий, черный, в шинели приношенной. Сказал просто и коротко:
– Я пришел за тобой, Анна. Собирайся!
Анна забегала от сундука к кровати, негнущимися пальцами хватала то одно, то другое; сдернула с вешалки платок зимний, тяжело присела, переводя взгляд с Арсения на мужа, потом, с трудом ворочая губами, сказала:
– Не пойду!
– Не пойдешь?.. Посмотрим!.. – Улыбнулся Александр криво, пожал плечами и вышел. Осторожно и плотно притворил за собою дверь.
За осень, долгую и сумную, чаще хворала Анна, желтизной блекла, то ли от хворости, то ли от думок. В субботу вечером подоила Анна с бабами коров, телят загнала в закут, недосчиталась одного и пошла искать, через леваду в степь, мимо ветряка, задремавшего в тумане. На старом, кинутом кладбище, промеж крестов, обросших мхом, и затхлых, осевших могил, пасся рябенький коллективский телок. Приглядываясь в густеющей темноте, погнала домой. До канавы дошла и села, руки к груди прижимая. Услыхала рядом с вызванивающим сердцем стук и возню… Тяжело поднялась и пошла, улыбаясь краешками губ устало и выжидательно.
Оголился сад, под макушками тополей мечется ветер, скупо стелет под ноги кумачовые листья. Дошла до беседки, увидала, как из тернов вышел кто-то и стал, перегородив дорогу.
– Анна, ты?
По голосу узнала Александра. Подошел, горбатясь, руки растопыривая:
– Значит, забыла про то, как шесть лет вместе жили?.. Совесть-то всю в солдатках порастрепала? Эх ты, хлюстанка!
Думала Анна, что вот сейчас повалит наземь, будет бить коваными солдатскими ботинками, как в то время, когда жили вместе, но Александр неожиданно стал на колени, в сырую пахучую грязь, глухо сказал, протягивая вперед руки:
– Аннушка, пожалей!.. Я ли тебя не кохал? Я ли с тобой не нянчился, будто с малым дитем?.. Помнишь, бывало, мать родную словом черным обижал, когда зачинала она тебя ругать. Аль забыта наша любовь? А я шел из-за границев, одну думку имел: тебя увидеть… А ты… Эх!..
Тяжело привстал, выпрямился и пошел по тернам, не оглядываясь. На повороте обернулся назад, крикнул хрипло:
– Н-но попомни мое слово!.. Не вернешься ко мне, не бросишь свово хахаля – худого наделаю я!..
Постояла Анна. В середке змеей жалость греется к нему, вот к этому, с каким шесть лет жила под одной крышей… С той поры и пошло. Чаще задумывалась Анна, вспоминая прошлое, не хотела ворошить в памяти дни разладов, когда бил ее муж смертным боем, а вспоминала только светлое, радостью окропленное, и от этого сердце набухало теплотой к прошлому и к Александру, а образ Арсения меркнул туманом, уходил куда-то назад…
Не узнавал Арсений в ней прежнюю Анну, нелюдимей с ним стала, назад перегнувшись и выпятив живот, молчком ходила по комнатам, баб сторонилась, и все чаще ловил на себе Арсений взгляд ее, ненавидящий и горький.
* * *
В полночь на степном гумне близ Авдюшкина лога сгорели три приклада коллективского сена. После первых кочетов к Арсению в одних исподниках прибежал из флигеля чеботарь Митроха, загремел в измалеванное морозом окно:
– Подымайсь!.. Сено горит… Поджог!
Не одеваясь, выскочил Арсений на крыльцо, глянул через чубатые вишняки в степь и, зубов не разжимая, крепко выругался. За бугром, над полотнищем голубого снега, сгибаясь под ветром, до самого месяца вскидывался багровый столб. Дед Артем вывел из конюшни кобыленку, обротал ее, животом навалился на острую хребтину, кряхтя перекинул ноги и охлюпкой поскакал к пожару. Проезжая мимо крыльца, крикнул Арсению:
– По злобе это!.. Чалушка моя, скотинка… С голоду она теперь погибнет!.. Завязывай хвосты кругом и выгоняй с базу!..
* * *
Зарею пошел Арсений на пожарище. Вокруг вороха дымной золы курилась раздетая земля, доверчиво высматривали зеленые былки.
Присел Арсений на корточки, вгляделся: на запотевшей земле, на талом снегу вылегли следы кованых английских ботинок, черными рябинами чернели ямки, вдавленные шляпками гвоздей. Закурил Арсений, вглядываясь в стежку, завязанную по степи путаными узлами, зашагал к Качаловке. Следы завивались петлями, пропадали; оскользаясь, скребли ледок над буераком – и по людскому следу, как по звериному, уверенно, молча шел Арсений. У крайнего гумна, у плетня Александрова, пропали следы… Крякнул Арсений, перекинул отцовскую централку с плеча на плечо, направился по дороге к коллективу.
* * *
Бабка-повитуха шлепнула рукой по скользкому тельцу, обмывая в цибарке руки, крикнула за перегородку:
– Слышь, Арсений, коммуненка баба родила!.. Поди, крестить не будешь?..
Молча раздвинул Арсений ситцевый полог, из-под закровяненного одеяла глянула посинелая Анна на него ненавидящими глазами, зашипела, глотая слезы:
– Уйди, нелюбый!.. Глазыньки мои на тебя не глядели бы!..
Отвернулась к стене и заплакала.
Лежала жизнь ровная, как небитый землею шлях, а теперь стынет в горле соленый ком и горе сердце Арсения берет волчьей хваткой.
Дня через два в клуню пошел Арсений, домолачивать остатки проса. Провозились с двигателем до темного, пока пустили – смерилось, за темным ворохом тополей прижухла ночь.
– Арсений Андреевич, выдь на час!..
Вышел. Возле дощатой стены увидал Анну, закутанную в шаль.
– Ты чего, Нюра?
В голосе, чужом и хриплом, не узнал голоса жены:
– Христом Богом прошу… Пусти меня к мужу… Кличет меня… Говорит, возьму с дитем. А ты, Арсений Андреевич, лихом не помни и не держи меня!.. Все одно уйду, не люб ты мне больше!
– Допрежь выкорми дитя, посля иди, неволить не стану… А сына тебе не отдам! Я за советскую власть четыре года сражался, израненный весь, а муж твой – кадет… от Врангеля пришел… Вырастет мой парнишка, батрачить на него будет… Не хочу!..
Подошла Анна вплотную, жарко дохнула в лицо Арсению:
– Не дашь дитя?..
– Нет!..
– Не дашь дитя?!
Злобою вспухло у Арсения сердце, в первый раз за все время житья с Анной сжал кулак, ударить хотел промеж глаз, горевших ненавистью к нему, но сдержался, сказал глухо:
– Гляди, Анна!..
* * *
С вечеру, после ужина, покормила Анна ребенка грудью и, накинув платок, вышла во двор. Долго не возвращалась. Арсений, угнувшись над лавкой, чинил хомут. Услышал, как скрипнула дверь. Не поворачивая головы, по шагам узнал Анну. Прошла к люльке, переменила пеленки и молча легла спать. Лег и Арсений. Не спал, ворочался, слышал отрывистое дыхание жены и неровные удары сердца. В полночь уснул. Удушьем навалился сон… Не слыхал, как после первых кочетов кошкою слезла с кровати Анна, не зажигая огня, оделась, закутала в платок дитя и вышла, не скрипнув дверью.
Второй месяц живет Анна у Александра. Попервам – пугливая радость, иногда лишь потаенными слезами просачивалась жалость по привольному житью в коллективе. Потом злобное ворчание свекра:
– Потаскуху привел… Не воняло в нашей хате коммунячим духом… Дармоедку с нахаленком принял!.. Гнал бы по шеям!..
Александр был ласковым только в первые дни, а за днями, скрашенными лаской, черной чередой пошли дни непосильной работы. Запряг Анну муж в хозяйство, сам все чаще уходил на край поселка, к Лушке-самогонщице, приходил оттуда пьяный, блевотиной расписывал стены и пол. До рассвета просиживал, развалясь на лавке, со сдвинутой на затылок папахой, гундосил, отрыгивая самогоном и самодовольно покручивая усы:
– Ты что собою представляешь, Анна? Одну необразованность, темноту. Мы-то повидали свет, в заграницах побывали и знаем благородное обхождение!.. По-настоящему мне рази такую, как ты, в жены надо?.. Пардон-с… За меня бы любая генеральская дочка пошла!.. Бывало, в офи… да что там и рассуждать… Все одно ты не поймешь!.. Красные сволочи, побывали бы в заграницах, вот там дивствительно люди!..
Засыпал тут же, на лавке. Утром, проснувшись, сипло орал:
– Же-на!.. Сыми сапоги!.. Ты, подлая, должна меня уважать за то, что кормлю тебя с твоим щененком!.. Чего ж ты хнычешь?.. Плетку выпрашиваешь?.. Гляди, а то я скоро!..
* * *
Талым и пасмурным февральским днем в оконце Александровой хаты постучался квартальный.
– Хозяева дома?
– Заходи, дома.
Вошел, положил на сундук изгрызенный собаками костыль, достал из-за пазухи замасленный лист и бережно разгладил его на столе.
– На собрание чтоб в момент шли!.. С вашим братом иначе никак невозможно, вот, под роспись подгоняю… Распишись фамилием!..
Подошла Анна к столу, расписалась на листе квартального. Муж удивленно взметнул бровями:
– Ты когда ж грамоте выучилась?
– В коллективе.
Смолчал Александр, притворил за квартальным дверь, сказал строго:
– Я пойду послухаю брехни советские, а ты скотину убери, Анна. Да просяную солому не тягай, догляжу – морду побью!.. Завычку какую взяла… Зимы ишо два месяца, а ты половину прикладка потравила!
Посапливая, застегивал полушубок, смотрел из-под лохматых черных бровей скупым хозяйским взглядом… Анна помялась возле печки, боком подошла к мужу:
– Саня… Может, и я бы пошла… на собрание?
– Ку-да-а?
– На собрание.
– Это зачем?!
– Послушать.
Медленно ползет по щекам Александра густая краска, дрожат концы губ, а правая рука тянется к стенке, лапает плеть, висящую над кроватью.
– Ты что же, сука подзаборная, мужа на весь поселок осрамить хочешь?.. Ты когда же выкинешь из головы коммунические ухватки? – Скрипнул зубами и, сжимая кулаки, шагнул к Анне. – Ты, у меня!.. Я тебя, распротак твою мать!.. Чтоб не пикнула!
– Санюшка!.. Бабы ить ходют на собрание!..
– Молчи… стервюга! Ты у меня моду свою не заводи! Ходят на собрание таковские, у каких мужьев нету, какие хвосты по ветру трепают!.. Ишь что выдумала: на собрание!..
Иглою кольнула обида Анну. Побледнела, сказала хриплым, дрогнувшим голосом:
– Ты меня и за человека не считаешь?
– Кобыла не лошадь, баба не человек!
– А в коллективе…
– Ты со своим ублюдком лопаешь не коллективский хлеб, а мой!.. На моей шее сидишь, меня и слухай! – крикнул Александр.
Но Анна, чувствуя, как бледнеют ее щеки, а кровь, убегая к сердцу, зноем полощет жилы, выговорила сквозь стиснутые зубы:
– Ты сам меня уговаривал, жалеть сулил! Где же твои посулы?
– А вот где! – прохрипел Александр и, размахнувшись, ударил ее кулаком в грудь.
Анна качнулась, вскрикнула, хотела поймать руку мужа, но тот, хрипло матюкаясь, ухватил ее за волосы, ногою с силой ударил в живот. Грузно упала Анна на пол, раскрытым ртом ловила воздух, задыхалась от жгучего удушья. И уже равнодушно ощущала тупую боль побоев и словно сквозь редкую пленку тумана видела над собою багровое, перекошенное лицо мужа.
– Вот, вот, на` тебе!.. Не хочешь!.. Ага, шкуреха… Ты у меня запляшешь на иные лады!.. Получай!.. Получай.
С каждым ударом, падавшим на неподвижное, согнутое на полу тело жены, сильнее злобою закипал Александр, бил размеренней, старался попасть ногою в живот, грудь, в закрытое руками лицо. Бил до тех пор, пока не взмокла по`том рубаха и устали ноги, потом надел папаху, сплюнул и вышел во двор, крепко хлопнув дверью.
На улице, возле ворот, постоял, подумал и через поваленные плетни соседского огорода побрел к Лушке-самогонщице.
Анна пролежала на полу до вечера. Перед сумерками в горницу вошел свекор, буркнул, трогая ее носком сапога:
– Ну, вставай!.. Знаем и без этого, что притворяться горазда… Чуть тронул пальцем муж, она уж и вытянулась!.. Побеги в Совет, пожалуйся… Вставай, что ли?.. Скотину-то кто за тебя убирать станет? Аль работника нанять прикажешь? – Пошел в кухню, шаркая ногами по земляному полу. – Жрать она за четверых управляется, а работать… Эх, совесть-то у людей!.. Ты ей плюй в глаза – скажет: божья роса!..
Оделся свекор, пошел убирать скотину. В люльке завозился, заплакал ребенок. Анна очнулась, привстала на колени, выплюнула из разбитого рта песок, смоченный слюной и кровью, сказала, трудно шевеля губами:
– Головонька ты моя бедная…
За Качаловкой на бугре, расписанном плешивыми круговинами талого снега, вечер встречал ночь. По рыхлым ноздреватым сугробам шли в поселок зайцы зоревать. В Качаловке реденькие желтенькие пятнышки огней. Ветер стелет по улицам духовитую кизячную вонь.
Пришел Александр домой перед ужином. Упал на кровать, прохрипел:
– Анна!.. Са-по-ги… – И уснул, храпя, смачивая подушку клейкими слюнями.
Анна дождалась, пока угомонился свекор на печке, схватила ребенка и выбежала во двор. Постояла, прислушиваясь к торопливому выстукиванию сердца. Над Качаловкой шагала ночь. С крыш капало, курился сложенный в кучи навоз. Снег под ногами сырой и хлюпкий. Прижимая к груди ребенка, спотыкаясь, зашагала Анна по проулку к качаловскому пруду, синевшему грязной голубизною льда. Возле пруда несжатый камыш скрежещет под ветром и надменно кивает Анне лохматыми головками.
Подошла к проруби. Черную воду затянуло незастаревшим ледком, около проруби сметенные в кучу осколки льда и примерзший бычий помет.
Крепче прижимая к груди ребенка, глянула Анна в черную раззявленную пасть воды, стала на колени, но вдруг – неожиданно и глухо под пеленками и одеялом – заплакал ребенок. Стыд горячей волною плеснулся Анне в лицо. Вскочила и, не оглядываясь, побежала к коллективу. Вот они, тесаные, пожелтевшие за зиму ворота, знакомый родной гул пыхтящего в сарае динамо…
Качаясь, взбежала по крыльцу, скрипнули двери коридора, сердце наперебой с ногами отстукивает шаги-удары. Третья дверь налево. Постучала. Тишина. Постучала сильнее. Кто-то идет к двери. Отворил. Глянула мутнеющими глазами Анна, увидала пожелтевшего худого Арсения и обессиленно прислонилась к косяку.
Арсений на руках донес ее до кровати, распеленал и положил ребенка в осиротевшую за два месяца люльку, сбегал на кухню за кипяченым молоком и, целуя пухлые ножонки сына и мокрое от слез лицо Анны, говорил:
– Я поэтому и не шел к тебе… Знал, что ты вернешься в коллектив, и вернешься скоро!..
1925
О Донпродкоме и злоключениях заместителя Донпродкомиссара товарища Птицына
Я, Игнат Птицын – казачок Проваторовской станицы, – собою был гожий парень: за поясом у меня маузер в деревянной упаковке, две гранаты, за плечиком винтовка, а патронов, окромя подсумка, полны карманы, так что шаровары на череслах не держатся и мы их бечевочкой все подпоясывали. Глаза у меня были быстрые, веселые, ажно какие-то ужасные: бабы, бывалочка, пугались. Примолвишь какую-нибудь на походе, а она после, как освоится, и говорит: «Фу, Игнаша, до чего ваши глаза зверские, глядишь в них, никак не наглядишься».
Ну и все прочее было позволительное: голосок – как у черта волосок, с хрипотцой.
В эту пору был я в станице Тепикинской на продработе.
В девятнадцатом году это было, весной. А в Проваторовской на одних со мной чинах хлеб качал дружок мой, тесный товарищ Гольдин. Сам он из еврейскова классу. Парень был не парень, а огонь с порохом и хитер выше возможностей. Я – человек прямой, у меня без дуростев, я хлеб с нахрапом качал. Приду со своими ангелами к казаку, какой побогаче, и сначала его ультиматой: «Хлеб!» – «Нету». – «Как нету?» – «Никак, – говорит, гадюка, – нету». Ну я ему, конешно, без жалостев маузер в пупок воткну и говорю малокровным голосом: «Десять пулев в самостреле, десять раз убью, десять раз закопаю и обратно наружу вырою! Везешь?» – «Так точно, – говорит, – рад стараться, везу!»
А Гольдин – этот в одну ноздрину ему влезет, в другую вылезет, и сухой, проклятый сын, как гусь, и завсегда больше моего хлеба наурожайничает. Но уважали нас одинаково. Гольдина за девственность – потому он был как девка, тихий, ну, а меня, Птицына, спробовали бы не уважать! Я – человек прямолинейный, как загну крепкое словцо, как зачну узоры рисовать, аж смеются все от моей искусственности, молодые казаки так нарошно не везут, желательно им, чтоб я трахнул. «Ну, – скажут, бывало, – залился наш Птицын жаворонком», – так и прозвали меня жаворонком. Ну, приятно. Таким родом мы снабжаем продухтами пропитания Девятую армию Южного фронта и вот слышим, что в Вёшенской станице восстанцы с генералом Секретёвым скрестились и жмут. Как пошли мы, как пошли – удержу нет. И обозначились в Курской губернии Фатежского уезда. Приятно там хлеб качаем. И месяц качаем, и два качаем. До нас по десяти тысяч проса выручали, а мы появились – по двести тысяч начали брать. Гольдин тем часом выше да выше лезет, и в один распрекрасный день просыпаемся, а он, как куренок из яйца вылупился, – уж уполномоченным особой продовольственной комиссии по снабжению армии Южного фронта. Приятно. Я по Фатежскому уезду с отрядом матросов просо и жито гребу. Гольдин призывает меня и тихо говорит: «Ты, Птицын, суровый человек и дуги здорово умеешь гнуть. Чудак ты, нету в тебе мякоти». Насчет дуг мне сделалось непонятно, а мякоти во мне действительно мало, одни мослы. На что мне мякоть? Что я, баба, что ли? И никто за мою мякоть не потребует держаться. «Ты, – говорит, – смотри-ка мне любезней». А я ему в ответ: «Ты знаешь, что в Октябрьском перевороте я Кремль от юнкерей отбирал?» – «Знаю». – «Знаешь, – говорю, – что при штурме мне юнкерская пуля в мочевой пузырь попала и до сего дня катается там, как гусиное яйцо?» – «Знаю, – говорит, – и очень сильно уважаю твою пулю, какая в пузыре». – «Ну то-то и оно, пулю мою ты не жалей, потому она жиром обрастает, и не в пятку, так в другое место кровя ее вытянут, а жалей ты тех наших бойцов, какие на фронтах сражаются, и чтоб они с голоду не сидели». – «Иди», – говорит, головой покачивает и тяжко вздыхает. Значит, вроде жалко ему стало бойцов или как? Приятно. Иду я обратно и качаю хлеб. И до того докачался, что осталась на мужике одна шерсть. И тово добра бы лишился, на валенки обобрал бы, но тут перевели Гольдина в Саратов. Через неделю – бац – от него телеграмма: «Донпродкому выехать мое распоряжение Саратов». Подписано: «Саратовский губпродкомиссар Гольдин».
В вагоне едем туда. Приятно.
Через вшей я от эшелона отстал, пошел на станции парить их в бане. Убиваю их там, сижу, смеюсь про себя: «Вот, мол, с кем я нажил, с кем я прожил, с кем я по миру пошел». А эшелон сгребся и уехал. Приятно.
Я в Саратов. Нету ни Гольдина, ни нашего Донпродкома. Спрашиваю: куда делись? Гольдина, дескать, в Тамбов послали накомиссаровать, и продком за ним хвостом потянулся. Приятно. «А промежду прочего, подите, – указывают мне, – в Донисполком, там узнаете». – «Где Донисполком?» – «В гостинице „Россия“». Приятно. Прихожу. «Здесь Донисполком?» – «Здеся, – отвечают, – второй этаж, третий нумер». Подхожу, скребу ногтем дверь: «Разрешите?» – «Пожалуйста, пожалуйста». Вхожу, глядь – комнатушка, и в ней два человека. Один чернявый с бородкой, цувильный такой снаружи, а другая – благородная барышня, сидит за машинкой. «Извиняюсь, говорю, попал в обратную комнату. – И ручкой этак вокруг. – Вы и есть Донисполком?» – «Мы, – говорит. – Я председатель Медведев, а это мой технический работник». – «А я, – говорю гордо, – Птицын Игнат из Донпродкома, не слыхали? Нет? Жалко! Очень вы, товарищ Медведев, низко живете». Он плечиком дергает: низко, мол, но ничего не попишешь, выше того-сего не прыгнешь. «Не знаете, – спрашиваю, – где наш Донпродком?» – «Не могу знать», – говорит он жалостным голоском и приглашает на чистый стул садиться. Я, конешно, сел.
Объясняю, что вроде Донпродком поехал в Тамбов. Медведев и возрадовался: «Вот что! Очень рад! Донпродком у меня, значит, в Тамбове, Донземотдел – в Пензе, административный – в Туле, а где же военный? – Пальчики загинает на счет и спрашивает у благородной барышни: – Скажите, где у нас военный отдел?» А она улыбается с нежностями и говорит: «Не могу самой себе вообразить».
До того они мне рады были, дюже уж без людей наскучали, чаем угощают. Чаю дали, а сахар забыли. Приятно. Кипятком налился и говорю: «Извиняюсь, больше двух стаканов не пью». Они испугались, зачали мне сахару в стакан класть, но я строго говорю: «Пишите мне литеру в Тамбов».
С тем и уехал. Нашел в Тамбове ребят, а вскорости начали белые уходить к морю, а нас, Донпродком, послали в Ростов.
Гольдин успел убечь, горизонты, мол, тонкие на этой работе, поеду в Сибирь. Заместитель его тоже убег. Пока ехали – девять штук этих замов сменилось. Дошла очередь до меня. Приятно. По старшинству. Жду не дождусь, когда последний зам сбежит. Убег с Филоновской обратно в Тамбов, я ему за это из своего пайка окорок отдал и фунт табаку. И стал я «заместителем» Донпродкомиссара. Очень приятно, думаю, приеду в Ростов, уж я там принажму. Два вагона у нас: под людей и под книги. Из Москвы нам перед отьезжанием прислали и печати и книги.
Едем на Царицын. После Кривой Музги мост белые порвали. Пешеходной кладкой прошли мы на эту сторону. Добрались до станции и взяли два вагона! А гнать их нечем – паровоза нету. Что делать? Придумали, запрягли по паре быков да по верблюду в пристяжку в каждый вагон, к буферам пристроили барки и едем.
Я, конешно, у верблюда промеж кочек сижу, тепло и не качает.
И таким разом у каждого моста на эту сторону перейдем, запрягаем в вагоны верблюдов либо апостолов, у каких два рога костяных, а два шерстяных, и продвигаемся.
Только на вторые сутки захворал я. Вступило колотье в спину. Смерть в глазах – и все! Ребята мне советуют – оставайся у жителей, а после приедешь, а то издохнешь в теплушке. Приятно. А колет – мочи нет!
Привели они меня на хутор возле какого-то полустанка и говорят хозяйке: «Ходи за ним, тетка, отблагодарим посля».
А тетка-вдова оказалась переселенка из Сибири. Баба здоровая, лет пятидесяти, на морду не баба, а конь пегий. Ноздри рваные, глаз косой, хучь соломой его затыкай.
Ушли ребята – она и запела: «Одной скушно жить, вот выздоравливай, солдатик, обженимся, и будешь хозяйством править, муж мой в прошлом году помер, а я – баба в соку».
А и где же там в соку, не приведи и не уведи. Ну валяюсь на лежанке, хвораю. Ведьма моя все допытывается: «Женишься, будешь зятем?» – «Женюсь, – говорю, – корова ты рябая, режь овцу, корми, а то толку не будет».
Зарезала барана, кормит, я лежу без памяти и баранину ем неподобно. А хозяйка меня все по-своему, по-сибирски, зятем кличет: «Зеть да зеть». Э-эх ты, думаю, сам для себя зеть, мать твою Бог любит. Пропадешь, как вша, приспит тебя такая туша. В ней ведь без малого девять пудов. Приятно. Одного барана съел, она другого не хочет резать.
«Как, – говорю, – дьявол пухлый, не хочешь резать? С голоду, что ли, выздоравливать?» – «Ты, мол, нынче баранью лытку слопаешь за завтра, а их у меня в хозяйстве всего пять овечек…» – «Погибай, – говорю, – со своими баранами. Ухожу!»
И ушел! Через сутки сгребся и пошел. Догнал свой эшелон под Ростовом.
Приезжаю в Ростов. Бросил я эшелон, иду прямо к председателю.
«Здрасте, – говорю. – Мы, говорю, заместитель Донпродкома».
Председатель очки снял и трет их и трет. Под конец спрашивает:
«Вы, товарищ, не больной?» – «Нет, – говорю, – поправился». – «Откуда вы?» – «С вокзалу!»
«Какой же Донпродком? – спрашивает он и от сердитости начинает синеть, как слива. – Вы что, мол, смеетесь?» – «Какой смех, – говорю, – мы из Курска приехали – вот печати Донпродкома. – Вынаю из кармана и бряк их на стол. – А книги с ребятами на вокзале».
«Подите, – говорит, – на Московскую и поглядите на настоящий Донпродком. Он уже полтора месяца существует. А вас я в упор не вижу».
Пот с меня так и потек за рубаху. С вокзала идем с ребятами на Московскую.
«Это здание Донпродкома?» – «Это».
Родная наша матушка! Стоит обыкновенное здание в пять этажов, а народу в нем как семечек! Барышни благородные на машинках строчат. Щетами тарахтят. Волосья на нас стали дыбом. Идем в дом к продкомиссару: так и так, мол, не по праву вы тут сидите.
А он тихим голосом отвечает и улыбается: «Вы бы полгода ехали, а вас бы тут ждали. Езжайте, – говорит, – в Сальский округ агентом».
Приятно. Я тут, конешно, обиделся, подперся в бока и говорю ему: «Бумажки чернилом подписывать, это необразованный сумеет. Ишь ты – бухгалтера у них, барышни благородные с ногтями. Нет, ты попробовал бы по закромам полазить, чтобы пыль тебе во все дырки понабилась».
И уехали. Чего с бестолковым человеком делать? Он не понимает, а я иду и серьезно думаю:
«Пропало в области дело! Какой из него Донпродкомиссар. Голос тихий, и сам с виду ученый. Ну, а с тихим голосом и пуда не возьмешь. Я, бывало, как гаркну, эх, да что толковать! У нас ни счетчиков, ни барышнев, какие с ногтями, не было, а дело делали!»
1923–1925
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?