Текст книги "Демоническая женщина"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Софья Ивановна тихо стонала в своем углу.
– За что наказуеши? – взвыл декадент, решив, что к Богу удобнее адресоваться по-славянски. – Наказуеши за что?!
Душно было в полутемном вагоне. Через пробитое под самой крышей маленькое окошечко, вернее, отдушину, слабо мерцал дневной свет, озаряя невеселую картину: Софья Ивановна, в позе самого безнадежного отчаяния, поникнув головой, беспомощно опустив руки, прижалась в уголок, с ненавистью следя за своим спутником.
Декадент метался, упрекал Бога и сверлил вагон перочинным ножичком.
А поезд все мчался, все прибавлял ходу, весело гремя цепями, соединяющими звенья его гигантского тела, и не чувствовал, какая страшная драма разыгрывается в самых недрах его. Но вот колеса застучали глуше, толчки сделались сильнее и реже. Софья Ивановна заметила, как мимо окошечка проплыла большая розовая стена: подходили к станции. Загудел свисток паровоза; еще несколько толчков, и поезд остановился.
Софья Ивановна подошла к двери и стала прислушиваться. Декадент, вынув из кармана зеркальце и гребешок, приводил в порядок прическу.
«Вот идиот! Точно не все равно, в каком он виде будет вылезать из собачьего вагона!»
– Что же теперь прикажете делать? – спросил поэт таким тоном, словно все, что происходило, было придумано самой Софьей Ивановной и вполне от нее зависело.
– Нужно постучать… Господи, как все это глупо!.. Рабочие… смеяться будут… Все равно, я не могу дольше ехать… Я измучилась!.. – И она горько заплакала.
К вагону подходили.
– Мало что не поспеть! Ты торопись. Сейчас тронется! – проворчал кто-то за дверью.
Софья Ивановна робко стукнула и вдруг, набравшись смелости, отчаянно забарабанила руками и ногами.
– Ах, подлецы! – закричал странно знакомый голос. – Не выгрузивши свиней, отправлять вагон! Я вам покажу, мерррзавцы! Отворить!
Засов с грохотом отодвинулся.
– Петин голос!.. Петя!.. Господи, помоги! Скажу, что нарочно к нему… Заждалась с обедом… беспокоилась… Боже мой! Боже мой!
Тррах!.. Дверь открыта. Удивленные лица железнодорожных служащих… вытаращенные глаза Петра Игнатьевича…
Она забыла все, что приготовилась сказать, и, напряженно улыбаясь, со слезами на глазах, неожиданно для себя самой пролепетала: «Пора обедать!»
– Спасибо за сюрприз, – мрачно ответил муж, помогая ей слезть и пристально всматриваясь в темный угол вагона, где, затаив дыхание, неподвижно замер бедный декадент. Вдруг ноздри Петра Игнатьевича дрогнули, шея налилась кровью…
– Пломбу! – скомандовал он, обращаясь к кондуктору, и, собственноручно задвинув одним ударом сильной руки тяжелую дверь вагона, надписал на ней мелом: «В Харьков, через Москву и Житомир».
– Готово!
Приложили пломбу. Кондуктор свистнул, вскакивая на тормоз. Стукнули буфера, звякнули цепи, глухо зарокотали колеса. Поезд тронулся…
О, никогда тебя он не забудет. Забытый путь!..
Трубка
Никогда мы не знаем, что именно может повернуть нашу жизнь, скривить ее линию. Это нам знать не дано.
Иногда нечто, к чему мы относимся, как к явному пустяку, как к мелочи, тысячи тысяч раз встречавшейся и пролетавшей мимо бесследно, – это самое нечто вдруг сыграет такую роль, что во все дни свои ее не забудешь.
Примеры, пожалуй, и приводить не стоит. Как будто и так ясно.
Вот идет человек по улице. Видит – лежит пуговица.
«Уж не моя ли?»
В эту минуту, то есть как раз в то время, когда он пригнулся к земле и не видит, что около него делается, – проходит мимо тот самый человек, которого он тщетно разыскивает уже несколько лет.
Или наоборот, – приостановился человек на одну минуту, чтобы взглянуть, не его ли это пуговица, и этой минутной задержки было достаточно, чтобы, подняв голову, он встретился нос к носу с кем-то, от кого уже несколько лет всячески удирал и прятался.
Но та история, о которой я хочу рассказать, несколько сложнее.
Жил-был на свете некто Василий Васильевич Зобов. Существо довольно скромное. Явился он в Петербург откуда-то с юга и стал работать в газете в качестве корректора.
Корректор он был скверный. Не потому, что пропускал ошибки, а потому, что исправлял авторов.
Напишет автор в рассказе из деревенской жизни:
«– Чаво те надоть? – спросил Вавила».
А Зобов поправит:
«– Чего тебе надо? – спросил Вавила».
Напишет автор:
«– Как вы смеете! – вспыхнула Елена».
А Зобов поправит:
«– Как вы смеете! – вспыхнув, сказала Елена».
– Зачем вы вставляете слова? – злится автор. – Кто вас просит?
– А как же? – с достоинством отвечает Зобов. – Вы пишете, что Елена вспыхнула, а кто сказал фразу: «Как вы смеете», – остается неизвестным. Дополнить и выправить фразу лежит на обязанности корректора.
Его ругали, чуть не били и в конце концов выгнали. Тогда он стал журналистом.
Писал горячие статьи о «городской детворе», об «отцах города и общественном пироге», о «грабиловке и недобросовестном товаре мороженщиков».
На пожары его не пускали. Его пожарный репортаж принимал слишком вдохновенно-нероновские оттенки.
«Лабаз пылал. Казалось, сама Этна рвется в небеса раскаленными своими недрами, принося неисчислимые убытки купцу Фертову с сыновьями».
На пожары его не пускали.
Он вечно вертелся в редакции, в типографии, перехватывал взаймы у кого попало и вечно что-то комбинировал, причем комбинации эти, хотя были крепко обдуманы и хлопотно выполнены, редко приносили ему больше полтинника.
Внешностью Зобов был плюгав, с черненькими обсосанными усиками и сношенным в жгут ситцевым воротничком.
«Мягкие теперь в моде».
Семейная жизнь его, как у всех не имеющих семьи, была очень сложная.
У него была сожительница, огромная, пышная Сусанна Робертовна, дочь «покойного театрального деятеля», попросту говоря – циркового фокусника. У Сусанны была мамаша и двое детей от двух предшествующих Зобову небраков. Глухонемой сын и подслеповатая девочка.
Сусанна сдавала комнаты, мамаша на жильцов готовила, Зобов жил как муж, то есть не платил ни за еду, ни за комнату и дрался с Сусанной, которая его ревновала. В драках принимала участие и мамаша, но в бой не вступала, а, стоя на пороге, руководила советами.
Так шла в широком своем русле жизнь Василия Васильевича Зобова. Шла, текла и вдруг приостановилась и повернула.
Вы думаете – какая-нибудь необычайная встреча, любовь, нечто яркое и неотвратимое?
Ничего даже похожего. Просто – трубка. Дело было так. Шел Зобов по Невскому, посматривал на витрины и довольно равнодушно остановился около табачного магазина. Магазин был большой, нарядный и выставил в своем окошке целую коллекцию самых разнообразных трубок. Каких тут только не было. И длинные старинные чубуки с янтарными кончиками, и какие-то коленчатые, вроде духового инструмента, с шелковыми кисточками, тирольские, что ли. И совсем прямые, и хорошенькие, толстенькие, аппетитно выгнутые, чтобы повесить на губу и, чуть придерживая, потягивать дымок. Носогрейки.
Долго разглядывал Зобов эти трубки и наконец остановился на одной и уже не отводил от нее глаз.
Это была как раз маленькая, толстенькая, которую курильщик любовно сжимает всю в кулаке, трубка старого моряка английских романов.
Смотрел на нее Зобов, и чем дольше смотрел, тем страннее себя чувствовал. Словно гипноз. Что же это такое? Что-то милое, что-то забытое, как определенный факт, но точное и ясное, как настроение. Вроде того, как если бы человек вспоминал меню съеденного им обеда.
– Что-то такое было еще… такое вкусное, какое-то деревенское… ах да – жареная колбаса.
Вкус, впечатление – все осталось в памяти, забыта только форма, вид, название, давшие это впечатление.
Так и тут. Стоял Зобов перед толстенькой трубкой и не знал, в чем дело, но чувствовал милую, давно бывшую и не вернувшуюся радость.
– Английская трубочка… старый капитан…
И вдруг заколыхалась, разъехалась в стороны туманная завеса памяти, и увидел Зобов страницу детской книжки и на странице картинку. Толстый господин в плаще, нахмурившись, сжимает бритой губой маленькую толстенькую трубочку. И подпись: «Капитан бодрствовал всю ночь».
Вот оно что!
Зобову было тогда лет десять, когда этот капитан на картинке бодрствовал. И от волнения и великого восхищения Зобов прочел тогда вместо «бодрствовал» – слова в детском обиходе не только редкого, но прямо небывалого, – прочел Зобов «бодросовал»: «Капитан бодросовал всю ночь».
И это бодросованье ничуть не удивило его. Мало ли в таких книжках бывает необычайных слов. Реи, спардеки, галсы, какие-то кабельтовы. Среди этих таинственных предметов человеку умеющему вполне возможно было и бодросовать.
Какой чудный мир отваги, честности, доблести, где даже пираты сдерживают данное слово и, не сморгнув, жертвуют жизнью для спасения друга.
Задумчиво вошел Зобов в магазин, купил трубку, спросил английского, непременно английского табаку, долго нюхал его густой медовый запах. Тут же набил трубку, потянул и скосил глаз на зеркало.
– Надо усы долой.
В редакции, уже наголо выбритый, сидел тихо, иронически, «по-американски», опустив углы рта, попыхивая трубочкой. Когда при нем поругались два журналиста, он вдруг строго вытянул руку и сказал назидательно:
– Тсс! Не забудьте, что прежде всего надо быть джентльменами.
– Что-о? – удивились журналисты. – Что он там брешет?
Зобов передвинул свою трубочку на другую сторону, перекинул ногу на ногу, заложил пальцы в проймы жилетки. Спокойствие и невозмутимость.
В этот день он у товарищей денег не занимал.
Дома отнеслись к трубочке подозрительно. Еще более подозрительным показалось бритое лицо и невозмутимый вид. Но когда он неожиданно прошел на кухню и, поцеловав ручку у мамаши, спросил, не может ли он быть чем-нибудь полезен, подозрение сменилось явным испугом.
– Уложи его скорее, – шептала мамаша Сусанне. – И где это он с утра накачался? Где, говорю, набодался-то?
И вот так и пошло.
Зобов стал джентльменом. Джентльменом и англичанином.
– Зобов, – сказал кто-то в редакции. – Фамилия у вас скверная. Дефективная. От дефекта, от зоба.
– Н-да, – спокойно отвечал Зобов. – Большинство английских фамилий на русский слух кажутся странными.
И потянул трубочку.
Его собеседник не был знатоком английских фамилий, поэтому предпочел промолчать.
Он стал носить высокие крахмальные воротнички и крахмальные манжеты, столь огромные, что они влезали в рукава только самым краешком. Он брился, мылся и все время либо благодарил, либо извинялся. И все сухо, холодно, с достоинством.
Пышная Сусанна Робертовна перестала его ревновать. Ревность сменилась страхом и уважением, и смесь этих двух неприятных чувств погасила приятное – страсть.
Мамаша тоже стала его побаиваться. Особенно после того, как он выдал ей на расходы денег и потребовал на обед кровавый бифштекс и полбутылки портеру.
Дети при виде его удирали из комнаты, подталкивая друг друга в дверях.
Перемена естества отразилась и на его писании. Излишний пафос пропал. Явилась трезвая деловитость.
Раскаленные недра Этны сменили сухие строки о небольшом пожаре, быстро ликвидированном подоспевшими пожарными.
Всякая чрезмерность отпала.
– Все на свете должно быть просто, ясно и по-джентльменски.
Единственным увлечением, которое он себе позволял и даже в себе поощрял, была любовь к океану. Океана он никогда в жизни не видел, но уверял, что любовь эта «у них у всех в крови от предков».
Он любил в дождливую погоду надеть непромокайку, поднять капюшон, сунуть в рот трубку и, недовольно покрякивая, пойти побродить по улицам.
– Это мне что-то напоминает. Не то лето в Исландии, не то зиму у берегов Северной Африки. Я там не бывал, но это у нас в крови.
– Василь Василич! – ахала мамаша. – Но ведь вы же русский!
– Н-да, если хотите, – посасывая трубочку, отвечал Зобов. – То есть фактически русский.
– Так чего ж дурака-то валять! – не унималась мамаша.
– Простите, – холодно-вежливо отвечал Зобов. – Я спорить с вами не буду. Для меня каждая женщина – леди, а с леди джентльмены не спорят.
Сусанна Робертовна завела роман с жильцом-акцизным. Зобов реагировал на это подчеркнутой вежливостью с соперником и продолжал быть внимательным к Сусанне.
Революция разлучила их. Зобов оказался в Марселе. Сусанна с мамашей и детьми, по слухам, прихватив с собой и жильца-акцизного, застряли в Болгарии.
Зобов, постаревший и одряхлевший, работал сначала грузчиком в порту, потом там же сторожем и все свои деньги, оставив только самые необходимые гроши, отсылал Сусанне Робертовне. Сусанна присылала в ответ грозные письма, в которых упрекала его в неблагодарности, в жестокосердии и, перепутав все времена и числа, позорила его за то, что он бросил своих несчастных убогих детей, предоставив ей, слабой женщине, заботу о них.
Он иронически пожимал плечами и продолжал отсылать все, что мог, своей леди.
Эпилог наступил быстро.
Возвращаясь с работы, потерял трубку. Долго искал ее под дождем. Промок, продрог, схватил воспаление легких.
Три дня бредил штурвалами, кубриками, кабельтовыми.
Русский рабочий с верфи забегал навестить. Он же принял его последнее дыхание.
– Вставай, старый Билль! – бормотал умирающий. – Вставай! Скорее наверх! Великий капитан зовет тебя.
Так и умер старый Билль, англичанин, мореплаватель и джентльмен, мещанин Курской губернии, города Тима, Василий Васильевич Зобов.
Доктор Коробка
– Доктор Коробка?
– Это я-с. Войдите, пожалуйста. Это кто?
– Это мой сын. Я, собственно говоря…
– Простите, я вас перебью. Садитесь. Пусть и сын сядет. Прежде всего, кто вам меня рекомендовал?
– Консьержка рекомендовала. Здесь, говорит, доктор живет, только вы, говорит, к нему не ходите. Ну, а где нам по дождю болтаться из-за пустяков, потому что…
– Простите, я вас перебью. Консьержка дура. Занозила палец в двенадцать часов ночи. Я ей промыл палец, да только не тот. Она бы еще в два часа пришла. Да и не в том дело. Я, собственно говоря, практикой уже лет двадцать не занимаюсь. Я помещик и страстный охотник. Какие у меня собаки были! Евстигнеев говорил: «Продайте». Я говорю: «Дудки-с». До женитьбы действительно практиковал. По части акушерства. Дрянное дело. Это по две ночи не спи, давай мужу валерьянки, теще брому и подбодряй всех веселыми анекдотами, а дура орет, и черт ее знает, что еще там у нее родится. Дудки, слуга покорный. Женился и сел помещиком. Ну, а теперь придется тряхнуть стариной. Положение беженское, да и хочется быть полезным. Итак, сударыня, чем вы страдаете?
– Это вот у сына горло болит.
– Ах, у сына. Ну ладно – у сына так у сына. Сколько вам лет, молодой человек?
– Двенадцать.
– Двенадцать? Стало быть, так и запишем… две… над… цать лет. Бо… лит гор… ло. Тэк-с. И что же, сильно болит?
– Немножко глотать больно.
– Извините, я вас перебью. От какой болезни умерли ваши родители?
– Да ведь это мой сын, доктор, я жива.
– А отец?
– На войне убит.
– Извините, я вас перебью. Не страдает ли чем-нибудь бабушка пациента, как то: запоем, хирагрой, наследственной язвой желудка? На что ваша бабушка жалуется? Пациент, я вас спрашиваю!
– Ба… бабушка все жалуется, что денег нет.
– Извините, я вас перебью. Нужно систематически. Какими болезнями страдали вы в детстве? Не наблюдалось ли запоя, хирагры, наследственной язвы желудка? Вы что на меня смотрите? Это у меня всегда так борода прямо из-под глаз росла. Итак, значит, родители и даже предки буквально ничем не страдают. Так и запишем. Двенадцать лет, болит горло, родители и предки здоровы. Не было ли у вас в семье случая чахотки?
– Нет, бог миловал.
– Вспомните хорошенько.
– Мамочка, у тети-Вариной гувернантки чахотка была.
– Ага! Вот видите! Наследственность-то не того. Так и запишем. Туберкулез – единичный случай. Детей у вас не было? Я спрашиваю, детей у вас не было?
– Это вы ко мне обращаетесь?
– Я спрашиваю у пациента. Впрочем, виноват… В таком случае – когда у вас… виноват… да вы на что жалуетесь-то? Ах да, у меня записано: «Двенадцать лет, болит горло». Чего же вы так запустили-то? Двенадцать лет!
– Да нет, доктор, у него только вчера к вечеру заболело.
– Гм… странно… Почему же запись говорит другое?.. Ваш дед, прадед на горло не жаловались? Нет? Не слыхали? Не помните? Ну-с, теперь разрешите взглянуть. Скажите «а». Еще а-а-а! Тэк-с. Здорово коньяк хлещете, молодой человек, вот что. Нельзя так. Все горло себе ободрали.
– Позвольте, доктор, да ведь он…
– Извините, я перебью. Так нельзя. Конечно – отчего же не выпить! Я это вполне понимаю. Ну выпейте рюмку, другую. Словом – рюмками пейте, а не дуйте стаканами. Какое же горло может выдержать! Это крокодилова кожа не выдержит, не то что слизистая оболочка.
– Да что вы, доктор, опомнитесь! Да какой там коньяк! Я ему даже слабого вина никогда не даю. Ведь он еще ребенок! Я не понимаю.
– Извините, я перебью. Я, конечно, не спорю, может быть, он и не пьет, хотя… я в диагнозе редко ошибаюсь. В таком случае он пьет слишком горячие напитки. Это абсолютно недопустимо. Ах, господа, ну как это так не понимать, какое это имеет значение! Почему, скажите, животное, собака понимает, а человек понять не может. Да собака вам ни за какие деньги горячего есть не станет. Вот положите перед ней на стол десять тысяч – не станет. А человек даром всю глотку сожжет, а потом к докторам лезет – лечи его, подлеца, идиота.
– Позвольте, доктор…
– Извините, я перебью. Какая температура была у больного вчера?
– Да вчера у него совсем никакой температуры не было. Сегодня мы тоже ме…
– Извините, я перебью. Вы рассказываете невероятные вещи. Все на свете имеет свою температуру, не только люди, но и предметы.
– Да я говорю, что жару не было.
– А я вас перебиваю, что если даже у вашего сына было пятьдесят градусов ниже нуля, так и то это называется темпе-ра-ту-ра, а не собачий хвост. Удивительные люди! Идут к врачу – температуры не знают, болезни своей не понимают, собственных родственников не помнят и еще спорят, слова сказать не дадут. И вот, лечи их тут! «Консьержка к вам послала»! Да она вас к черту пошлет, так вы к черту пойдете? Куда же вы? Эй! Полощите борной кислотой эту вашу ерунду. Да не надо мне ваших денег, я с русских не беру, а с болванов в особенности. И не пойте на морозе! Эй! Вы там! Не свалитесь с лестницы! Куда вы лупите-то! Я ведь вас не бью!
– Итак, запишем: второй пациент… пациент номер второй. Необъяснимая болезнь гортани… Эге! Практика-то развивается. Если так пойдет…
Банальная история
Это, конечно, случается довольно часто, что человек, написав два письма, заклеивает их, перепутав конверты. Из этого потом выходят всякие забавные или неприятные истории.
И так как случается это большею частью с людьми рассеянными и легкомысленными, то они, как-нибудь по-своему, по-легкомысленному, и выпутываются из глупого положения.
Но если такая беда прихлопнет человека семейного, солидного, так тут уж забавного мало.
Тут трагедия.
Но как ни странно, порою ошибки человеческие приносят человеку больше пользы, чем поступки и продуманные, и разумные.
История, которую я хочу сейчас рассказать, случилась именно с человеком серьезным и весьма семейным. Говорим «весьма семейным», потому что в силу именно своих семейных склонностей – качество весьма редкое в современном обществе, а потому особо ценное – имел целых две семьи сразу.
Первая семья, в которой он жил, состояла из жены, с которой он не жил, и дочки Линочки, девицы молодой, но многообещающей и уже раза два свои обещания сдерживавшей, – но это к нашему рассказу не относится.
Вторая семья, в которой он не жил, была сложнее.
Она состояла из жены, с которой он жил, и, как это ни странно, мужа этой жены.
Была там еще чья-то маменька и чей-то братец. Большая семья, запутанная, требующая очень внимательного отношения.
Маменьке нужно было дарить карты для гаданья и теплые платки. Мужу – сигары. Братцу давать взаймы без отдачи. А самой очаровательнице Виктории Орестовне – разные кулончики, колечки, лисички и прочие необходимости для женщины с запросами.
Особой радости, откровенно говоря, герой наш не находил ни в той, ни в другой семье.
В той семье, где он жил, была страдалица жена, ничего не требовавшая, кроме сострадания и уважения к ее горю, и изводившая его своей позой кроткой покорности.
«Леди Годива паршивая!»
Кроме того, в семье, где он жил, имелась эта самая дочка Линочка, совавшая свой нос всюду, куда не следует, подслушивающая телефонные разговоры, выкрадывающая письма и слегка шантажирующая растерянного папашу.
– Папочка! Ты это для кого купил брошечку? Для меня или для мамочки?
– Какую брошечку? Что ты болтаешь?
– А я видела счет.
– Какой счет? Что за вздор?
– А у тебя из жилетки вывалился. – Папочка густо краснел и пучил глаза.
Тогда Линочка подходила к нему мягкой кошечкой и шепелявила:
– Папоцка! Дай Линоцке тлиста фланков на пьятице. Линоцка твой велный длуг!
И что-то было в ее глазах такое подлое, что папочка пугался и давал.
В той семье, где он не жил, у всех были свои заученные позы.
Сама Виктория «любила и страдала от двойственности». Ее муж, этот кроткий и чистый Ваня, не должен ничего знать. Но обманывать его так тяжело!
– Дорогой! Хочешь, лучше умрем вместе? – Папочка пугался и вез Викторию ужинать.
Поза чистого Вани была такова: безумно любящий муж, доверчивый и великодушный, в котором иногда вдруг начинает шевелиться подозрение.
Поза братца была:
«Я все понимаю и потому все прощаю. Но иногда моральное чувство во мне возмущается. Моя несчастная сестра…»
Для усыпления морального чувства приходилось немедленно давать взаймы.
Поза маменьки ясно и просто говорила:
«И чего все ерундой занимаются? Отвалил бы сразу куш, да и шел бы к черту».
Все детали этих поз, конечно, герой этого печального романа не улавливал, но атмосферу неприятную и беспокойную чувствовал.
Но особенно неприятная атмосфера создалась за последнее время, когда к Виктории зачастил какой-то артист с гитарой. Он хрипел цыганские романсы, смотрел на Викторию тухлыми глазами, а она звала его гениальным Юрочкой и несколько раз заставляла папочку брать его с ними в рестораны под предлогом страха перед сплетнями, если будут часто видеть их вдвоем.
Все это папочке остро не нравилось. До сих пор было у него хоть то утешение, что он еще не сдан в архив, что у него «красивый грех» с замужней женщиной и что он заставляет ревновать человека значительно моложе его. А теперь, при наличности гениального Юрочки, который, кстати, уже два раза перехватывал у него взаймы, «красивый грех» потерял всякую пряность. Стало скучно. Но он продолжал ходить в этот сумбурный дом мрачно, упрямо и деловито – словно службу служил.
Странно сказать, но ему как-то неловко было бы перед своими домашними вдруг перестать уходить в привычные часы из дому. Он боялся подозрительных, а может быть, и насмешливых, а то еще хуже – радостных взглядов жены и ехидных намеков Линочки.
В таких чувствах и настроениях застали его рождественские праздники.
Виктория разводила загадочность и томность:
– Нет, я никуда не пойду в сочельник. Мне что-то так грустно, так тревожно. Что же вы молчите, Евгений Павлович? Вы слышите – я никуда не хочу идти.
– Ну что ж, – равнодушно отвечал папочка. – Не хотите, так и не надо.
Глазки Виктории злобно сверкнули:
– Но ведь вы, кажется, что-то проектировали?
– Да, я хотел предложить вам поехать на Монмартр.
– На Монмартр? – подхватил гениальный Юрочка. – Что ж, это идея. Я бы вас там разыскал.
– А бедный Ваня? – спросила Виктория. – Я не хочу, чтобы он скучал один.
– А я свободен, – заявил братец. – Я мог бы присоединиться.
– А я могла бы надеть твой кротовый балдахин, – неожиданно заявила маменька.
– Да, но как же бедный Ваня? – настойчиво повторяла Виктория. – Евгений Павлович! Я без него не поеду.
«Ловко, – подумал Евгений Павлович. – Это значит – волоки все святое семейство. Нашли дурака».
– Ну что же, голубчик, – нежно улыбнулся он, – если вам не хочется, то не надо себя принуждать. А я, хе-хе, по-стариковски с удовольствием посижу дома.
Он взял ручку хозяйки, поцеловал и стал прощаться с другими.
– Я вам, то есть вы мне все-таки завтра позвоните! – всколыхнулась Виктория.
– Если только смогу, – светским тоном ответил папочка. Ему самому очень понравился этот светский тон. Так понравился, что он сразу и бесповоротно решил в нем утвердиться.
На следующее утро, утро сочельника, жена-страдалица сказала ему:
– Ты не сердись, Евгеша, но Линочка позвала сегодня вечером кое-кого. Разумеется, совершенно запросто. Тебя, конечно, дома не будет, но я сочла нужным все-таки сказать.
– Почему ты решила, что меня не будет дома? – вдруг возмутился Евгений Павлович. – И почему ты берешь на себя смелость распоряжаться моей жизнью? И кто, наконец, может мне запретить сидеть дома, если я этого хочу!
Выходило что-то из ряда вон глупое. Страдалица жена даже растерялась. Ее роль была стоять перед мужем кротким укором. Теперь получалось, что он ее укоряет.
Она почувствовала себя в положении примадонны, у которой без всякого предупреждения отняли всегда исполняемую ею роль и передали артисту совершенно другого амплуа.
– Господь с тобой, Евгеша, – залепетала она. – Я, наоборот, страшно рада…
– Знаем мы эти радости! – буркнул папочка и пошел звонить по телефону.
Звонил он, конечно, к Виктории, но подошел к аппарату братец.
– Передайте, что очень жалею, но едва ли смогу вырваться.
– То есть как это так? – грозно возвысил тон братец. – Мы уже приготовились, мы, может быть, отклонили массу приглашений! Мы, наконец, затратились.
Папочка затаил дыхание и тихонько повесил трубку. Пусть думает, что он уже давно отошел.
Но было тревожно.
Жена ходила по дому растерянная и как-то опасливо оборачивалась, втянув голову в плечи, точно боялась, что ее треснут по затылку. Шепталась о чем-то с Линочкой, а та пожимала плечами.
Папочка нервничал, поглядывал на телефон и бормотал тихо, но с чувством:
– Нет, в этот вырубленный лес меня не заманят. Где были дубы до небес. Там только пни торчат.
При слове «пни» с омерзением представлял себе Викторьину маменьку в кротовом «балдахине».
Вечером страдалица жена, окончательно потерявшая платформу, попросила его купить коробку килек и десятка три мандаринов.
Он вздохнул и прошептал:
– Теперь уж я на побегушках.
Пошел в магазин, купил мандарины и кильки и, уже уходя, увидел роскошную корзину, выставленную в витрине. Огромная, квадратная. В каждом углу, выпятив пузо, полулежали бутылки шампанского. Гигантский ананас в щитовидных пупырях, словно осетровая спина, раскинул пальмой свой зеленый султан. Виноград, крупный, как сливы, свисал тяжелыми гроздьями. Груши, как раскормленные рыхлые бабы в бурых веснушках, напирали на круглые, лоснящиеся рожи румяных яблок.
Потрясающая корзина!
И вдруг – мысль!
«Пошлю этой банде гангстеров. Вот это будет барский жест!»
На минуту стала противна ясно представившаяся харя гениального Юрочки, хряпающая ананас. Но красота барского жеста покрыла харю.
Чудовищная цена корзины даже порадовала Евгения Павловича.
«Братец, наверное, справится у посыльного, сколько заплачено. Ха! Это вам не гениальный Юрочка. Это барин, Евгений Павлович».
Папочка достал свою карточку и надписал на ней адрес Виктории.
Но теперь приказчик уже никак не мог допустить, чтобы такой роскошный покупатель сам понес сверток с мандаринами. Он почти силой овладел покупкой и заставил Евгения Павловича написать на карточке свой адрес.
Ну вот тут, на этом самом месте, и переломилась его судьба. Переломилась потому, что чахлые мандарины и плебейские кильки поехали к гангстерам, а потрясающая корзина – прямо к нему домой, и вдобавок так скоро, что уже встретила его на столе в столовой, окруженная недоуменно-радостными лицами страдалицы жены, подлой Линочки, горничной Мари и даже кухарки Анны Тимофеевны (из благородных).
Потом пришли гости. Кавочка Бусова, веселая Линочкина подруга, подвыпив шампанского, пожала папочке под столом руку.
«Какая цыпочка! – умилился папочка. – И ведь это всего от одного бокала!»
И тут же подумал, что был он сущим дураком, тратя время и деньги на нудную Викторию, у которой шампанское вызывало икоту.
Нет, в этот вырубленный лес…
Виктория долго выдерживала характер и не подавала признаков жизни.
Папочка отоспался, поправился и повеселел. Повел Кавочку в синема.
Наконец гангстеры зашевелились – пришло письмо от братца:
«Если вас еще интересует судьба обиженной и униженной вами женщины, то знайте, что у ее брата нет весеннего пальто».
Папочка зевнул, потянулся и сказал бывшей страдалице жене:
– А почему, ма шер, ты никогда не закажешь рассольника? Понимаешь? С потрохами?
На что бывшая страдалица, окончательно утратившая прежнюю платформу, отвечала рассеянно и равнодушно:
– Хорошо, как-нибудь при случае, если не забуду.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.