Текст книги "Кудеяр"
Автор книги: Николай Костомаров
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
По окончании всех потех пошли обедать. Обед был постный, рыбный. Царь, сидя за своим особым столиком, посылал подачки Вишневецкому и его атаманам, обедавшим с царскими жильцами в сенях; царь обращался к Вишневецкому с ласковым словом: «Князь Димитрий Иванович Вишневецкий! Приехал ты из литовской державы к нам на службу своею доброю волею со своими храбрыми атаманы и казаки. Мы, государь, тебе рады и в милость нашу приемлем тебя и твоих атаманов и казаков. Ешь нашу хлеб-соль, пей мед, вино, подкрепляйся и веселись с нами».
Когда налили белого меду, все выходили из-за стола и здравствовали государя. Вишневецкий, проговоривши царский титул, с жаром, громко произнес:
– Дай Боже милосердый тебе, единому под солнцем истинныя восточныя веры нашея государю, над всеми твоими врагами победу и одоление, наипаче же да затмится от сияния креста святого луна мусульманская, да покорятся нечестивые агаряне скипетру царствия твоего и да водрузится стяг московский на стенах Бакчисарая, яко же на стенах Казани и Астрахани уже водрузился с помощью Божиею. О, великий царю! Да прославишься паче всех твоих предков, да возвеличится держава твоя над всеми державами мира сего, да благоденствуют многочисленные народы под мудрою властию твоею. Буди благословенна Богом держава царствия твоего, аминь!
Ободренные примером Вишневецкого, желавшие войны с Крымом бояре также произносили желания победы над бусурманами. Царский пир сам собою принимал вид приготовления к предстоящей брани с Крымом. Царь, упоенный величаниями и похвалами своей мудрости, могуществу и силе, сам поддавался этой мысли.
Между тем в сенях, за несколькими столами, обедали атаманы и казаки, перемешанные с жильцами. Кудеяр был с ними и очень мало ел и пил. Он был, по своему обычаю, угрюм; всех он отталкивал от себя своим видом, на всех наводил невольно тоску своим присутствием. Собеседники пытались вступить с ним в разговор, но не могли добиться от него ничего, кроме отрывистых речений, в особенности же не терпел он, когда с ним заводили разговоры о нем самом, об его судьбе, об его жене и даже об его силе. Всякий, попытавшись спросить его, в другой раз не имел охоты вступать с ним в какую бы то ни было беседу. Трое жильцов, сидевшие от него вдали, вели между собою тихо такой разговор:
– Этот силач, – сказал один, – уж не знается ли с нечистою силою? А!
– Да, – заметил другой, – как он на тебя поглянет, так ажно страх разбирает. Давай ты мне рубль, скажи: переночуй с ним один на один, право – не возьму!
– Навряд ли он знается с нечистым, – заметил третий, – на нем крест есть. А кто с нечистым знается, то перво крест с себя снимет. Намедни я видал, он в церкви был, крестится, только не совсем так, как мы, ну, да это они все так крестятся, литовские люди; у нас, видишь, последние два пальца вместе слагаются с большим, а два перста прямо, а у них так два эти, что у нас прямо, сложены с большим. А вера-то, кажись, все едина, греческая.
– А головы-то зачем они бреют и клок оставляют? – сказал первый.
– Это у них чуб называется; я спрашивал, говорят: это-де, значит, вольность казацкая, видели бы все, что он казак, человек вольный.
– Ну, это он вольный у себя там, на Украине, в Черкассах, а у нас, коли к нам пришел, так вольным ему называться не годится, для того что как стал служить нашему великому государю, так уже учинился холоп, а не вольный человек. Придется волю-то оставить, а сюда не возить. Товар заповедной, – так заметил первый.
– Да и крест полагать на себя, – сказал второй, – подобало бы им так же, как мы полагаем, а не по их обычаям, для того, что как ты назвался с нами единой веры, так уж ничем не рознись. А то… кто весть: какова сила в той розни. Что это за крест таков? Прав ли сей крест? И от Бога ли? Он говорит, все-де то равно, все едино; ну да это он про себя говорит, а вестно, что никто про себя дурна слова не скажет. Подлинно бы про то нам узнать: крестится ли он, а может быть, совсем не крестится, а открещивается. Вот что! А! Старые люди сказывали, что в Литовской земле всякие ведовства и чары бывают; у них и пули заговаривать умеют, кто куда целит, туда и попадает безотменно, а все то не без нечистой силы. Есть у них к тому бабы-чаровницы, что умеют привораживать и от-вораживать; сделают так, что вот человек одного любит, а другого ненавидит. Вот и гляди, как этакие-то к нам наедут, да чарами приворожат к себе в любовь нашего государя, чтоб любил их паче нас, а нас, прирожденных московских людей, отворожат от государя, и станет царь-государь к ним зело милостив, а нас учнет держать в немилости. Вот ты говоришь: в церковь он ходит, крестится; крестится-то крестится, а как крестится? Коли вправду эти приходцы – прямые христиане истинной нашей веры, то велеть бы им креститься так, как мы крестимся; а не похотят, ино знатно, что у них на уме лукавое и люди они недобрые, и выгнать бы их из нашего государства, чтоб они в нем своим ведовством какой смуты и дурна не учинили.
– Про все, что ты изволишь говорить, – заметил третий, – подобает рассудить не нам, простцам, а духовного чина людям; а то как станем про такие дела говорить, то греха наберемся; а коли не уймемся, так нас и пред священный собор потянут за суетные мудрования, как было с Матюхою Башкиным и его единомышленники, да с дьяком Висковатовым[24]24
В 1553 г. в Москве судили участников кружка Матвея Башкина, отрицавших важные элементы религиозного учения (ставилась под сомнение необходимость официальной церкви и ее владений, равенство Христа и Бога-отца, иконопочитание), а также высказывавших несогласие с некоторыми формами зависимости (холопство, кабала). Матвей Башкин был отправлен в Иосифо-Волоколамский монастырь на «смирение». Дьяк же Иван Михайлович Висковатый был одним из обвинителей «самосмышления», проявившегося в иконах, созданных под руководством Сильвестра (то есть отступающих от норм традиционной церковной догматики или прямо их нарушающих), и пытался связать взгляды Башкина (уже осужденного) и Сильвестра, с тем чтобы опорочить последнего. Дьяк, попытавшийся вторгнуться в чуждую ему сферу, был осужден на трехлетнюю епитимью (лишен права посещения церкви) и предупрежден митрополитом Макарием о возможности более сурового наказания: «Не розроняй списков!» Впрочем, служебная карьера дьяка не пострадала. Получив в свое ведение Посольский приказ в 1549 г., он оставался фактическим руководителем внешней политики вплоть до казни в 1570 г.
[Закрыть]. Наш преосвященный митрополит Макарий говорил: «Коли ты ноги, так не думай быть головою».
– А ты думаешь, – сказал второй, – духовного чина люди того ж не говорят, что я? Вон, чудовский архимандрит какой умница, а книжен как! Супротив него есть ли на всем Московском государстве таков книжник! А он говорил, многие от него слыхали: от сих пришельцев ничего доброго не чаять. Льстецы они и обманщики, христианами прикидуются, а неправые они христиане… ведуны они проклятые; думают обойти и очаровать нас своим ведовством и чернокнижеством. Да еще что прибавлял: на бусурман царя нашего они подущают, а сами с бусурманы в тайной дружбе, нарочно нас хотят поссорить с бусурманом, чтоб изменить нам же и тому же бусурману предать. А этот силач, Кудеяр, что ли, зовут его, – так он не казак, а татарин[25]25
В XIX в. казачество рассматривалось уже как явление этническое: выходцы из великорусских или малороссийских земель, ассимилированные с коренным населением окраин, где располагались казачьи войска – Донское, Кубанское, Оренбургское, Забайкальское, Терское и т. д. Летописи, современные описываемым событиям, отмечают казаков азовских, волжских, донских, кадомских. Можно выделить уже оформившееся казачество малороссийское (запорожские, каневские, северские, черкасские) и татарское (городецкие, крымские, ординские). Таким образом, казачество было явлением социальным, и потому понятия «казак» и «татарин» вовсе не исключали одно другое.
[Закрыть], нарочно с казаками живет под видом будто казак, а тайно служит он крымскому хану и здесь затем, чтоб выведывать и хану переносить, а сила у него телесная от лукавого: он ему за такую силу душою поклонился!
По окончании обеда царь приказал, в виде особой милости, позвать казацких атаманов и из собственных рук давал им белого меда. Когда подошел к нему Кудеяр, царь сказал:
– Ну, смотри, молодец, иди и побей бусурмана, найди и отними свою жену и явись вместе с нею предо мною; тогда я, как сказал, пойду и сам со всею ратью на Крым. В том мое царское слово. Только вот что: ну, коли ты найдешь свою жену, а у ней будет ребенок – не от ее воли, а поневоле – от бусурмана, что тогда? И ребенка бусурманского возьмешь себе за чадо? А!
Кудеяр молчал, глядел как-то особенно злобно и кусал себе губы.
– Что, молодец, не знаешь что сказать? Да, оно мудрено… Придется чужое, да еще бусурманское, дитя за свое кровное принять и с ним век нянчиться. Кажись, тяжеленько будет. А не то – ребенку кесим баши… Так мать-то что скажет?
Иван, не дожидаясь ответа от хранившего тупое молчание Кудеяра, повернулся к своим боярам и сказал:
– Вот оно… силен, а глуп! Руками медведей давит, столбы из земли вырывает, а головой того рассудить не может: коли уже такое несчастие сложилось, что жена попала к бусурманам, – и то все едино, что жена умерла; чего там о ней тужить и помышлять?.. Где ее найдешь? А хоть бы и нашел, так она не годилась бы. Нет, этого рассудить не хватает мозгу.
Царь, смеясь, ушел в свои комнаты.
Скоро после того, уже при наступлении вечера, царь двинулся опять в Москву. За ним поехали и бояре. Вишневецкий ехал по-прежнему с Курбским в одних санях, и два князя вели между собою такой разговор:
– Князь Андрей Михайлович! Сдается, мы не дойдем до того, за чем я к вам приехал. Царь, видимо, не хочет воевать с бусурманами. Царь хочет посылать меня с казаками на ливонских немцев…
– Князь Димитрий Иванович, – сказал Курбский, – истинно тебе скажу: тяжело становится жить. Государь добрых советов мало слушает, а скоро, не дай Бог, и совсем перестанет слушать, а вдает слух свой речам сикофантов, шептателей, которые, ради гнусного своего прибытка и чтоб им быть в приближении у царя, будут подущать его на всякое худо и восставят против советных и ратных честных мужей, и будет на нас гонение велие и царству Российскому ущерб и разорение. А всему злу начало – царица и ее братья глупоумные. Царица не терпит отца Сильвестра за то, что отец Сильвестр царя добру учит, к делу приводит, от безделия и сладострастия праздного отводит и от шатания по монастырям и от времяпровождения с шутами да с ханжами, да с волхвами и волхвицами – с бабами глупыми… Братья царицы завистью ко всем нам дышат; они люди худородные, и досадно то им, хотят всех нас, доброродных людей, от царя отдалить, чтобы им самим всем государством править.
– Коли такое, не дай Боже, у вас станется, – сказал Вишневецкий, – так я тебе скажу по дружбе, князь Андрей Михайлович, я у вас не жилец. Я ради доброго дела, для службы христианству к вам приехал, а буде не приходится, так это значит, как у нас говорится: «Коли мое не в лад, так я и с своим назад».
– Ох, – вздохнувши, сказал Курбский, – и я тебе одному по дружбе скажу, князь Димитрий Иванович, я хошь и прирожденный московский человек, а злу потворщик не буду, и придется мне, как у вас говорится: свет за очами идти.
V. Крымский полон
За Москвою-рекою был тогда большой двор, назывался он Крымский; внутри его, на правой стороне, построен был ряд изб одноярусных, под одну высокую крышу из драни, представлявший вид как бы одной предлинной избы. Прямо против ворот была большая изба в три яруса, отличавшаяся вычурностью постройки, сравнительно большими окнами и узорами около окон; левая сторона двора была застроена множеством сараев, клетей, навесов, загородок, расположенных в таком беспорядке, что, казалось, можно было запутаться и целый день искать выхода. Такой способ построек представлял превосходный материал для пожаров, которые нередко и посещали Крымский двор, но после пожаров постройка велась прежним способом. Крымский двор был пристанищем приезжавших в Москву посланников и гонцов крымского хана, для них-то и была назначена большая изба с украшениями. На этот двор приставали и татарские купцы, посещавшие Москву с восточными товарами. В этот двор по временам пригоняли и освобожденных русских пленников и держали там день-другой, пока их не разбирали и не развозили куда приходилось. В те времена пленников выкупали или разменивали обыкновенно в пограничных городах, откуда освобожденные разъезжались по местам жительства, но тех, которые были безродны, или выкупались на счет царской казны, или почему-нибудь оказывались нужными для расспросов, привозили в Москву и помещали на Крымском дворе. В это время туда являлись и русские полоненники с ханскими послами и гонцами, привезенные в обмен на татарских мурз по заключенному заранее условию или же отпускаемые в знак любезности к русскому государю со стороны крымского: последнего рода явление произошло в описываемое время. Хан Девлет-Гирей, испуганный успешными действиями Вишневецкого и Данила Адашева в прошлом году, услыхавши, что Вишневецкий поджигает Москву против Крыма, рассудил, что при тогдашних расстроенных обстоятельствах Крыма благоразумно будет показать Москве охоту мириться, и прислал Карач-мурзу посланником в Москву, извещал, что в знак дружбы и братства отпускает всех русских пленников, захваченных в последние годы. Большая часть была отпущена на границе, а толпа в несколько сот человек прибыла в Москву с Карач-мурзою и поместилась на Крымском дворе. При всей обширности этого двора, помещение оказалось для них до того тесным, что бедняки, которым недостало места в избах, ночевали в холодных сараях, клетях, несмотря на то что уже наступала зима… Но чего не терпел и чего не мог вытерпеть многострадальный русский народ! Впрочем, пленникам пришлось там быть недолго. На другой же день после прибытия Карач-мурзы и Крымский двор, и весь околоток наполнился санями бояр, думных людей, дворян, гостей, архимандритов, игуменов и множеством людей всякого чина. Те приезжали и приходили отыскивать своих родных и близких, другие – для подачи милостыни и для приема к себе несчастных, из сострадания или из видов. Поднялся шум, начались восклицания, рыдания, причитания, благодарения, объятия, лобызания. Там мать обливала слезами голову возвращенного сына, там дети вешались на шею отцу, которого сразу не узнавали, не видавши несколько лет, там целовались брат с братом, племянник с дядею; для многих наступил день такой незаменимо радостный, час такого счастья, за который не жалко, казалось, перетерпеть много горьких годов. Бедствие теряет свою жгучую силу, когда прекращается, и человек чувствует, что одолжен ему минутою величайшего блаженства на земле – минутою прекращения страданий. Но были тут и такие братья, дяди, племянники, которые только наружно изъявляли радость, а внутренно досадовали: то были такие, которым не хотелось отдавать возвращенным родственникам их наследия; они считали их погибшими, и вдруг неожиданно родные оживают… Что делать? Их целуют, обнимают, а в душе думают: «Лучше было бы, коли бы дьявол тебя взял». Иной господин приходил на Крымский двор как будто из благочестия, а на самом деле из корысти: высматривал, нет ли какого бедняка, которому негде деться, и, нашедши такого, расспрашивал его с участием, давал ему полтину, потом опять расспрашивал, вздыхал вместе с ним об его горе и сиротстве и, как бы соболезнуя, говорил ему: «Бедный ты, бедный! одинок, сиротинушка! Что тебе слоняться-то по белу свету? Ох, ох! Людей добрых на свете мало стало, всяк норовит, как бы себе добро было, а ближнему своему зла ищет, оскудело милосердие; иди ко мне, у меня тебе и угол теплый будет, и сыт и одет будешь, и работы большой тебе не будет». Поддается сиротинушка на приманчивые речи, и поведет добросердечный сиротинушку к дьяку в Холопий приказ писать кабалу, даст ему рублей пять, а пообещает вдвое – и возьмет бедняка в рабство на всю жизнь его, придется бедняку променять кукушку на ястреба: освободился из татарской неволи, а попал в русскую. Монастырские власти приезжали на Крымский двор вербовать полоненников к себе в монастыри; тоже – дадут сироте милостыню, изрекут ему мудрые словеса о суете мира, о том, как хорошо будет на том свете тому, кто отречется от мира и пойдет в монастырь в чаянии равноангельского жития, а потом потянут сироту к себе, и освобожденный из татарской неволи сделается рабом всячестной обители, осужденным трудиться в поте лица, в скорби, в тесноте, в нищете, чая царствия небесного и вынося на хребте своем вместо татарской плети жезл игуменский. Знатные бояре ездили на Крымский двор подавать милостыню, потому что так велось; того, кто этого не сделает, назовут скупцом, немилостивым, злым… но были и такие, которые не ради мирской молвы или корысти, от чистого сердца тратили большие деньги на пленников, надеясь, что Господь вознаградит им потраченное после их смерти сторицею. Боярин Иван Шереметев на всю Русь славился тем, что выкупал пленных; и теперь обделял он щедро пленников на Крымском дворе; не уступал ему Алексей Адашев, который отказывал себе во всякой роскоши и, оставляя на свои потребности только необходимое, все свои огромные доходы тратил на дела милосердия. Славилась тогда в Москве вдова Магдалина, родом полька, принявшая восточное благочестие, мать взрослых сыновей, женщина богатая и тороватая; много давала она на нищую братию, а на выкуп и на пропитание пленных паче всего. Теперь этим добродушным людям платить за выкуп не приходилось; зато они брали на свое попечение многими десятками пленных с тем, чтобы здоровых устроить и дать возможность зарабатывать трудом себе хлеб насущный, а старых и больных покоить на своем иждивении. Приехал тогда с другими и князь Андрей Михайлович Курбский, но если он и развязывал свою мошну на милостыню, то гораздо более говорил, шумел, поучал всех и с обычным своим красноречием беспрестанно свертывал на любимую мысль о необходимости вести войну с бусурманом и покорить Крым Российской державе. Приехал Сильвестр с сыном, раздавал милостыню, расспрашивал одного, другого и взял на свое попечение человек двадцать, сказавши им: «У меня кабальных нет, и вас я в кабалу не возьму; поживете у меня, пока я найду вам пристанище и работу, а там с Богом – трудитесь, пока хватит силы и здоровья. В законе Господнем сказано: “не трудивыйся да не яст”».
Приехал вместе с Данилом Адашевым, своим бранным сотоварищем, и князь Димитрий Вишневецкий; и он хотел не отставать от других в своем новом отечестве и положить часть своего достояния на благочестивое дело.
Полоненники один за другим уезжали и уходили с Крымского двора, число их все умалялось, редело, и, наконец, осталось их не более двух десятков… Между ними была женщина, одетая в тулуп, повязанная какою-то грязною тряпкою; она сидела на колоде под окном избы, то поглядывая вокруг с тревожным взглядом, то опуская глаза с выражением безнадежности. Возле нее стоял ребенок трех или четырех лет, круглолицый, смуглый, в овчинном тулупчике и в бараньей шапочке, и жевал кусок черного хлеба. Женщина была еще молода, статно сложена, но горе провело по ее худощавому лицу рановременные морщины, так что, взглянувши на нее, всяк невольно назвал бы ее молодою старухою. Ее черные большие глаза носили следы былой живости и страсти и вместе с тем выражали столько грусти и терпения, что нельзя было взглянуть в эти глаза без сострадания и вместе без уважения: в них светилось много благородного, прямодушного, честного. Увидя Вишневецкого, женщина невольно вздрогнула: ее поразил наряд этого князя, отличный от наряда московских бояр; женщина увидала что-то для себя знакомое, родное; она встала и подошла к одному из посетителей; ребенок неотвязчиво шел за нею со своим куском.
Она спросила, кто этот господин.
Ей сказали, что это Вишневецкий.
– Князь Димитрий Иванович! – воскликнула женщина и побледнела, задрожала всем телом, неровными шагами подошла к Вишневецкому и упала к ногам его.
– Отец наш, кормитель наш… – сказала женщина, – сам Бог тебя принес, голубчик… спаси меня… я твоя, я не здешняя, я не московка, я из Черкасс, твоя подданная…
– Как же ты попалась сюда, в московский полон? – спрашивал Вишневецкий.
– Виновата, милостивый князь, прости меня, бедную… обманом сюда зашла я; стали в Крыму собирать московский полон, чтоб отправлять в Москву… я назвалась московкою. Меня продали уже другому хозяину, а тот не знал, что я из Украины, и отпустил меня; если б знал, не выпустил бы. Думала: на страх Божий пойду, может быть, кто-нибудь в кабалу возьмет, хоть в чужой стороне буду жить, все же в христианской, не в бусурманской, а может быть, думала, попадется и такая христианская душа, что в мой родной край отпустит. И пошла. А вот, на мое счастье, тебя, господина нашего, Бог принес сюда. Возьми меня, христа ради, отправь в мой край.
– Когда ты из Черкасс, я возьму тебя, – сказал Вишневецкий, – ты вдова, что ли?
– Не вдовою взята была в неволю, теперь не знаю, вдова или замужняя… Меня татары схватили на хуторе, а муж был у тебя на службе. Мой муж Юрий Кудеяр, что атаман Тишенко в приймы взял за сына, а я дочь Тишенкова.
– Твой ангел-хранитель с тобою! – сказал Вишневецкий. – Ты увидишь своего мужа, увидишь сегодня, он здесь, в Москве, со мною, тоскует о тебе!
Женщина вскрикнула, всплеснула руками; болезненное чувство, смесь радости и вместе ужаса, захватило ее дыхание. Не знала она, что с нею, что делать ей: хотелось ей поскорее лететь к мужу и в то же время провалиться сквозь землю от стыда; не знала она: благодарить ли судьбу или клясть ее…
– А этот ребенок – твой? – значительно спросил Вишневецкий.
– Мой, милостивец, мой, да не моего мужа… Я не хотела; меня били, мучили, я не поддавалась; меня продали в другие руки – и там тоже… насильно, Бог свидетель, насильно… Я была невольница, на работе, в кандалах.
– Верю, – сказал Вишневецкий, – однако я тебе скажу: Кудеяр твой крут; я его знаю, тебя он простит, да и как не простить? Ты невинна; коли б винна была, не убежала бы из Крыма; но ребенка чужого, да еще бусурмайского, навряд он примет за родного сына. Зачем ты взяла его с собою? Оставила бы его там.
– Мне его отдал хозяин. «Ступай, говорит, с ним, нам не нужно его!»… У него своих жен шесть, и от каждой жены ребята… Сам знаешь, милостивый князь, я мать; оно хоть и бусурманское, а все ж мое: родила, муки принимала, кормила, ночи не спала.
– Не знаю, – сказал Вишневецкий, – Кудеяр не возьмет его. Неладно.
Вишневецкий, отошедши, рассказал Адашеву и Курбскому о случившемся. Узнал и Сильвестр. Протопоп подошел к Вишневецкому, с которым заговорил в первый раз, и сказал:
– Неисповедимы пути Божии, чудны дела его. Вижу перст Божий! Князь Димитрий Иванович и вы, бояре, не говорите мужу этой женщины о ней, пока я не скажу царю; отдайте ее на попечение мне.
– Возьми, честнейший отче, твори, как Бог тебе на сердце положит, – сказал Вишневецкий.
– Твое дитя не крещено? – спросил Сильвестр женщину.
– Нет, отче, бусурманское.
– Я крещу его. Оно будет наше. Я буду увещевать твоего мужа, а не захочет взять ребенка, не бойся; я возьму его на свое воспитание; вырастет – человек из него будет!
В это время женщина, случайно повернувши голову, вперила глаза вдаль и, не слушая более слов Сильвестра, с криком бросилась бежать. Сильвестр, бояре, Вишневецкий обратили за нею свои взоры и увидели Кудеяра.
Узнавши, что его князь поехал на Крымский двор давать милость полоненникам, Кудеяр вздумал отправиться туда же, чтоб положить и свою долю в добром деле. Жена увидела его, узнала, забыла все, бросилась к нему.
– Юрко! Мой Юрко! – кричала она.
– Настя! – вскрикнул Кудеяр.
Оба сжимали друг друга в объятиях. Ребенок побежал вслед за матерью и, видя, что мать целует и обнимает казака, стал, усмехаясь, дергать его за полы.
– А что это? – спросил Кудеяр, опомнившись от первого восторга и не успевши еще спросить у жены, как она попала в Москву и где была.
– Юрко! Юрко! – простонала Настя. – Бог свидетель, я невинна, я не хотела, насильно… Вот тебе крест…
– Бусурманское? Ты была у кого-нибудь в гареме?
– Нет, я была невольница, на работе, в кандалах, меня изнасиловали…
– Верю, верю… Так оно и есть. Ты, Настя, всегда была и будешь добрая, верная жена. Пойдем со мною. Пойдем. И его бери с собою. Пойдем.
Он взял ее за руку и пошел из Крымского двора; ребенок, видимо, обрадованный, сам не понимая чем, бежал за матерью.
Князь Вишневецкий, смотря на происходившее и слышавши речи Кудеяра, обратился к боярам и сказал:
– Никак я того не ждал, бояре, чтобы мой Кудеяр был такой добрый; я думал, он крут, это совсем не он… Да не задумал ли он чего? Пойду узнаю.
– А я, – сказал Сильвестр, – сейчас еду прямо к царю. Надеюсь и уповаю; с Божиею помощью теперь дело пойдет на лад. Война с бусурманом будет, и сам царь пойдет с ратью, возвратятся времена казанские, воссияет слава российской державы, здравие и благосостояние христианского народа… Господи! Благословен еси, благословен еси!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.