Электронная библиотека » Николай Крыщук » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 11 декабря 2013, 13:23


Автор книги: Николай Крыщук


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Смерть, рефери и ангелы

Смерти я в своем детстве не видел, и поэтому она была везде. Бабушка, которую мама вызвала из деревни, умерла, когда мне удаляли гланды, соблазнив ведром мороженого и, конечно, обманув. Осень в тот год наступила внезапно. Так у меня это и осталось, что бабушка ушла вместе с летом, как солнечное пятно на стене, и тут же небо затянулось байковыми облаками и повалил снег. «Бабушка умерла». Мне стало грустно, но я уже примеривал новое пальто и торопливо запихивал шарф под воротник, на улице ждали. Я знал, что «умерла» – это очень надолго и что это что-то такое, с чем спорить бесполезно, до следующего, по крайней мере, лета мы будем жить без бабушки.

Во дворе у нас умирали, но все почему-то ночью. Помню обрывки скорбных разговоров. «Когда?» – «Сегодня ночью». Мысленно я грешил на тетю Степаниду, нашу дворничиху с лицом свежего древесного гриба. У нее были ключи от всех подвалов и чердаков да, наверное, и от всех квартир. Днем она размахивала метлой и гоняла нас от шланга, а ночью занималась этим. Чем? Разносила повестки о смерти и увозила на машине? Представить я ничего не мог, но знал, что это она.

После смерти бабушки я стал бояться наступления осени. Осень приходила, как воровка, а то, что приносила с собой краски и деревья при ней покрывались пенящимся золотом, было еще хуже. Значит, хитрая. Запах прелой листвы и костры из листьев – это и была смерть.

Я ждал с нетерпением весны, и больше всего того момента, когда за ночь тихо появляются из ветвей новые листочки, а утром все сады уже окутаны прозрачным зеленым дымом. И вдруг однажды в такое утро, когда волшебство этого дыма забирается под рубашку, я услышал тот же разговор. Пришла соседка и вместо «доброе утро» сказала «здравствуйте». Мне сразу стало ясно: кто-то умер.

– Когда? – спросила мама.

– Сегодня ночью.

Я понял, что окружен.

Кладбище находилось за две трамвайные остановки от нас, в центре города. С некоторых пор мы стали бегать туда тайком, ближе к ночи, чтобы в который раз пережить сладкий, поднимающийся из живота ужас. Здесь давно не хоронили, все заросло и оболотилось, сумрак не выходил отсюда даже в солнечную погоду.

Когда-то тут хоронили знаменитых писателей, имена которых мы с удивлением читали на плитах. Это было неожиданным подтверждением не того, что они умерли, а того, что когда-то жили, и казалось невероятным. Надгробные плиты стали мне мостом между письменностью и моей собственной жизнью, соединив их навсегда.

На кладбище жили птицы. Я так именно и представлял, что это их дом, в который мы вторгаемся бесцеремонными, хотя и оробевшими врагами. Птицы падали на нас с деревьев, успевая у самых волос начать полет, с паническим хлопаньем стартовали из ядовитого поручейника или купыря. Нас пугало все, даже паутина, живьем облекающая лицо, что уж говорить о птицах. Кто-то выдвинул версию, что они прилетают с того света, чтобы охранять покойников, а зимой возвращаются обратно. Это было очень похоже на правду, но бодрости нам не прибавило.

Как ни странно, посещения кладбища не убедили меня в том, что смерть – это навсегда. Страшилки о восставших из земли покойниках, которыми мы щедро пугали друг друга, почти не трогали воображения. Их стучащие и шамкающие челюсти, вернувшиеся в глазницы глаза, костлявые рукопожатья вызывали во мне здоровый тюзовский смех, а не нервное похохатыванье, как у моих товарищей.

С первого посещения, вылазки, побега на кладбище у меня возникло ощущение, что я здесь уже был. Даже не так: мне показалось, что я здесь родился. Вернее, что здесь и рождаются.

Все это не слишком точно. Вряд ли я знал тогда что-нибудь о роддомах или о родах, вряд ли даже думал об этом. То, что я сказал о рождении на кладбище, – не картинка, а состояние, которое можно передать, вероятно, с помощью каких-нибудь мистических образов, но я к этому совершенно не приспособлен. А может быть, дело совсем просто: здесь случилась моя первая встреча с лесом, опрятным, не страшным, заполненным солнцем, и он мне представился лучшей из колыбелей. Так или иначе, кладбище казалось мне пересыльным пунктом, промежуточной станцией между тем и этим светом. Скорее всего, мне казалось, что дорога здесь открыта в обе стороны, и переход с того на этот свободен: дело только времени и желания.

Слово «воскрешение» я, думаю, было мне тогда неизвестно. «Душа», «вечная жизнь» – нет, нет. Просто транзит, прозрачные разрывы в тумане, блики каких-то изменений, невидимые коридоры перемещений и метаморфоз, в которых смерть была пусть непонятной пока для меня, но формой жизни. Транзит… Слово «транзит», впрочем, мне тоже было тогда неизвестно.


Страх смерти при этом был. Я помню его. Он почти никогда меня не оставлял, иногда напоминая о себе посреди самой бездумной праздности и удовольствия. Однажды, теперь смешно сказать, я чуть не задохнулся, подавившись эклером: вспомнил, и в горло попал ее мертвый воздух.

– Вечно спешишь, – выговаривала мать, когда испуг уже прошел и спина моя горела от шлепков. – Посинел весь. Так когда-нибудь Богу душу отдашь.

Я знал, что дело не в спешке, что это была она, но проболтаться об этом не смог бы, кажется, даже во сне. К тому времени я стал вполне замкнутым мальчиком. Замкнутым и нервным. Свойства, которые мне удается микшировать до сих пор.

Значит ли это, что от ужаса смерти я просто загораживался фантазиями о транзите? Психоаналитикам виднее, мы у них вроде лабораторных мышей. Но от имени мыши могу сказать: неверие в смерть было так же реально, как и ужас перед ней, они боролись во мне, одерживая попеременно победу.

Такие бои были бы невозможны, конечно, без рефери, и он вскоре появился в виде мысли о Боге. Бог был в этом деле высшим судьей, но сам с моей стороны Он все время подвергался подозрительным проверкам с целью выяснения личности, а потому, говоря честно, Его появление только усложнило ситуацию.

Думать о Боге для меня было естественно. В углу маминой комнаты, на этажерке стояла большая деревянная икона Божьей матери, вывезенная из деревни. Времени она с ней проводила немного, но все равно ощущение, что в доме с нами живет четвертый, было.

Мама с Богом находилась в веселых договорных отношениях. Она жила на ходу, на ходу и молилась. Пошепчется с ним в углу, как шепталась с мясником на базаре, и (так было после всякой молитвы) вернется к нам довольная и умиленная. Легко пригнется ко мне, сидящему на полу, поцелует в лоб. Потом поцелует в лоб отца, запоет тихонько, примется штопать. Или войдет, сияющая: в одной руке веник, в другой кочерыжки:

– Берите корм, и – голосуем ногами!

Иногда мама молилась истово и долго, но, тоже как будто торопясь высказать и досказать, не успевала дышать и прямо на словах втягивала в себя воздух: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя! Собери расточенный ум мой, сокруши разжженные стрелы лукавого, угаси пламень помыслов, пожирающий мя. Осени благодатью, дабы до конца грешной жизни всем сердцем, всей душою и мыслию, всей крепостью моею, и в час разлучения души от бренного тела любить Тебя».

Я подслушивал, затихнув в прихожей. Меня поражали даже не эти редкие, никогда не произносимые в жизни слова, не то, что мама просила Бога укрепить ее в ее любви к Нему же (мне чудился в этом великолепный тупик, решительная, ясная передача своей воли другому, о чем я втайне мечтал и что родители от меня так и не захотели принять). Удивительнее было то, что, поцеловав доску с изображением женщины в спадающем платке и с лысым младенцем на руках, мама возвращалась к нам ликующая, как будто за это мгновенье исполнилось все, о чем она просила. Правый глаз ее начинал немного косить, волосы спадали по лицу. Она растерянно и радостно озиралась, будто искала дело вровень своему счастью, чесала локоть и вдруг принималась, например, проворно снимать пыль с серванта или перетирать посуду.

– А ты что сегодня не гуляешь? – спрашивала она меня рассеянно. – То метлой домой не загонишь. Смотри, какая погода!

Потом внезапно оказывалась на коленях у отца:

– Ваньчик! Давай сегодня кутить вместе. Сейчас Костик в булочную, а ты – в гастроном. Не забудь только сыну лимонада купить.

Это потом уже вера ее стала тяжелой и обидчивой, а тогда – так.

Я, обрадовавшись, конечно, предстоящему гулянью и наметившемуся миру между отцом и матерью, чувствовал в то же время неясную досаду. Думаю, это было вызвано бессознательной догадкой о несоразмерности слов молитвы и ее житейского эквивалента. И еще – почти уже знанием того, что, в который раз образующийся на моих глазах мир, непрочен.

Отец шел в гастроном – не отказываться же от легальной выпивки. Однако не было в нем той решительности и энтузиазма, с какими он отправлялся обычно в свои одинокие загулы. Он был угрюм, но, опять же, не той угрюмостью, с которой мужчины отовариваются в магазинах и которая призвана рабочим выражением скрыть подрагивающую внутри струну. Это была угрюмая угрюмость.

Роман матери с Богом отцу не нравился. Уже после двух рюмок у него обнаруживалась вдруг масса неотложных дел, которые поднимали его от стола. Так он злился, то ли не находя в себе духу, то ли испытывая внутреннее отвращение к прямому скандалу. Я потом вел себя точно так же, будто память скалькировала эту манеру отца. Мы зависим от родителей больше, чем нам кажется. Даже если бы мне передалась только эта его манера, ее вполне хватило бы для объяснения всех предстоящих несчастий.

Отец передвигал в шкафу вешалки, отбирая себе рубашку на утро, пощупав землю в горшках, принимался поливать цветы, искать новое место маленькому глобусу, вазону-копилке, пепельнице. Туча скандала заволакивала комнату, но мама еще светилась своим удачным общением с Богом и ничего не замечала.

– Ваньчик, сядь же ты, наконец. Расскажи, как там у нас дела с лодкой?

Мама, мама! Бог научил ее этому щедрому жесту, но Он не позаботился о подробностях.

– С яхтой, – тяжело поправлял отец.

– Прости. Конечно, с яхтой. Я ведь в этом ничего не понимаю. Будь ты снисходителен к женщине. Садись.

Мама все делала грамотно, но душу отца сейчас ничто не могло растопить. Он был человеком идеи, не мастером общения, не трогательным другом, а слугой замышленного. Чуткость его была остра, но избирательна, и никто не мог знать, на что она направлена в данный момент.

Наконец он садился. Они с мамой выпивали, не забывая чокнуться со мной.

– Ну что, нацеловалась с доской? – сокровенное начинало в отце обретать голос.

– Нацеловалась, – отвечала мама ничуть не вызывающе.

– Язычница. Чем ты отличаешься от язычницы? Загипнотизировали вас, что ли?

– Дурак ты, Ваньчик!

– Разве это Бог?

– А где же?

– Не знаю. Не здесь. – Его привычка отвечать не отвечая могла свести с ума.

– Ну и жди сто калачей в пятницу, – непонятно отвечала мама, и благодушие начинало постепенно оставлять ее.

Праздник распадался, не успев начаться. Я смотрел из угла на прозрачных родителей, видел, как гаснет свет в маме, превращаясь в острые, стеклянные осколки, как бьется о камни утлая, одинокая мысль отца. Дух бродяжничества овладевал мной. Я надевал лохмотья, жалкий, но свободный и гордый, и шел по улице, до конца которой мне ни разу не удалось дойти. В конце ее на небе застыли жирафьи шеи кранов. Там корабли. Я наймусь на корабль суровым матросом, к морю мне не привыкать. Кокпит, стаксель, штаг, шпангоуты – повторял я про себя ставшие родными слова. Капитан сразу поймет, что я не чужой на этом празднике моряцкой жизни. Ветер вынесет нас к зеленым островам, на которых мы будем варить коренья и ставить капканы на экзотических хищников. Мы все там будем одинокие и дружные. Нам не нужно любви и скандалов. Люди говорят не то, что хотят сказать, говорят, чтобы скрыть, не зная, что все они прозрачны. Мы обойдемся без слов.


Так же как смерть была везде, так же и Бога я искал и находил повсюду. Но так было не всегда.

Сначала Бог казался мне просто главным стариком, начальником. В подчинении у него были ангелы, которых, в силу собственной занятости, Он приставил к людям и обучил заниматься человеческими делами.

Дело это у них не слишком ладилось. В нашем дворе часто дрались, даже на ножах, ненависти в парнях скопилось много, они кричали неправдоподобными голосами, которые находились где-то в паху, били лежачего по голове ногами, губы мокрые, с мелкими клочками пены.

Однажды так убили Игоря Диброва, говорили, за то, что еврей. Игорь был похож на огромного головастого младенца, и глаза как у младенца – улыбающиеся и бессмысленные, в школе он считался гением по математике и уже сдал документы в университет. Милиция, как всегда, не подоспела, но и ангелы ведь не могли справиться. Или они за злобу внутри этих ребят не отвечали? Может быть, ангелы вообще брезговали людьми, пока те такие?

Я увидел драку из окна и выскочил во двор, когда все уже закончилось. Три пролета по перилам. Эта отмерянная собственной задницей скорость не в последнюю очередь помешала мне ощутить реальность случившегося. Смерть, по моим представлениям, должна была приходить медленно, подробно и одиноко.

Игорь был еще жив. Казалось, он заснул на земле и во сне хрипел, пискливо стонал, что-то вспоминая и не пытаясь отереть с лица кровь. Потом хрипеть перестал.

Толпа стояла, кого-то послали сообщить матери, люди перешептывались, будто и впрямь он спал, а они боялись помешать, никто к нему не подходил, и, казалось, большинство про себя было довольно значительностью случившегося. К Игорю во дворе относились обыкновенно, старушки плакали, легкие волосы на их головах светились, в лицах я читал торжественную покорность, похожую на умиротворение.

Все во мне застыло, я не испытывал ни ужаса, ни жалости, смысл происшедшего бестолково стучался в меня, слёз не было, это была первая смерть, которую я видел сам, и ее сотворили люди. Не было в ней ничего таинственного. Игорь лежал на теплой земле и спал, облокотившись на деревянную изгородь, построенную в незапамятные времена, лет десять назад. Деревья роняли на него свои крошки, солнце зашло за трубу седьмого корпуса, и та почти сгорела в его пламени, превратившись в тощую головешку.

Я ушел в соседний двор и забрался в пещеру, которую образовали корни двухсотлетнего тополя. Только тут я заплакал. Скорее всего, из-за первого крушения почти уже обустроенного в моей голове миропорядка. Обманывать себя тем, что Игорь заснул, я не мог. Но и представить, что он когда-нибудь перейдет границу кладбищенской пересылки и явится к нам, чтобы продолжать заниматься математикой и хмуро улыбаться, было невозможно.

Значит, он не вернется никогда. Значит, все, кто умер, никогда не вернутся. В веселости, с которой взрослые часто между делом бросали: «Все там будем!», я распознал вдруг отчаянье и обреченность. Выходило, что все давно знали: каждый из них умрет, умрет раз и навсегда. Как же они могли после этого беззаботно курить, есть, целоваться, засыпать? Что-то здесь было не так. Во всяком случае, сидя в пещере тополя, я решил, что есть сегодня ни за что не буду, и спать не буду. Вдруг смерть явится во сне, чтобы застать меня врасплох?

Игоря я почти не знал, видел несколько раз во дворе, как он накачивал шину велосипеда или смотрел, открыв рот (буквально), на мальчишек, играющих в пинг-понг. Но тут я, не знаю почему, принялся его вспоминать. Воспоминания были не самовольные, которые возникают ни от чего и беспорядочно сменяют друг друга, я вспоминал специально, это была почти работа. Начал я ее бессознательно и только в процессе понял – зачем?

Если вспоминать честно, как следует, со всеми мелочами, человек может снова зажить, как бы заново составиться, то есть вспомнить себя целиком, до смерти, и вернуться. А если вспоминать будут все, то вернется непременно. Но если вспомнить что-нибудь неприятное, то это будет нечестное воспоминание. Вспоминать нужно только любовно, звать. Только на любовное воспоминание умерший откликнется, и не частями своими какими-то, а весь разом.

Мне вспомнился голос Игоря, о котором говорили, что это «ранний бас». Бас у головастого младенца казался дополнительной несуразностью, над Игорем посмеивались. Но сейчас я понял, как, в действительности, шел этот бас всей его коренастой фигуре, немного кривым, как у футболиста, но крепким, словно катящим его по земле, незлым ногам. И его улыбке, в углу которой почему-то виделась закушенная спичка.

В эту минуту я был почти счастлив.

Трудолюбивый порыв воскрешения длился, однако, недолго, запас воспоминаний быстро скудел. Но с тех пор, как только в памяти всплывал тот ужасный вечер, рядом с ним оказывалось и счастливое исступление под тополем, и мне казалось, что работа еще не закончена, что еще не все вспомнили Игоря по-настоящему и надежда есть. А может быть, необходимо собраться всем вместе и попробовать вызвать его одновременно? Разные мысли приходили голову. Но в жизни хватало кроме этого других дел и переживаний, я забывал Игоря.


Если иметь в виду не вполне проясненный статус моего послесмертного существования, нынешняя моя разговорчивость может показаться ненатуральной и даже абсурдной. На это можно ответить, то есть спросить, только одно: «Брат, а как тебе известно это, если ты еще не умирал? Другое дело, если умер. Тогда присаживайся, покурим. Сам знаешь, так хочется поболтать».

Но я о Боге. Тема все же не для скамейки у парадной. Впрочем, именно что для скамейки, тем более если парадная является входом в иное бытие. Никого не хочу грузить. И без этого атрибута как-то живут люди и так же, молча, уходят. Но Бог всегда занимал место в моем сознании гораздо большее, чем полагалось советскому гражданину. Он отвлекал меня, не позволял исполнять домашние, а порой и супружеские обязанности (смешно звучит, понимаю, как-нибудь объяснюсь), хотя, надо признать честно, иногда и выводил из тупиков с паутиной. Не всегда был расторопен, но все же. Короче, еще несколько слов о моем детском Боге, перед тем как рассказать про исчезновение отца. Без последнего история моя вообще лишается смысла. А я смысла именно что и хочу напоследок.

Прежде всего, может быть, после скоротечной и братоубийственной гибели Игоря Диброва, я решил, что Бог у нас не один. Что над нашим Богом есть еще Бог, над ним еще, над ним еще и так далее. Эта бюрократическая структура хотя бы как-то объясняла верхний недогляд за нашей жизнью и невозможность конкретной жалобы. Наш Бог был загружен по горло, а его начальник озирал вообще какие-то другие области Вселенной, мы ему были неродные.

Но однажды я увидел в журнале «Крокодил» дедушку, лысого, с седой бородой, который сидел на облаке и небесной травинкой улыбчиво щекотал кашу воюющего населения. Этот теократический натурализм с поразительной воспитательной легкостью стер во мне иждивенческое представление о Небесной администрации. Я повзрослел буквально за минуту.

Этот старик на облаке был мне до фени. Не его искал я, а гармонии и правды. Гармонии или правды? Кто ищет истину, тот ищет Бога, даже если сам об этом не знает. Кто-то сказал. Но чего хотел я? Может быть, только бессмертия и назначенной, согласно неоспоримым достоинствам моей чувствительности, приличной судьбы?

Утратив свое антропологическое верховенство вместе с бытовой конкретностью лысины, бороды, бодрой старости и детолюбивой улыбки, Бог тем самым лишился и юридических претензий. Собственных претензий и претензий к Нему. Он теперь ни за что не отвечал, но был только укором и идеалом.

Как-то само собой выяснилось, что Бог имел растительное происхождение и одновременно умел впитываться в человека, не как клещ, а вроде запаха или алкоголя, сна или воспоминания. Не в каждого человека он впитывался и не всегда в нем пребывал, а тем более разговаривал, но везде – горизонтально – он был всегда, а ночью являлся говорящим небом.

Он был везде, и рядом с ним была смерть, они всегда были вместе. И как их было не любить?

Я научился их узнавать. Мерцающий осенний куст – это был Он. Они. Листочки зеленые, желтые, пурпурные, коричневые, зеленые, сукровичные, салатные, черные, желтые. Они бегали и перемигивались, как огни.

Бог был вроде сыщика и подглядывателя, но обидеть Его было легче, чем любого из нас. Он не был невидимкой, не пугал и не насмешничал, а мог превратиться в любое, и ничто не могло спасти Его от нашей неосторожности, жадности, любопытства, глупости и коварства.

Однажды мне показалось, что Бог в морковке, которая сама, едва я прикоснулся к ее зеленому хвосту, вышла ко мне из грядки. От ужаса перед этой догадкой, я быстро засунул ее немытую, матовую, с крошками земли в рот и начал громко жевать. Думаю, таким способом я хотел избавиться от ужаса, но он только усилился от непоправимости того, что произошло. Я закричал, рыданья перекрыли горло, со мной случилась истерика, насилу меня привели в себя.

Вечером я уже сам смеялся над собой. Бога нельзя съесть, Он не морковка и не куст, Он беззащитен, но и неуязвим, потому что Его много. Ничто не может повредить Ему, даже наша жадность, страх или смерть любого из нас. Он и после смерти явится хоть тем же разноцветным осенним кустом.

Тогда, вероятно, в моем мозгу, и зародилась мысль о всемирном узелке. На попытку пощупать этот узелок и даже развязать его я потратил, можно сказать, большую часть жизни. Но об этом как-нибудь в другой раз.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации