Электронная библиотека » Николай Крыщук » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 11 декабря 2013, 13:23


Автор книги: Николай Крыщук


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Слушай, Димка, а ты уверен? Ну, в этом, в диагнозе?

– В диагнозе даже Господь Бог не уверен.

– А с чего ты, собственно, тогда взял, что умер?

– Чудак человек. Кому же это лучше знать, как не мне? И кому бы об этом спрашивать?

– Ты прав. И так всё тихо сделали. От этого можно сойти с ума.

– А в Чечню милиционером не хочешь? – Тараблин нагнулся, пытаясь залезть своим взглядом в мой.

– Сейчас бы выпить.

– Алкоголизм вышел из моды. Если ты еще этого не заметил.

Мы подходили к концу бульвара. Пересечем площадь и – радио. А мне так ничего и не удалось узнать.

– А что со временем творится? Часы показывают всегда разное. Природа вообще чехардит…

Я вдруг вспомнил, что вчера, когда отправлялся в домик с пилястрами, была вроде бы осень, а сегодня – ранняя весна. Или вчера было не вчера? Что же тогда было между «вчера не-вчера» и сегодня? Представить, что просто заспал собственную смерть, я не мог.

– Ну, есть многое на свете, друг Гораций… Я не силен в квантовой физике. Есть мнение, что мы реальны и существуем, пока на нас смотрят. Как только смотреть перестают, мы становимся набором вероятных событий. То же и со смертью: ее надо увидеть, чтобы она окончательно случилась. При нашем нелюбопытстве этого может не произойти никогда.

При этом всеобщем нелюбопытстве время ведет себя тоже кое-как. Слышал что-нибудь о дискретности? Если объяснять на пальцах, как я понимаю, получается примерно так. Допустим, что этот мир не длится непрерывно, а творится каждый раз заново, как на экране монитора… Такой квантовый, «мигающий» мир. Могло случиться, что ты проскочил между этими квантами или провалился, как тебе больше нравится, и попал в другую реальность.

Человек я торопливый. Читая роман, часто спешу заглянуть в конец и тем порчу себе, конечно, весь кайф. Стоит только автору начать излагать какую-нибудь оригинальную теорию, как у меня, от первых ее корешков, начинает давать побег собственное дерево, быстро растет, ветвится и даже зацветает. Мой университетский учитель Григорий Михайлович Гринин говорил, что я люблю обгонять время, и относился ко мне хоть и по-доброму, но вполне иронично. Однако нюх на качество у меня все же был, я всегда чувствовал, когда человек блефует и концы с концами у него ни за что не сойдутся.

Друг мой увлекался абсурдом, не пренебрегал для его создания случайными и самыми сомнительными сведениями. Знал я за ним эту слабость, к которой относился вполне терпимо. Это было иногда даже забавно. Но сейчас я ждал от него чего-то другого.

– Чего скис?

– Да нет. Просто не думал, что ты до такой степени увлекаешься научпопом. Что за новая реальность? Вот мы идем и разговариваем. Клен, вот, смотри. Площадь, да? Вон в том доме, хочу тебе напомнить, жил недолгое время Тарас Шевченко. И потом, почему в этой новой реальности у тебя тот же номер телефона?

– Это, уверяю тебя, из всего перечисленного, может быть, единственный недосмотр, который, боюсь, скоро исправят. Ты попал в психологическое время, и, естественно, все перешло с тобой. Хотя, если не найдешь ключей от квартиры, не расстраивайся: значит, о них ты забыл. И не парь меня, я знаю не намного больше твоего.

– Но в домике-то с пилястрами ты был? Это что за учреждение?

– А, клянусь богом, – обрадовался вдруг Тараблин, – ты попал на ту же сучку. «Мы с вами и говорим интимно». Как ее?

– Алевтина Ивановна.

– Точно, точно. Забудь. Из клерков. Больше мы ее, скорее всего, не увидим.

Я хотел спросить еще о странном преображении моих товарищей, которое наблюдал из окна трамвая, и о том, насколько закономерны глюки в новой моей психологической реальности, ведь она, получается тогда, и сама один большой глюк. Но мы стояли уже перед входом в Дом радио. Снова задул ветер и стал поднимать на голове Тараблина остатки черного буйства, которое за годы сгорело под шапкой от переживаний. Но и эти остатки сохраняли характер и вились в разные стороны. Тараблин заговорил торопливо:

– Слушай сюда. По телефону, который тебе вручили, можешь не звонить. Деньги все равно пропали. Потом. Тебя завалят слухами, исключительно достоверными. Все от дьявола, поверь мне. Поддашься панике, и – конец. Также не лезь ни в какие интриги, не вступай в тайные общества, не занимайся пересмотром ценностей, не подписывай петиций. Ты человек простодушный, впечатлительный, а, следовательно, пропадешь ни за понюшку.

– Димка, ты рехнулся? Нам поздно даже о вечности думать, не то что о тайных обществах.

– И, умоляю тебя, Костян, не жми на жалость и сам на нее не поддавайся. До так называемой кончины это еще как-то проходило, а теперь накормят говном и благодарить заставят. Будь осторожен, это я тебе любя говорю. Всё! У меня запись. Целую крепко, ваша репка. Увидимся.

Он исчез внезапно, мне показалось, что растворился. Я потоптался у парадного входа, раздумывая о словах Тараблина, которые, как я и предчувствовал, не вязались с его же прежними рассуждениями. В голову пришла не лишенная сентиментальности мысль, что эти имперские двери в последний раз, видимо, сослужат сейчас мне службу.

Вскоре выяснилось, что догадка моя была не лишена смысла, хотя совсем не того, который я в нее вкладывал.

В кабинете у Варгафтика

Мент на вахте машинально кивнул мне, отвлекшись от телевизора, потом вдруг закричал в спину:

– Вас Варгафтик обыскался.

Я обрадовался. К нему-то я и шел сейчас на первое, можно сказать, личное свидание.

Начальник наш был человеком определенным, но с мягкими манерами дворцового старожила. Служебные навыки он приобрел еще в сталинские годы. Протирая бархаткой очки и глядя на собеседника глазками, трогающими сердце, как талый снег, он говорил примерно так: «Дорогой мой, вы – прежде всего гражданин, а потом уже алкоголик. Мы ценим вас, а вы, будьте уж так добры, уважайте нас. Все люди друг другу более или менее неприятны. Но это не повод отказываться брать интервью».

Иногда вечером он позволял себе частные беседы за рюмкой коньяка, при которых, несмотря на расслабленность и явное проявление симпатии, продолжал изъясняться сентенциями. Я воспринимал это как простительную слабость позапрошлого человека, чья молодость прошла в эпоху лозунгов и индустриального цейтнота. Мне во время такого тет-а-тета он однажды сказал:

– Все мы, Константин Иванович, делимся на юдофобов и юдофилов. Вы, к сожалению, принадлежите к последним. Трудно вам придется.

Хотя это и было похоже с его стороны на признание в любви, я возразил:

– Мне незнакомо чувство симпатии к нации. Я предпочитаю иметь дело с человеком.

Его тонкие губы растеклись почти до щек.

– Я как-нибудь покажу вам список ваших покойников за последний год.

– Не моя вина, что среди «звезд» мало доярок и почти ни одного слесаря.

– Ваше здоровье!

Узкая голова дятла у Льва Самойловича была особым образом приспособлена к телу. Затылок, шея и спина представляли собой одну вертикаль и, таким образом, препятствовали каким-либо возможным изгибам в виде поклонов, кручинной задумчивости или хохота. Иногда казалось, что судьба подшутила над ним, заковав гипсом в позе бессменного члена президиумов, так что теперь он вынужден был сидеть с представительским видом даже дома, перед телевизором. Порой же, напротив, в этом виделось некое врожденное достоинство. При этом говорил Варгафтик голосом девственной лани, если представить, что она могла бы вдруг заговорить.

В трусости или угодливости заподозрить Льва Самойловича было невозможно. Весь он был воплощение артистического компромисса, в котором его тонкий интеллект находил отраду и удовольствие, подпитываясь, должно быть, чистыми ключами цинизма. Однако смею утверждать, что в личных своих устремлениях Варгафтик был добр, даже сентиментален, чем мне не раз приходилось пользоваться. С надеждой на встречу с этой стороной его натуры я и поднимался в кабинет.

– Искал, искал, – сказал Варгафтик, слушавший в это время громко включенный репродуктор. – Присаживайтесь, пожалуйста. Одну минуту.

По радио шла инсценировка Тараблина по сказке «Кратковечна», в которой бабочке-однодневке друзья спешили показать все мимолетные радости жизни, включая любовь и супружество. В эту как раз минуту свадебный марш плавно переходил в трагическую мелодию прощанья. Очень кстати для меня. Варгафтик был, кажется, растроган.

– Помните, – сказал он, – советские времена? Смерти практически не было. Только на Красной площади.

– Ну, в этом смысле, газета «Правда» не слишком отличается от сегодняшнего гламура, – ответил я.

Варгафтик на секунду задумался.

– А знаете, вы правы. Это мы по инерции всё скидываем на прежнюю власть. Современная цивилизация вообще культивирует психологию вечных людей. Да человек и просто сам по себе ведет себя всегда как существо вечное. Иначе он, наверное, не умеет.

Эти слова я отнес бы в первую очередь к самому Льву Самойловичу. И не потому, что он верил в бессмертие души, а потому что, определенно, Страшный суд считал выдумкой испуганного автора.

– Лев Самойлович… – начал я.

– Знаю, дорогой, всё знаю, – прервал меня Варгафтик.

Я смешался. Значит, Тараблин говорил правду. Но это ведь сплетня, говорят, летит впереди человека. У меня все же был другой случай. Что у них за тайные каналы?

Ладно, если так. Будем говорить по-деловому. Хотя на минуту скорби я имел, кажется, право, и этот упреждающий жест оставил во мне досаду.

– Но у меня пока нет подтверждения, – с тихим укором сказал я, как будто Варгафтик (а почему бы и нет? начальник!) может мне его сейчас выдать.

– Какие тут нужны подтверждения? Сетуем на бюрократическое государство и сами же обижаемся, когда оно вдруг ведет себя по-человечески.

– Дело не в этом. Я хотел сказать о семье.

– Мы уже позаботились. Деньги выписаны.

– Я их могу получить?

– Помилуйте, Константин Иванович! Ну как же вы-то их можете получить? Это было бы даже странно, согласитесь. Деньги предназначены семье, ей и отправлены. А мы с вами займемся другим.

– Мне кажется, теперь у меня остались только личные заботы.

– Поступила заявка от вдовы академика Антипова, – не слушая меня, продолжал Варгафтик. – Вы его не знаете, все эти годы он был засекречен, работал на оборонку. Материалы у вас на столе. Это должно пойти завтра после дневных известий.

– Но я…

– Всё личное потом. Не будьте эгоистом. Дело прежде всего.

– Интересно, в каком же статусе я буду теперь заниматься этим делом?

– Что значит, в каком статусе? Ваше имя, голос – это и есть ваш статус. Или вы хотите, чтобы в связи со случившейся метаморфозой я повысил вам зарплату? Мы, Константин Иванович, так не договаривались.

– Мы с вами вообще еще никак не договаривались! – вспылил я.

– Не надо со мной говорить в таком тоне. Я все же много старше вас.

– Тогда, может быть, вы все же объясните мне, типа, на каком я свете?

– У меня нет времени на философию, – жестко сказал Варгафтик. – Мы закончили. Кстати, поскольку покойник внеплановый, я добавляю вам семь минут. Идите.

ТЕТРАДЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Дышим, что делать

«Краткий курс» под светом фонарика

В школу я пошел, когда слова «краткий курс» не имели уже своей магической силы. Молчаливые люди начали возвращаться из лагерей, но опустевшие площади и провинциальные вокзалы чувствовали себя неуютно без отеческого бронзового прищура. По большим городам прошел легкий зыбок свободы, который едва ли заметили в народных глубинах.

Все дети, вероятно, живут в своей провинции и, в этом смысле, ближе к так называемому народу. Легкий зыбок не задел даже моего темечка: в отличие от отца в школу я ходил в форме военного образца. Я не видел противоречия в том, что госграницы оставались прочными, как в вольере, а журнал «Вокруг света» выходил миллионными тиражами. Большим спросом пользовалась книжная серия ЖЗЛ, однако биография паренька из Гжатска согревала партийное, а равно и мое сердце своей ординарностью, ремесленным училищем и вызывающим неродством с князьями-однофамильцами.

Литература в который раз принялась осваивать человеческий язык, но примус пока не стал раритетом, а телевизор считался роскошью. Я насекомо ползал по букварю и канючил отцу о телевизоре.

Всё остальное мне приходилось постигать задним, знакомым уже с историей умом. Между подвижками в сознании и образом жизни, не говорю, между лучезарной утопией и бытом, по-прежнему лежали пространства, сравнимые с неосвоенной Сибирью. Части больного организма не желали срастаться, при этом каждая существовала автономно и по-своему, по-инвалидному, полноценно, а вместе они умудрялись слаженно функционировать и не жалели ресурсов для имитации здоровья.

То, что отец мой вдохновенно трудился на невидимую часть общества, не только поддерживало во мне классовое недоверие, но и приучало не впускать в себя риторику о бесклассовом обществе. По сей день с настоящим увлечением я читаю лишь газеты, которые наклеиваю под обои: они воспринимаются как увлекательные документы из пока еще не написанного романа. Какое-то время, правда, подслушивал и подглядывал за тем, что происходит на неверном дальнем Западе. Представлялось, что там все настоящее, однако не родное, а потому и чувства полноценной зависти во мне не было.

В детстве я часто оставался в комнате один. Звук в репродукторе до конца не выключался, радио бубнило не переставая. Я и засыпал под гимн, который исполняли мрачные мужчины и женщины, волоча за собой баржу, в которой находился я вместе с остальным народом. Видимо, именно этим тяжелоатлетам было поручено, чтобы люди спозаранок поднимались на работу, строили базу коммунизма, а вечером напивались, резали друг друга в темных скверах, хохотали над очередной кинокомедией и ложились спать с неискупленным чувством суровой вины.

Забавно. Не это ли родство с государством плюс ежеутренний страх услышать о начале новой войны заставляли нас не выключать радио, которое продолжало жить, пусть и в виде мерзкого мышиного шороха, хотя можно ведь было просто вынуть вилку из розетки?

Отец исчез, когда я заканчивал пятый класс. Возможно, в эти дни, глядя на лицо вернувшейся с очередного опознания мамы, я окончательно решил, что все живут и умирают в одиночку, а государство существует, чтобы люди однажды не разбежались, то есть служит их же благу. По одиночке они бы рано или поздно поубивали друг друга, либо погибли как-нибудь иначе – от зверей, голода и стихийных бедствий.

Правила у игры были простыми, и я испытывал что-то вроде поэтического восторга от их примерного исполнения. Так, торжественно нацепив пионерский галстук, я физически чувствовал, как должны быть удовлетворены этим мрачные люди из репродуктора, это был мой вклад в Большую игру под названием… Ну, допустим, под названием «СССР – оплот мира». И хотя ночной гимн звучал теперь без хора, общему порядку это добавило только свойство мистической неотвратимости.

При этом все имели право свободно дышать в отведенные для этого часы, но, впрочем, тоже без нарушения неписаных правил. В эти именно годы появилось слово «хобби». К хобби наверняка относилось и строительство отцом яхты. Но вот к чему относилась его мечта? То же чувство примерного игрока подсказывало мне, что она выходила за рамки игры, это влекло меня и пугало, как и собственные мысли о Боге, и рождало во мне комплекс преступника до совершения преступления.

Никакого краткого курса о своей жизни у меня, конечно, не выйдет. Но зачем-то я все же влепил это в название. Тут сработали, вероятно, чувства взаимоисключающие друг друга, и при этом родственные, как и положено обитателям загробной советской жизни. С одной стороны, священный трепет, который вызывают окончательные слова высшей инстанции, всегда, даже в случае одобрения, похожие на приговор. Этот трепет до сих пор живет в поверхностных слоях живота и чрезвычайно похож на то, что переживает мой живот сейчас, в ожидании решения его участи. Ум посыпает этот трепет порохом иронии, но поджечь не может, то ли из-за недостатка средств, то ли предчувствуя самоубийственность этой акции. Его хватает только на стебовый остракизм, интонационную передержку, чтобы предоставить самому себе доводы в пользу собственной вменяемости. Во мне, несомненно, есть и то и другое, а еще хотелось для честности напомнить самому себе, что нечто все же с нами произошло, если такой стеб стал возможен. Хотелось, потому что другая честность мне говорит другое. В новых шутах чувствуется робость, с шутовством не совместимая, но и такие они мешают правильному пищеварению власти.

У маятника оказалась слишком короткая веревка. Теперь на площади стоит академик Сахаров, старый, худой и одинокий, как герой Сервантеса. Но много ли изменилось? Не больше, думаю, чем после самой книги о Дон Кихоте, с которой большая часть человечества не знакома. Герои и анекдоты живут, пока они в опасности. Наши анекдоты умерли под книжной обложкой.

Я тороплюсь, поэтому какой же курс? В минуты, когда пишу эти слова, особенно понимаю, что записки мои могут оборваться на середине, и, возможно, вы их никогда не прочтете. Еще меньше надежды, что они кому-нибудь пригодятся. Поэтому пишу бегло и без всякого обольщения на сей счет. Каждый шаг и кашель в коридоре представляются мне паролем, которым обмениваются мои враги. Одна надежда, что в эту каморку, в которой свалены списанные компьютеры и где я пишу при свете фонарика, никому не придет в голову заглянуть. Но мой потенциальный читатель имеет право хотя бы на то, чтобы ему объяснили, что может грозить человеку, прижизненное существование которого закончилось? А для этого без некоторых подробностей не обойтись.

Кто же, однако, позволяет себе пошучивать, оказавшись в ловушке, спросят меня. Ах да, именно в ловушке и шутят, где же еще? Хотите проверить?

В общем, дрожу, время от времени гашу фонарик, прислушиваюсь и, по выражению мрачного ироника, «живой, но со всеми свойствами мертвеца, мертвый, но со всеми наклонностями живых», все же продолжаю.

Пубертатный стиль

Как государство имитировало здоровье и радовалось росту вала, так и граждане с большим или меньшим успехом имитировали довольство своей в некотором роде одушевленной жизнью.

В старших классах, чтобы быть ближе к ушедшему отцу, я выбрал для практических занятий профессию модельщика. Это были люди равные по классу краснодеревщикам. Мне нравилась принадлежность к цеху, в котором отец был не последним человеком.

Две учебных четверти выклеивал я из кусочков дерева лопасть турбины, которая предназначена была в специальной формовочной земле оставить свой след для литья. Никто не мог бы сказать, что я был мало усерден. Губила меня тяга к совершенству.

Вид необработанной детали с гноящимися клеем шрамами и торчащими углами болванок вселял в меня болезненное беспокойство. Я едва мог дождаться следующих дней практики, чтобы тут же приняться за дело: подрезать, обстругивать и зачищать фрагмент детали все более мелкой шкуркой, добиваясь нужного эффекта, при котором цвета и волокна сложатся в волнующий пустынный пейзаж. Деталь медленно прирастала новыми фрагментами, которые стремились к собственной безупречности и мало думали о целом лопасти. Не помышляя об отечественном турбостроении, я работал над произведением искусства.

От отца я перенял мечтательность и вкус к красоте без его дара видеть целое, позволяющее небрезгливо проходить промежуточные этапы. Мой характер был испорчен памятью об отцовских шедеврах, которые навсегда превратили меня в вечного дилетанта и потребителя прекрасного.

Однако если никто не ждал, чтобы я осчастливил мир произведением искусства, то никому не нужна была и моя модель лопасти. В беспамятстве я сдал зачет по сопромату, из которого помню только само слово, и к паспорту трепетно приложил аттестат полной зрелости. Этот скромный документ сверх меры веселил душу, точно в руках у меня было свидетельство о выпуске из колонии на свободу.

Я долго переживал новизну свободы и, поступив в университет, не слишком напирал на изучение диалектов, классификацию тропов и премудрости лингвистики. Все это осваивалось лишь в той мере, в какой годилось для создания собственных стихов и рассказов, которые пошли еще в школе. Это было похоже на подростковую ломку организма, когда не только голова, ноги и детородный орган растут каждый в своем темпе и со своими представлениями о жизни, но и желания на целую эпоху опережают возможности.

В такой пубертатной манере писал я и курсовые. Впечатление от ритма стихотворения мог передать, например, так: «Гекзаметр, интерпретированный легкими ребенка». Но тут же, опомнившись, рапортовал о своей студенческой вменяемости: «При анализе размера обнаруживается паузный трехдольник третий и, следовательно, ощущаемый в начале канон – анапест». Это никого, однако, не могло ввести в заблуждение, за мной закрепилось прозвище «эстет». Раз обжегшись, я стал отрабатывать свою будущую принадлежность к научному миру так усердно, что был рекомендован в аспирантуру по профилю древнерусской литературы, относительно которой пребывал как раз в полном неведении. Чтобы скрыть этот конфуз, виртуальный профессор предпочел улизнуть в армию, скатившись, таким образом, вниз по социальной лестнице до первых ее ступенек. Так постепенно начал выстраиваться путь маргинала, который, замечу, не противоречил моему самоощущению.

Армейскую главу этой поэмы правильно было бы заполнить рядами точек. Во-первых, пропуск в биографии. Во-вторых, ряды точек – тот емкий образ правды, которая всем известна по анекдотам. Вместе с братьями-туркменами и братьями-грузинами вчерашние столичные студенты разгоняли метлами радиопомехи, рыли канаву от забора до обеда, чистили зубной щеткой кафельные полы и на десятом километре пробега с песней, в противогазе, забывали родную мать.

Из всего, однако, можно было извлечь пользу. Мой сосед по нарам спустя десятилетия выпустил том русского мата, посвященный одной из последних букв алфавита, опираясь, в значительной мере, на армейский опыт.

Я в это время развлекался тем, что представлял себя героем анекдота. Это позволяло не только сохранять хладнокровие, но и проявлять должное усердие. Раздвоенность не смущала меня, она давала возможность дистанцироваться, сохранять внутреннее достоинство, участвуя в театральном абсурде, который был превосходным материалом для будущих гротесков. Я пребывал в длительной экспедиции, подобной той, которую совершил Миклухо-Маклай к папуасам. Сколько помню, он не пытался исправлять нравы. Правда, и не жил по законам аборигенов.

Жизнь, взятая под углом первобытной незамусоренности разума, одически-восторженного отношения к чинам, круглосуточного самообслуживания и монастырской изолированности выгодно отличалась от жизни на свободе чистотой исторического эксперимента. Особенно трогательным было отношение к природе, которое, уверен, еще ждет своего поэта.

Осенняя трава в год моего призыва не проявила должного терпения – она пожелтела и местами смешалась с грязью. Вид ее был бы оскорбительным для приезжего генерала, которому, не дай бог, могло показаться, что и весь мир относится к нему без искренней любви в градусе семейного ликования. От такой перспективы забилось бы и бесчувственное сердце. Мы с живостью и народными шутками покрыли штрейкбрехерскую траву антикоррозийной краской для антенн, будучи уверены, что и после морозов она явит нам июньскую свежесть

От побудки до отбоя тренированные солдаты уничтожали следы ночного листопада, после чего засыпали легко и безмятежно, зная, что жизнь их, по крайней мере до первого снега, заполнена содержанием. Но и с первым снегом души их не оставались без присмотра. Они обрезали кроны деревьев, которые текущим летом росли по собственному усмотрению и приобрели неуставной вид, потом вынимали отрезанные ветки из сугробов, через неделю засыпали этот пейзаж после битвы привезенным из леса снегом и с помощью ветродуя придавали ему первоначальный облик спущенного с неба покрывала.

Вернувшись из этой санаторной обители, я узнал, что мне присвоено звание лейтенанта, поскольку незаметно для себя окончил офицерские курсы, и с тех пор обороноспособность страны вызывает у меня понятную тревогу.

Варварское сотрудничество с природой не прошло без последствий. Сатирический дар оно, может быть, и укрепило, но мои размышления о божественном узелке надолго задвинуло в область умозрения.

Философский наклон ума проявился у меня в детстве и был, разумеется, никак не связан с чтением философских книг. В нем было живое ощущение тайны, псевдонимы которой я уже потом стал встречать в разных языках, культурах и знаниях. Но и познакомившись с этими псевдонимами – абсолютная истина, универсум, гармония, Бог, природа, музыка, дао, Душа Мира, философский камень – я еще больше утвердился в том, что имени у этой тайны нет. В сущности, мысль моя продвигалась, видимо, путем немецких романтиков с их натурфилософией, но имена Новалиса и Шеллинга мне тогда ничего не говорили, да и сейчас не могу похвастаться доскональным знакомством с ними. Бывает, видимо, что ученики одной школы живут не только в разных странах, но и в разные эпохи, и ничего друг о друге не знают.

Однако с годами, и особенно после армейской тесной и одновременно необитаемой жизни, реальное ощущение тайны стало незаметно уходить и сменилось желанием свести необъятное к миниатюрной, универсальной отмычке, которой бы поддавались все двери бытия. То есть чтобы познаваемое выложило передо мной козырь в виде какой-нибудь гиперметафоры, формулы или биологического узелка и чтобы они были одновременно и образом тайны и путем к ней, позволяя справляться с частными затруднениями при решении универсальных проблем. Тот момент, когда живое чувство было подменено интеллектуальным усилием, а опасная близость к тайне уступила тяге к подлой форме комфорта, этот момент я упустил, а сатирический двойник во мне, напротив, возрадовался и начал вести себя как старший.

Происходит это просто. От чрезмерных усилий, питаемых верой в высшее начало, ум начинает со временем как бы чахнуть. Природа давно уничтожила бы сама себя, если бы не поставила на этом пути защитные механизмы. Изнуренный ум в момент обнаружения собственных и притом довольно скромных границ автоматически включает запасной блок питания: приводит в движение циническую усмешку, рождает второе зрение, которое в идеальных фантазиях проницает вожделения тела, а самые причудливые мечты объясняет проблемами пищеварения и другими, не менее, чем мечты, причудливыми особенностями организма и происходящими в нем химическими реакциями.

Надо признать, что буквальное толкование сюжетов и метафор в этом случае действует на ум освежающе. Из фатума трагедии выскакивает пружина водевильного казуса, а в морализаторском пироге волшебной сказки явственно торчат иголки так называемого здравого смысла. Вполне можно закончить сказку фразой, вроде: «И фея пошла в то место, которое ей указал прохожий».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации