Текст книги "Крохальский серпантин. Законы совместного плавания"
Автор книги: Николай Мамин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Только прорывая его дымовые завесы, как мокрые вороньи перья, торчали на ближних угорах мрачно-черные пихтачи, да прибитая дождем трава на обочинах дороги, мутно светясь, казалась залитой все той же тяжелой ртутью. Но все-таки это было шоссе республиканского значения, а не вязкий районный поселок. И зная на нем каждый поворот и камень, Сашка гнал машину не тише, чем всегда. Глядя на его руки, уверенно лежавшие на ободе баранки, я постепенно успокаивался: вовсе не наши утешения, а привычная работа, тракт под колесами, должны были вывести его из состояния душевной глухоты.
– Все образуется, Саня, – осторожно сказал я, вместо того чтобы по Володькиному совету «травить всякую баланду» – язык вовсе не поворачивается ее травить.
– Не знаю. Вряд ли, – сквозь стиснутые зубы буркнул Сашка, и его лицо опять коротко и страшновато дернулось, и в горле словно что-то клокотнуло и сразу оборвалось, то ли всхлипом, то ли просто приступом подавленного кашля, но он только судорожно потянул в себя воздух и повторил уже спокойнее:
– Не знаю, Никола. Теперь ничего не знаю…
Потом, в войну, я вдосталь насмотрелся на такие судороги на лицах контуженных, и они меня не удивляли. Но тогда я был еще молод, и только обостренное сочувствие к беде товарища подсказало, что не мне, мальчишке, еще не нюхавшему настоящего горя, помочь при таком тяжелом ранении души.
Поняв это, я испугался своего бессилия и, дотронувшись до Сашкиной руки, стиснувшей баранку, сказал шепотом:
– Лучше вернёмся, Саня. Дождь-то усиливается.
– Что-что, – неожиданно громко и насмешливо переспросил Сашка, и в его голосе вдруг прозвучала веселая ирония: – От старика заразился? Ну, если боишься мокрой дороги – иди домой пешком. Остановить?
На душе у меня сразу полегчало – раз он еще может так открыто шутить, значит, все действительно обойдется.
– Возле телефонии, ирод, – весело огрызнулся я, и Сашка, верно, оценив мое стремление во что бы то ни стало доказать, что в жизни ничего не изменилось, опять усмехнулся:
– Эх, друзья, что бы я без вас делал? Старик-то, Никола, как разошелся! А Владимира сухарем считают. Чудаки! Правда? – неожиданно ласково спросил он, и мы опять замолчали надолго. Меня душили радостные слезы оттого, что Сашка на глазах оттаивает и выходит из своей черной ночи от доброй уверенности в нашей шоферской артели, в Биллаже, в Яхонтове, в Ельце – и всех наших грубоватых и чистых сердцем парнях, которые сообща осилят горе товарища и не дадут ему согнуться.
Сашка, опять насупясь над баранкой, стиснув зубы, вел машину все быстрее, словно упрямо отгонял от себя это, уже мысленно разложенное мною на десяток плеч горе, которое пока грызло его одного, но которому он уже не хотел поддаваться. Он даже попытался вызвать меня на посторонний разговор о той ночи, когда мы впервые спиливали «экспериментальную головку», и, только увидев слезы на моих глазах, великодушно укорил:
– Ты что это, снегирь? Бери пример со взрослых. Я ж не плачу.
Он, притормозив, старательно объехал полную водой рытвину, которой раньше на этом месте не было, – так на глазах садился под дождями тракт, – и сказал еще спокойнее:
– Вот только бы небо нас не подвело. Ведь словно дно в нем проломило.
Мы опять замолчали, и только участившийся перестук труб на прицепе все отчетливее говорил, что последние дожди не прошли для нашего тракта даром. Ям стало гораздо больше.
Но тяжелогруженную машину Сашка вел совсем по-прежнему щегольски и, видя на километр вперед, артистически объезжал каждую рытвину. Его руки, казалось, лежали на баранке без всякого напряжения, едва уловимыми поворотами руля направляя и выравнивая бег трубовоза, а я уже ликовал от его явного выздоровления – старый тракт делал свое святое дело. Сашка снова возвращался к рулю, к жизни, к новым рекордам.
– Ну вот, все и образуется, Саня, – повторил я и… встретился с тем же незрячим Сашкиным взглядом, который так напугал нас всех еще в третьем бараке.
– Э, ничего, снегирь, не образуется. Да и не во мне дело, – резко сказал Сашка, словно продолжая вслух какую-то неотпускающую его мысль, лишь десять минут назад прерванную моей смятенной просьбой вернуться на Веселый. – Дело в том, что отец – комбриг, Павел Прокофьевич – комкор. И у обоих за плечами опыт двух войн и академия Фрунзе. И похоже, что имя им – легион. Особенно после дела Тухачевского. Ты понимаешь, что самое страшное во всей этой истории? – спросил он опять бесцветно и глухо.
– Конечно, понимаю, – невесело подтвердил я, хотя на самом деле тогда, как впрочем и все мы, еще ни черта не понимал толком, ослепленный сиянием лишь одного имени.
По-видимому, нам действительно нужны были годы раздумий и беспощадный и благостный свет двух партийных съездов, мощными прожекторами исторической правды осветивших прошлое, чтобы понять то, что было тогда ясно лишь одиночкам.
Да и ухудшающаяся с каждым километром дорога занимала меня все больше. Должно быть, дожди здесь начинались раньше, чем на Веселом, или шли сильнее.
– Вот ты любишь Шуру. Допустим, она полюбит тебя. Не спорь, снегирь, полюбит! Лиза пишет мне такие трогательные и высокие письма, и мы любим друг друга, – каким-то и взволнованным и мертвым голосом продолжал Сашка. – А в жизни происходит такое, что все наши любви… – Он резко оборвал себя и сказал деловито: – Вылезь и подними его. В случае чего, заклинимся на Крохальском подъеме. Быстро!
На обочине лежало забрызганное грязью большое листвяжное полено, вероятно, оброненное каким-то проезжим возчиком. Оно было достаточно толстым, чтобы заклинить задние колеса забуксовавшей машины.
Даже сейчас Сашка думал не только о высоких и сложных материях современности, но и о размытом ливнями Крохальском серпантине.
Я слез на землю и приволок полено в кабину, Оно было достаточно угловатым и вполне подходило для роли тормозного клина.
– Эх Саня, забуримся мы на Крохале! Давай лучше вернемся… Вон за тем поворотом развилка будет, развернемся на ней, а? – несмело предложил я. Но Сашка сказал только пренебрежительно и упрямо:
– Чепуха. Поднимемся. Глаза страшатся, руки делают. – И через долгую паузу глубоко вздохнул: – Да в такой грязи за шаг от тракта ни на какой развилке нам не развернуться!… Теперь только один выход – смертельно бить вперед. Знаешь, чьи слова?
И такая спокойная уверенность была в его собственных словах, что я ему вдруг поверил и успокоился, – конечно, поднимемся и на Крохаль, раз за рулем Сашка Кайранов.
Словно в награду за нашу готовность бить только вперед, в разрывах туч на западе проглянуло низкое солнце, и стал отчетливо виден уже недалекий Крохальский хребет: в щетине сухостоя и сизого пихтача стоял он на нашем пути торжественный и мрачный, как готовый к бою достойный противник.
– Смертельно бить вперед! – шепотом повторил я суворовский девиз и позавидовал Сашке – так он, весь подобравшийся, красиво и строго сидел за рулем. Нет, мой нелегкий друг во всеоружии и в полной спортивной форме. Молодец Володька, вовремя толкнувший меня в его кабину.
Вот уже и Чутинский мост загудел под нашими колесами. Взбесившаяся от дождей в горах Чуть, воробьиная снулая речонка, уже поднялась никак не меньше, чем на полный рост.
Она бесчинствовала и плевалась пеной, и по ней плыли какие-то голые жерди, – видно, этим осенним Половодьем в горах снесло охотничий балаган или размыло сенной зарод.
– Ну, пошли, Никола, на приступ! – азартно сказал Сашка и заранее, чтобы не переключаться на горе, «воткнул» третью скорость. Мотор взревел разъяренно и глухо, словно перенимая нашу готовность к бою, и мокрые откосы выемки все быстрее побежали нам навстречу. Нет, мы взяли бы этот проклятый лукавый подъем, как не раз брали и до этого!..
– Ну вот, а ты плакал! – уже торжествующе гаркнул Сашка, все увеличивая разгон, оставляя только самую малость, одну десятую газа в запасе, на самый верх подъема.
Все быстрее отлетала назад желтая траншея откосов. Крохаль в пенных юрких ручейках, в мокрой гальке и налитых водой рытвинах обрушивался нам навстречу.
Сашкино лицо светилось мрачновато-веселым азартом, и в нем уже не осталось ничего иконописного.
Машина, развив хорошую инерцию, как бы всплывала вверх по серпантину, круча ее уже не держала.
И вдруг наша взвинченная, ярящаяся, все растущая скорость сломалась, резко упав. С горы, ошалело вытаращив, казалось, побелевшие от ужаса фары, почти по самой середине шоссе, прямо лоб в лоб нам, мчался почтовый газик.
Сашка резко вывернул руль – и в этом стремительном рывке ни на десятую секунды позже, чем следовало, была вся его выучка и талантливость шофера и та молниеносная реакция, которая решила все в нашу пользу.
Газик пронесло вплотную слева от нас, и я только успел разглядеть широкую белую полосу, косо накрашенную на его борту. Тормоза «почтаря» явно не держали.
– Тьфу, проклятый «козел»! – облегченно выдохнул Сашка и опять всей подошвой нажал на железный грибок акселератора.
Снова яростно взревел мотор, но разбег был уже потерян. Сашка переключился на вторую, потом на первую и сказал с не совсем натуральным спокойствием:
– Но могло быть и хуже…
Все яростнее ревел мотор, а откосы уже гораздо медленнее отползали назад.
Крохаль мстил нам за все наши прошлые победы расчетливо и точно – по третьему закону Ньютона.
– Проклятый «козел»! – сердито повторил Сашка и бросил, не глядя в мою сторону и не разжимая зубов: – Открой дверку! Бери полено. Приготовьсь!
Но подъем еще подавался и полз навстречу, хотя и медленнее с каждой секундой. Я распахнул дверку и, нагнувшись, смотрел на задние колеса машины, вращавшиеся все туже, уже наматывая на себя выжимаемую из-под гравия размокшую глину.
Вот-вот они могли дернуться, замереть и забуксовать на месте, но они еще крутились, и мы, – правда, не скорее пешехода – ползли в гору.
Вот кончилась стена выемки слева – и стали видны заштрихованные дождевой пылью сизые мрачные леса далеко внизу под обрывом. Ртутной петлей тускло блеснула Чуть. Все это было уже в другом, совсем нас не касающемся мире.
Мы по краю обрыва натужно лезли в гору, и я, все не отрываясь, смотрел под задние колеса, держа полено наготове. До вершины подъема оставалось не больше сорока-пятидесяти метров, и земля нас еще держала.
– Вылезем, товарищ Крохаль! – вдруг уверенно сказал Сашка, но задние колеса, словно только и дожидавшиеся этого неосторожного слова, провернулись на месте раз, другой – и бешено закрутились в проторенной ими мокрой лунке, разбрызгивая грязь и воду.
Спиной я почувствовал, как машину потащило назад всеми десятью тоннами груза, прицепом и стальной массой рессор, ланжеронов и бессильного теперь двигателя.
– Пошел! – отрывисто крикнул Сашка, и, держа полено наперевес, я спрыгнул на медлительно уползающую вверх землю. Скользя по размытой дороге, я добежал до задних колес прицепа и, ухнув, с размаху вбил под них полено. Но колеса продолжали ползти юзом, и вместе с ними ползло полено, набирая перед собой все утолщающийся валик размокшей глины.
– Ну, какого черта? – хладнокровно спросил Сашка, уже одной ногой встав на подножку, чтобы видеть, что делается сзади, за прицепом. Я, задыхаясь от волнения, крикнул:
– Полено ползет! Руль вправо! Бей задком в стенку!
Конечно, это был единственный разумный выход – отвести прицеп от обрыва и свалить его в кювет со стороны правой стены выемки. И Сашка знал это, разумеется, не хуже меня.
Но он был слишком смелым и гордым человеком, чтобы запросто загородить тракт в таком каверзном месте, как Крохальский подъем, железным шлагбаумом двенадцатиметровых труб и стать потом посмешищем всей автолинии. Положим, умные люди никогда бы над ним не посмеялись, но ведь иной раз и смех глупцов нас задевает за самое сердце. И он решился на второе, более рискованное: задом, неуправляемым и капризным прицепом вперед, спуститься с Крохаля, и снова занять исходную для второй атаки.
– В сторону, Никола! Сомну! – крикнул он мне поверх кабины, и, отскакивая в сторону, я услышал, как гыркнули шестерни коробки передач, – Сашка включил заднюю скорость.
Махина тяжеловоза качнулась, скрипнула рессорами и послушно поползла вниз, все грознее и ниже гудя мотором, который не успевал оборотами за ускорением груза, тянущего машину под уклон. Прицеп, как по линейке, послушно и ровно сползал впереди всего «обоза», и Сашка, стоя на подножке, намертво зажав руками руль, осторожно спячивал тяжеловоз под гору.
Собственно, при его степени мастерства и это был выход, почти такой же реальный, как и первый.
Стоило ему спятиться вниз лишь на полторы-две сотни метров – и узкий крутостенный коридор выемки принял бы машину и, как по лотку, спустил бы ее к подножию горы.
Я было успокоился и шел обок прицепа, уже перескочившего через мое вдавленное в грязь полено.
Ведь за рулем стоял Сашка Кайранов, тяжеловозный бог и мой удачливый, но благородный соперник в сердечных делах! Только бы не подвел неуправляемый и верткий прицеп!
– Ну, ну, ну, ползи! Ползи, будь человеком! – шепотом просил я железную клетку на четырех колесах. Совсем как орудия, нацеленные мне прямо в грудь, покачивали надульниками манжет все двенадцать обсадных труб.
Нет, Алин-Грандштейн не так-то уж и заврался в своей борзой статейке: что-то артиллерийское в них, безусловно, было.
– Ну, ползите, милые, без фальши!.. – молил я и трубы, и рубчатую новенькую резину на всех восьми скатах, и наваренные Биллажем усилительные траверзы. И, казалось, прицеп слышал мою немую мольбу и, согласно поскрипывая, полз прямо.
До начала выемки было уже совсем близко, я отчетливо видел желтоватый срез ее спасительной стены, из которого, как протянутые к нам черные руки добрых гномов, торчали срезанные бульдозером могучие корни.
Сашка, как памятник, стоял на подножке, спокойный, сосредоточенный, и едва заметными сдвигами руки управлял этим слепым движением тяжеловоза. Но слишком длинны были трубы на прицепе, и их двенадцатиметровый рычаг был чересчур ненадежен, подчиняясь любому изменению характера пути.
Видно, заскочив в какую-то выбоину размытого ручьями тракта, одно из задних колес прицепа на секунду притормозило все движение, и этого оказалось достаточно для катастрофы.
Прицеп легко, как на шарнире, вильнул влево, к краю обрыва, машину резко подбросило вверх и сразу потянуло под кручу.
– Прыгай! – отчаянно крикнул я и еще успел разглядеть в раскрытые дверки кабины взметнувшуюся в прыжке фигуру Сашки. Он руками вперед полетел с подножки на желтую землю обрыва.
А тяжеловоз, не задев его, громыхая и переворачиваясь, штопором полетел под кручу. Загрохотали трубы, сразу сбив своей тяжестью, подушки креплений, и машина, в зеленый гриб расплющив кабину, то вверх, то вниз колесами закувыркалась по ступенчатым плитам известняка.
Я стоял над самым обрывом и смотрел ей вслед, и каждый звонкий удар рассыпающихся труб отдавался в моих висках и в сердце.
– Саша! – крикнул я, опомнясь от своего созерцательного столбняка. В ответ мне только гремели глубоко внизу обсадные трубы да глухо шумела под мостом Чуть, которую за минуту до этого совсем не было слышно.
Одним прыжком я очутился возле Сашки. Он неподвижно лежал ничком, щекой на валунном камне, как замшелый гриб, вылезший из рыжего откоса.
– Саша!.. – повторил я шепотом, переворачивая своего дружка и учителя не только по автоделу лицом кверху.
Крови на нем я не нашел ни капли. И лицо было спокойно и бледно. Потом быстро начал синеть левый висок, но я, все еще не веря, что это конец, трясущимися пальцами старался нащупать пульс на его еще теплой руке.
Как потом показало вскрытие, Александр Петрович Кайра-нов был убит на месте, ударясь виском, какой-то тончайшей его косточкой с мудреным латинским названием об тот замшелый валун, что лежал в этой севереой земле, наверное не одну сотню лет, пока люди не сделали тут дорогу и не обнаружили его острые углы, вставшие как раз на нашем пути…
Рассказывать больше, собственно, не о чем. Похоронили Сашку на песчаном холме за автогородком, где он первым открыл счет могил на нашем шоферском кладбище.
Основатели Веселого Кутка хоронили своих мертвецов на поляне за речкой, и мы не захотели, чтобы наш товарищ лежал рядом с бывшими кулаками.
Бросив все дела, на похороны неожиданно приехал Петропавловский и в самую последнюю минуту на попутной цистерне – Шура Король.
Как каменный идол стоял в изголовье гроба Володька Яхонтов. Он плакал какими-то совсем посторонними его спокойно-суровому лицу слезами.
Сашка с пухлой белой головой, забинтованной в больнице, чтобы закрыть швы после вскрытия, был совсем не похож на себя живого. Я, не сводя глаз с плотно сомкнутого рта покойника, силился отыскать хоть что-нибудь Сашкино в этой бледной восковой маске человеческого лица, но у меня ничего не получалось: все по отдельности было будто и его, и все-таки в общем облике Сашкиного уже ничего не осталось. Мы хоронили лишь холодную и белую статую нашего синеглазого, улыбчивого друга.
В голос плакала Лидия Гребенщикова, и откровенно, как маленький, рыдал добрый старик Раймонд Биллаж. Он так ссохся и сгорбился за эти тяжелые дни, что стал похож на какую-то чахоточную, замученную своим шарманщиком обезьянку.
– Ну что же… Прощайтесь, товарищи… – тяжело, словно проталкивая непослушные слова в тугую узкую трубу, сказал Гоша Гребенщиков и первым наклонился к Сашкиному лицу. Шура, вдруг оказавшаяся впереди меня, опустилась на колени, прямо на комья сухой глины и, нагнувшись к белой Сашкиной голове, поцеловала его в забинтованный лоб и с каменным, остановившимся лицом пошла прочь от гроба.
Было ветрено, и багрово-желтые листья осин, совсем как ордена, ложились на обитую красным крышку – будто не только люди, но и сама природа достойно прощалась с лучшим тяжеловозником нашей трассы.
Когда могила была закопана, я подошел к Шуре, стоявшей закрыв глаза и прижавшись спиной к березе, и осторожно тронул ее локоть – наш «старый Захар», уже заправленный Васяркой, стоял возле диспетчерской.
Шура вздрогнула и сказала подавленным шепотом:
– Эх, что же мы, Коля, сделали – лицо-то ему забыли закрыть!.. Ведь земля насыплется…
На своей цистерне я попутно отвез Шуру в Чапею, и мы всю дорогу перебрасывались такими же ненужными, а то и просто пустыми фразами. В душе каждому из нас было ясно, что слов для такой минуты вообще нет ни в русском, ни в каком другом языке и, хотя бы поэтому, можно говорить любые.
Только когда в туманной сетке опять заморосившего дождя впереди горбатой тенью встал Крохаль, Щура сказала, словно очнувшись, строго и требовательно:
– А то место ты, конечно, запомнил? Покажи мне его…
Я остановил машину на самом гребне, и мы пешком вернулись на сорок метров назад, на те самые сорок метров, которые стоили жизни Сашке Кайранову. Молча мы подошли к обрыву. Валун, убивший Сашку, мутно поблескивал под дождем, и я не стал выдавать его Шуре. Разве только он, бездушный и тихий камень, так не у места оказавшийся здесь, был виноват в Сашкиной смерти?..
Мрачно синели леса под обрывом. Туман затушевывал и сводил их на нет, словно за лесами, не так и далеко, начиналось море. То самое море, которое мы с Шурой еще не видели и которое, вероятно, зовется жизнью…
Дождь накрапывал все чаще. Внизу глянцевато-черной стопкой поблескивали оброненные Сашкой трубы. Искореженную машину подняли трактором на другой день после аварии.
– Неужели это все-таки самоубийство? – вдруг так же строго спросила Шура. Я ответил с полной убежденностью:
– Ничего похожего. Просто все так совпало.
Дальше мы ехали угрюмо и молча, словно совсем чужие. Только уже возле дома Шура вдруг сказала, как обычно, задумчиво и ласково, будто только сейчас меня заметив:
– Ну вот и все… кончено… Николущка!.. – И минуту помолчав, первая взяла мою руку в свою маленькую ладонь. – Пусть хоть теперь будет по-твоему. А вообще, у меня к тебе просьба, Коля: дня два-три ты ко мне не приезжай. Я соберусь с мыслями. Ох, как же мне тяжело, если бы кто знал!..
«Так ведь вдвоем-то легче!» – чуть было не вырвалось у меня, и на минуту разошлись какие-то железные обручи на сердце. Но на глазах Шуры блеснули слезы, и я, намертво взяв себя на тормоза, только молча кивнул. Все было похоже на то, что и мертвый Саша еще стоял между нами, но я думал тогда совсем не об этом. Бедные мои друзья, сердце мое в ту минуту принадлежало вам поровну, и я бы, пожалуй, нашел в себе силы отказаться не только от Шуры, но и от себя самого, лишь бы жил Саша, потому что таким, как я его знал, он был крупнее, выше меня душой и нужнее людям.
Но Шура, вдруг опять путая все мои карты, приблизила свои вздрагивающие губы к моим и сказала строго, словно и я уже был для нее мертвым:
– Ну, давай хоть поцелуемся на прощанье… верный мой Ричард.
Губы у нее были совсем холодные, но я все-таки не понял истинного значения ее прощальных слов – так оглушил и сбил меня с толку этот грустный поцелуй.
Ровно через три дня, горе и радость в которых чередовались в моих раздумьях тоже поровну, я остановил «старого Захара» возле телефонки. Дожди унялись, и был один из тех тихих дней северного бабьего лета, когда паутина плывет по воздуху, надуваясь, как паруса старинных фрегатов, и пронесенная по улице самая обычная пила кажется осколком голубого неба, запросто взятого под мышку.
Горечь от нелепой гибели Сашки на каких-то самых острых гранях уже стерлась, и я опять почувствовал, что мне всего только двадцать один год, что я абсолютно здоров и что предчувствия какого-то необычно большого счастья опять оживают во мне, несмотря ни на что.
Крашеная девушка за коммутатором встретила меня удивленно.
– Вы… ничего не знаете? – спросила она, запинаясь и даже забыв ответить на мое «здравствуйте». – А Шура рассчиталась. Она просила передать вам, если зайдете, чтобы вы заехали к ней домой.
Почувствовав недоброе и боясь расспрашивать крашеную дальше, я погнал машину к бурконторе. Но и пила под мышкой плотника, которого я опять обогнал возле ТЭЦ, уже не казалась мне осколком безоблачного неба, и осенняя Лежма уже не светилась – легкий ветерок нес по ней мельчайшую рябь, словно пленку по расплавленному и остывающему свинцу.
Петр Евсеевич был дома. С тех пор, как я его видел последний раз в день Шуриного концерта, он осунулся и на щеках его выступила седая щетина.
– A-а, это ты? Здравствуй, личный шофер. Явился? – спросил он ворчливо и взял с комода запечатанный конверт. – Вот это тебе.
– А Шура? – спросил я, задохнувшись, чувствуя, что сердце толчками поднимается к самому горлу.
Старик посмотрел на меня испытующе и печально.
– Неужели ты ничего не знаешь? Шура уехала еще третьего дня поступать в музыкальное училище. Что ж, в конце концов, она взрослый человек. Ей жить.
Я машинально взял конверт, пожал старику руку и вышел.
В коридоре, как и в тот, теперь уже давний день, ярились примусы, стояли пыльные велосипеды и клетки для дроздов. Но мое солнце погасло. И летящая в воздухе паутина, была лишь застывшей паучьей слюной.
В конверте оказалась только коротенькая записка, и я залпом прочел ее уже в кабине.
«Прощай, дорогой мой, верный Коля! – стояло в записке, и две следующие строчки были старательно зачеркнуты, я только разобрал слова «нет равных». – Оказывается, и твоя рыцарская верность – еще не все. Я не могу здесь больше оставаться. Спасибо тебе за дружбу, за искренность, за твое чистое сердце. Я поступаю так, как ты сам мне не раз советовал – еду сдавать экзамены в музыкальное училище.
Целую тебя, мой преданный друг, моя юность, Прощай.
Твоя глупая Шурка».
Я прочел раз, другой и еще несколько раз эти мятущиеся строчки и, глубоко вздохнув, положил записку на черный обод автомобильного штурвала – единственное дружеское плечо, которое у меня осталось рядом.
Нет, не единственное. Есть же еще старик Биллаж, за красный свитер прозвавший меня снегирем и учивший вместе с Сашкой всем автохитростям. И его-то я, конечно, уговорю уехать отсюда вместе.
Над неглухо закрытой кабиной ровно тянул ветер бабьего лета, словно сама судьба шла над моей головой, так и не задев ее. А ведь все могло быть иначе…
Биллажа даже не пришлось и уговаривать. Он только спросил рассеянно, не касаясь главной причины нашего побега:
– Ты, снегирь, считаешь, что в Башкирии будет лучше для моего сердца? Ну что же, давай в Башкирию. Куда вот только Шварца определить?
– Никуда не надо определять Шварца, – сказал я, очень довольный, что Бидлаж не стал спорить. – Надо только достать справку ветеринара и взять собачий билет. Поедем втроем.
Старик впервые за все эти дни усмехнулся и легонько потрепал меня по загривку. Конечно, я был не Сашка, и не одна Шура Король поняла это сразу. Но возле кого же ему было оставаться в двух шагах от Сашкиной Могилы? Возле каменно-гордого Володьки Яхонтова или собравшегося жениться Пети Ельца?
Через два дня мы вместе взяли расчет и втроем – старик, я и собака – уехали в Башкирию, на только что открытые нефтяные промыслы «Туймаз-нефть».
Гоша Гребенщиков сказал нам на прощание насмешливо и мрачно:
– Эх, не ожидал, что вы окажетесь дезертирами!..
Но все-таки отпустил нас сразу.
На Туймазе мы со стариком проработали в одном гараже до самой войны, а когда я вернулся туда в сорок седьмом году, то уже не застал Раймонда Фердинандовича в живых. Он умер от воспаления легких в марте сорок пятого, простудясь в аварийной летучке, оказывавшей помощь на линии и застрявшей в заносах.
Теперь, когда Шура, уже после войны получившая заслуженную, поет по радио, я ревниво слежу по программам за всеми ее выступлениями и всегда заранее включаю приемник. Во время этих редких встреч со знакомым голосом прошлое проходит передо мной подробно и немеркнуще, словно отлитое из благородного сплава, не поддающегося влиянию времени. И мне хочется написать Шуре большое взволнованное письмо. Но, думается, что я так и не соберусь этого сделать, потому что очень боюсь одного: Шура меня попросту забыла. Положим, честно говоря, я все-таки в это не верю. Хотя бы потому, что моя первая любовь никогда не поет по радио того безымянного романса Даргомыжского, что навсегда сросся в моей памяти с далеким летом на севере Сибири, с Сашкой Кайрановым и с чапейской телефонисткой Шурой Король.
Май – июнь 1964 года, деревня Лукино, под Красноярском.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?