Текст книги "Пойдем со мной (сборник)"
Автор книги: Николай Савостин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Комендатура
«От песенок разговор обратился к стихотворцам, и комендант заметил, что все они люди беспутные и горькие пьяницы, и дружески советовал мне оставить стихотворство, как дело службе противное и ни к чему доброму не доводящее»
А. Пушкин. «Капитанская дочка»
– Может ты еще и поэт? – спросил он с едкой насмешкой.
– Да, – согласился я, полагая, что все на свете при слове поэзия мгновенно умнеют и добреют. – И стихи пишу. И печатаюсь. Даже в журналах.
– Тогда иди чистить уборную! – произнес он с невыразимой ненавистью, проглотив не произнесенное слово «гад» и едва слышно скрипнув зубами.
Этот разговор произошел, когда два молодых солдата-пехотинца с повязкой патруля на рукаве, задержав меня при выходе с читинского вокзала, привели в комендатуру и поставили перед сержантом, одетым в офицерскую шинель нараспашку, синие диагоналевые галифе, хромовые сапоги. Белокурый, красногубый, голубоглазый красавец-куколка. По всей видимости «ходок» по бабам. Портили его лицо лишь небольшие коросточки по углам губ.
Я приехал в Читу по указанию политуправления Забайкальского военного округа на конференцию писателей Забайкалья, которое должна была учредить областную писательскую организацию. По все видимости дежурным по комендатуре нужно было перед начальством продемонстрировать свою «работу», они хватали всех солдат у вокзала, и меня взяли, так сказать, для галочки. Задержанный ни за что, грубо, хамски, я протянул хлыщу-сержанту командировочное удостоверение, полагая, что тот сразу поймет, с кем имеет дело. Но прочитав слова «Союз писателей», он почему-то нездорово возбудился и задал этот вопрос, что приведен выше…
Сидевший у окна над книгой молодой лейтенант поднял голову и немного охладил пыл сержанта:
– Уборную сегодня уже почистил один такой «артист». Пусть подметет двор и проваливает.
Сержант, видимо любимец начальства, не согласился:
– Нет, пусть еще раз почистит, – помолчав, добавил: – А потом и подметет.
От обиды я чуть не взвыл. К этому дню я прослужил в армии солдатом уже пять с половиной лет, участвовал в боях, имел ранение, медаль «За отвагу», а этот юнец, по всей видимости, кладовщик со склада ПФС, так нагло с беспричинной ненавистью командует мной. Я чувствовал, что кроме всего прочего, его раздражают мои черные погоны танкиста. Я служил в 6-й гвардейской танковой армии в городке Борзя. И не раз был свидетелем стычек солдат разных родов войск. Однако чувствовал: этих людей выводит из себя это слово: «поэт».
– А что я натворил? За что меня задержали?
Сержант с сарказмом ухмыльнулся:
– Сапоги не почищены.
– Где?! – я вытянул ногу в начищенном сапоге.
– На бороде! Он еще спорит. Отправим прямо на губу!..
Много лет спустя мой давний приятель Давид Кугультинов, у которого я был дома в Элисте – мы сочиняли большой диалог о Пушкине для журнала «Литературное обозрение» – рассказывал мне нечто подобное. Надо сказать, он тогда не мог приехать в Москву, как мы прежде договорились, – был очень утомлен, так как только что вернулся из поездки в Японию в составе делегации СП СССР. Между прочим, там был окружен особым вниманием, как представитель народа, упомянутого Пушкиным: «Друг степей калмык». Когда его, бывшего офицера-артиллериста, прошедшего войну, за невинное сопоставлении колхозов с подобными хозяйствами в Европе, высказанное в частном письме, отправили в лагерь в Воркуту, на лесоповал, какой-то небольшой лагерный начальник спросил, а какая у него профессия, Давид ответил:
– Поэт, член Союза писателей СССР.
О, как взвился начальничек:
– Уборную чистить – этого калмыка! Уборную чистить!.. Поэт!!!
Почему-то некоторых людей, в особенности маленьких начальников, выводит из себя это слово, я долго не мог понять.
С тех самых лет солдатчины я никогда не употребляю этого слова в отношении себя, в лучшем случае представляюсь: литератор. Но бывает, нужно правильно назвать свою профессию. Как-то, собираясь в туристическую поездку за границу, заполняя анкету, на вопрос о профессии, чтобы точно определить ее (дело происходило в Молдавии), написал: «русский писатель». Не молдавский. К этому времени я выпустил десятка полтора книг и книжек. Надо было видеть, каким гневом вспыхнуло лицо сотрудницы нашего Центрального Комитета партии, занимающейся вопросами туризма:
– Русский писатель – это Толстой! Тургенев! Чехов!
– Но это моя профессия, у нас государством узаконен статус писателя. Я с утра и до ночи только этим и занят. Я этим кормлюсь. Как иначе прикажете именоваться? А что русский, – что же тут позорного?
– Ха! Он не понимает!
Да… Вот если бы я был хотя бы маленьким начальником – другой разговор. Сейчас в это трудно поверить, но мне отказали в поездке в Африку…
Как-то Лупан мне рассказал, что к нему, когда он возглавлял Союз писателей Молдавии, зашел один секретарь райкома со словами:
– Слушай, дай мне человек пять прозаиков, я им скажу, что писать, у меня такой роман в голове. Скоро я на пенсию, тогда пройдусь по их писанине, и выпущу мировую книгу. Почище «Тихого Дона».
Тоже – художник слова.
И по сей день я чувствую себя как бы в той читинской комендатуре. В мире ничего не изменилось… Нет, вру – изменилось к худшему: теперь писатель, поэт уже на правительственном уровне вообще выброшен из жизни как вредный элемент. Его гражданский статус не определен. Так, какой-то вызывающий раздражение чудак, бомж. Наконец-то чванливые ничтожества чувствуют себя хозяевами. На что им волхвы, пророки, какие-то там еще поэты. Этим людям – низменным, ушлым, примитивно прагматичным, верящим только в силу денег… Естественно, что-то светлое не из их мира, что-то непонятное – пугающе враждебно им. Вот был я бы шансонье, поп музыкант или комик-анекдотчик, можно было бы за деньги пригласить на именины или иное ресторанное действо – на забаву…
Признаться, я до сих пор вздрагиваю, увидев патрулей с красной повязкой на рукаве. А вообще-то не труслив…
Опасная строчка
У Пушкина есть незаконченное стихотворение, сделавшееся эпиграфом к телевизионной передаче «Очевидное невероятное». В свое время эта передача была весьма популярна. Но была там крохотная кляксочка, пятнышко… Всякий раз, когда появились пушкинские строки грамотный зритель испытывал некоторое недоумение. Стихотворение крохотное, всего пять строк, так и в нем оказалась урезанной последняя строка. Вот оно целиком:
О сколько нам открытий чудных
Готовят просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг,
И случай, Бог изобретатель.
Это стихотворение считается началом какого-то незаконченного произведения, напечатано в числе других под общим заголовком «Отрывки». Но оно вполне самостоятельное, полное. И какое глубокое. Как всякий живой организм (подлинное произведение искусства – живое существо, единая организация), становится калекой при утере хоть какой-то частицы. До чего доходила цензура (а может быть, и самоцензура), если правили самого Пушкина! Кого-то пугало упоминание Бога в научной передаче. Зрителей же возмущало такое своеволие таких «интерпретаторов». К примеру, однажды мы с Давидом Кугультиновым заговорили об этом в печати. Журнал «Литературное обозрение» опубликовал нашу пространную беседу под заголовком «Товарищ вдохновенный…» (№ 6 за 1979 г), где мы затронули и «пропажу» последней строки этого стихотворения. Отметив, что передачу великолепно ведет профессор Капица, мы выразили досаду на такую «вольность» телевидения в отношении пушкинского текста. Конечно, было направлено по экземпляру журнала, как теперь говорится, во властные структуры. И ничего. Никакой реакции. Так продолжалось многие годы.
…Смотрю не так давно «Очевидное невероятное», и с удовлетворением вижу, – «опальная» строчка встала на свое место. Какая сила поэзии, если для восстановления всего одной строчки стихотворения понадобилась смена общественного строя…
«Разберите стихи на слова…»
…Как жалко – полные добра и любопытства друг к другу, мы не могли разговаривать: он не знал русского, я – испанского. Этот мой новый родственник – испанец, точнее каталонец по имени Аарон, – был улыбчив, общителен, приветлив, и по всему было видно – хороший парень. Выглядел он превосходно, – высокий, смуглый, белозубый, тщательно по-европейски одетый в добротный костюм с белой рубашкой. Ему хотелось говорить. Да и мне многое хотелось услыхать от него. И порассказать ему.
Больше года назад моя внучатая племянница Анюта, которую в давние годы мне доводилось нянчить, – вот время бежит! – вышла за него замуж. И поселились они аж в Ирландии, в Дублине (они произносят Даблин), где ей предложили хорошую работу в международном банке, и он тоже нашел там себе место. У меня накопилось немало снимков их свадьбы в городке под Барселоной, а также их жизни в Ирландии.
Вот приехала с мужем погостить в Кишинев к ее родителям, и навестили меня. Мы вместе посетили кладбище, убрали могилы ее бабушки и деда, и моей покойной жены. И оттуда завернули в мой одинокий приют. Аннушку я отправил на кухню, показав, где что лежит, чтобы приготовила закуски, а с Аароном остались в моей рабочей комнате. Как я уже сказал, нам хотелось поговорить, но он не знал ни русского, ни молдавского, я же по-испански знал только «no pasaran!», слово, заученное в пионерском детстве, когда все наши лучшие помыслы были связаны с Испанией, где впервые в открытую столкнулись наши с фашистами. «Они не пройдут!», – мы с друзьями, тогда десятилетние-двенадцатилетние мальчишки приветствовали друг друга этими словами, подняв над правым плечом зажатый кулак.
Между прочим, я впервые попробовал апельсины в нашем далеком – далеком промороженном поселке Оловянная у самого слиянии Китайской и Монгольской границ, где, как известно, цитрусы не растут. Ими впервые были завалены продуктовые магазины и киоски. Каждый апельсин и лимон были аккуратно завернуты в узорную папиросную бумагу. Их посылала Республиканская Испания в ответ на беспрецедентную помощь Советского Союза. Тогда у нас ходили слухи, что и наши оловяннинские ребята добровольцами сражаются там.
С кухни уже донеслись аппетитные запахи. А я все никак не мог найти способа общения с Аароном. Начал что-то о футболе, делая «футболистские» жесты ногами и руками, приговаривая: «Барса» – название футбольного клуба Барселоны (Аарон оттуда). Он отозвался: «Милано», показывая жестами, как его барселонцы забивают голы итальянцам. Больше не нашлось общей темы.
И вдруг меня осенило – вот же двуязычные тома испанской поэзии, они могут сыграть роль разговорника! Схватил с полки толстенный том, порылся в нем, остановился на стихотворении Леона Фелипе, которое я давно знал и любил, и оно в какой-то степени выражало мои чувства. Оно начинается словом: «Брат». Показываю пальцем первую строку на странице с испанским текстом. Аарон прочитал, сверкнул улыбкой – понял мое обращение, одобрительно поднял большой палец. Но не оторвался от строк: «Брат… С тобою твое добро: / Лошадь, очаг, ружье. / Мой только древний голос земли, / Все остальное – твое…» и т. д.
Я по-русски прочитал, подчеркнув строку: «Все остальное – твое…» Он улыбнулся благодарно – понял! Потом на минуту задумался, перевернул несколько страниц, с улыбкой протягивает мне книгу, уперев палец в строку, кончающуюся словом, напечатанным вразрядку: «Сестра!». Он нашел родственное понятие – в ответ на «Брат». Но я пробежал и все остальные строки, ведущие к этому конечному слову. Возможно, он и не прочитал начальных строк стихотворения, поймав только это: «Сестра», и, конечно же, не намеревался просвещать меня политически, но я и он синхронно вернулись к началу:
«Россия, благородная Россия!
Ты во сто крат святей и благородней
С тех пор, как жезл и скипетр свой сломав,
В свои ты руки серп взяла и молот!»
Я, конечно, хорошо знал творчество Антонио Мачадо, и это его стихотворение как-то даже перепечатал в своей газете «Литератор» (десяток лет назад выпускал на свои скудные средства при поддержке одного товарища-бизнесмена) – в назидание нашим молодым стихотворцам. Но никогда не думал, что оно прозвучит так интимно. В голове промелькнуло: значит, испанцы помнят своих замечательных антифашистов. Ведь Мачадо сражался до конца за республику и умер в колонне беженцев в горах по дороге во Францию. Это было в 1939 году.
Судя по выражению лица Аарона, он знал – что выбирал. Я уже хотел перевернуть страницу, но он указал на последние строки:
От горы к горе и от реки к реке
Испании ты слышишь голос.
Раскат грозы военной покрывая,
Гремя от моря и до моря,
Он говорит тебе:
– Сестра!
Ну да, я показал ему стихи, начинавшиеся словом «брат», он отозвался голосом Испании: сестра.
…Любопытно, мы так увлеченно разговаривал с ним через этот том поэзии, что совсем не чувствовали языковой преграды. И более того, общение было богаче, чем могло быть на словах, так как понятиями нам служили спрессованные в строфы целые созвездия мыслей и понятий.
Так длился наш разговор и толстенный том «Испанская поэзия в русских переводах на испанском и русском языках» («Прогресс» Москва 1978) осталась на моем столе в виде своеобразной «стенограммы» нашей беседы.
Я говорил: «Хуан Рамон Хименес», книга раскрывалась на этом имени. Я люблю его нежное стихотворение «Хромоножка»:
Девочка щебечет: «Хоть немножко
Подождите – я ведь хромоножка!»…
Дети в белом, с гомоном и свистом,
Мчат, крича, хохочут: «До-го-ни!…»
Это чудное стихотворение, из которого я процитировал четыре строчки, объединяет нас чувством нежного сострадание к незнакомой девочке, у которой «Затекло плечо от костыля. Как чужая, ножка волочится. Еле дышит. Пот на лбу. Садится на траву. Глядит на тополя. Плачет и смеется: «Хоть немножко подождите…» И я вытираю мокрые глаза… Чувствую за плечом прерывистое дыхание Аарона…
Он говорит: «Гонгора» Видимо это его любимый поэт. Я открываю Стихи Луиса де Гонгоры, и мы вместе читаем его затейливые строки… Я называю самых дорогих мне испанцев: Рафаэля Альберти, друга расстрелянного Гарсиа Лорки, Мигеля Эрнандеса, после поражения Республики приговоренного к расстрелу и погибшего в фашистской тюрьме, словом путешествуем по пространству испанской истории, так горячо задевающей и сердца русских.
Моя пролетарская кухня отрывает нас от магнита стихов. Аннушка уже давно выставила мои незатейливые закуски и грубые напитки. А я опять возвращаюсь к Леону Фелипе, – с его слова «брат» начинался наш разговор на этой поэтической Библии, читаю «с выражением»:
Разберите стихи на слова.
Отбросьте бубенчики рифм,
Ритм и размер,
Даже мысли отбросьте.
Провейте слова на ветру.
Если все же останется что-то,
Это
И будет поэзия.
Ну что же, мы и разобрали только что стихи на слова. И насыщены, опьянены волнующими чарами, волшбой прочитанного. Теперь, когда поэзию затоптали в грязь, заменив ее жалким скоморошеством, когда люди перестали читать, а мусорные свалки завалены книгами, в том числе и вышедшими из-под пера гениев, я никогда и не думал, что поэзия может нести и такую службу – быть толмачом, связывать людей высоким и благородным. Поэзия помимо всего – стихия общения.
А вообще-то, ныне следует чаще провеивать слова на ветру…
Скажи-свое-имя-трава
Нет безобидных слов. Даже название какой-нибудь травки, бывает, так заденет тебя, даже может отравить очевидную радость. Ведь, кстати, и отрава от слова трава… В тот год шло все у меня хорошо, я заканчивал Высшие литературные курсы, получил несколько лестных приглашений на работу, а тут позвонил редактор издательства «Советская Россия», чтобы я зашел получить сигнальные экземпляры только что вышедшей моей книжки стихов под заголовком «Разнотравье». К этому времени у меня было уже несколько сборников стихов, но эта особенно радовала: первая в столице, первая в твердой обложке, к тому же, как сообщил редактор, в издательстве она отмечена как книга года. Чего там, – радуйся! А до сих пор, спустя уже больше четырех десятилетий, когда она изредка попадается мне на глаза, испытываю какое-то неприятное ощущение.
С цензурой пришлось сталкиваться с ранней молодости. Помнится, когда после службы в армии я пошел ответсекретарем в районную газету «Пограничный колхозник», вдруг столкнулся с диким случаем на этой почве. Приближались выборы в Верховный Совет, надо было обязательно напечатать «Положение о выборах» – официальный документ. Так вот, цензор, нелюдимый, красавец-блондин, отутюженный, при галстучке и с крупными золотыми запонками, что в те времена у нас в провинции было редкостью, вычеркнул статью «Положения», где говорится о том, как должны проходить выборы на пограничных заставах: «Наш район пограничный и нам запрещено упоминать в печати само слово «застава». Даже секретарь райкома партии не смог доказать ему, что это государственный документ, который никто не имеет права как-либо изменять или редактировать. Ну ладно, – там какие-то «указания» органов. Не поспоришь, хоть и глупая придирка.
При редактуре моей книжки я, бесспорно, согласился с некоторыми купюрами, в частности с правкой в поэме «Тайга», где вымарали целую главку о «Китае, нашем брате кровном», о древней тропе китайцев-спиртоносов, которая играла в моем замысле не последнюю роль. Понятно, в это время у наших стран обострились отношения, лучше было вообще обойти все, связанное с этой страной. Но совершенно вывел из себя красный карандаш чиновника, выбросивший первую строфу из стихотворения, давшего название всей книжке. Ну, было бы там о чем-то политическом. А то – о травах. Еще редактор, готовя ее к печати, подчеркнул одну строчку, промолвив: «Это не понравится». Кому не понравится, не сказал, а я пропустил мимо его замечание. А когда открыл сигнальный экземпляр, книжка раскрылась именно на этом стихотворении, и оно показалось уродливым обрубком. Выпала вот эта строфа:
Пойдем со мною по лиловой тропке
В полдневное раздолье буйных трав.
Смотри, весь луг в накрапах кровохлебки,
От речки до обрыва дальней сопки
Алеет все. Да, век наш был кровав.
«Разнотравье» и родилось-то из этого ощущения трагичности времени, бросающееся в глаза даже в пейзаже. А в результате вышло всего две совершенно безобидных строфы:
Переплетясь, колышутся растенья,
Плывут, плывут цветные острова –
Иван-да-марья, марьины коренья,
А там и незабудки синей тенью,
А там – бессмертник – вечная трава.
Перед тобою летопись живая:
Цветами говорит о нас земля,
Разлуки, войны и любовь вплетая
В узор лугов от мая и до мая
Под знойное гудение шмеля.
Этот крохотный эпизод, едко ужаливший когда-то и замеченный, возможно, лишь мной одним, никак не забывается. Может поэтому я не всегда осознанно, как бы по инерции, трепетно собираю имена трав и цветов. Вот недавно, читая одну книгу про Японию, наткнулся на место, где говорится о них, – там очень эмоциональные названия: позабудь-трава, не-говори-трава, скажи-свое-имя-трава…
Скажи… А если твое имя окажется под запретом? Как кровохлебка?… Может, в других языках и нет такого названия?..
Би шамда дуртеп
…Вот видите, не знаете, что это значит. А это очень красивые слова…
Спускаюсь по Армянской, мимо Центрального рынка, иду вдоль торговок первыми цветами, – сплошь фиалки, тюльпаны, веточки вербы, – навстречу прелестная миниатюрная японочка. Юное восточное создание одето в обыкновенный европейский костюм, нормальная юбка, пиджак, застегнутый на все пуговицы, кофточка безукоризненной белизны… Ха, оказывается, она направляется прямо ко мне, и загораживает мне дорогу:
– Дайте два лея.
Ошеломленный, лезу в карман, спрашиваю: для чего ей нужны деньги. Оказывается, она представительница студенческой организации, что-то вроде «антиспид», для этого собирает средства. Хотят обезопасить студентов от смертельной болезни. Надо, обязательно надо обезопасить такое очарование… Пока копаюсь в кармане, спрашиваю: она японка? «Нет, я монголка». О, как тут взмыло мое сердчишко! Я ведь несколько лет служил в Монголии, видел самого Чойбалсана, проехал ее вдоль и поперек, ископал ее землю окопам и всяческими сооружениями линии обороны…
Лавина воспоминания повергла меня в прострацию, погребла под собой все мои заботы и печали. Да я же помню много слов из монгольского. Даже песню их одну знаю! Говорю: «Сайн байну!» (Это значит «здравствуйте»). Она ошеломлена. Это ж надо, – в центре Кишинева встретить явного европейца, говорящего по-монгольски. А я уже не могу остановиться, выкладываю почти все мои познания: «Би шамда дуртеп!» Она потрясена: «Вы знаете, что это значит?» Отвечаю: «Что-то вроде: «вы мне нравитесь» или «я вас люблю». «Ничего себе!..», – в ее голосе и удивление, и некое недоумение, она остановилась задумавшись…
А я уже напеваю: «Шутэ, дутэ, шутэ ширгильдяйтэ…» Это так поют буряты и монголы, водя свой хоровод. Тут же спрашиваю: «Талха байна?», – что в переводе значит: хлеб есть? Мог я по-монгольски спросить воды или прикурить. Знал я несколько монгольских пословиц, одну из них, соорудив русское ее подобие, особенно люблю: «Обжору не зовут богатырем». Верно, хорошо?..
Вроде родного человека встретил – так светло на душе. Я же там так долго служил, служба была страшно тяжкой. Наш 141 ордена Ленина имени Яковлева полк 61 танковой дивизии 17-й армии, отличившийся на Халхин-голе в 1939 году, располагался на окраине города Чолбайсан в голой степи, почти пустыне. Кости танкистов этого полка, почти полностью погибшего при штурме знаменитой сопки Баян-Цаган, уже давно истлели. Там погиб и командир 61-ой Яковлев, впервые в истории танковых сражений он повел свою бригаду, не дожидаясь отставшей пехоты, чем уберег армию от еще больших потерь. Привычные ныне памятники в виде танка на постаменте, украшающие многие города Европейской части, – только повторение того первого танка «БТ», установленного на Баян-Цагане еще до великой отечественной. Тогда Константин Симонов написал знаменитое стихотворение «Танк» – именно об этом памятнике…
Стою обалдело перед девчушкой, а сам где-то на другом конце Евро-Азиатского континента…
Когда поднимался ветер, то дул месяцам и гнал тучи не песка, а гальки, сек до крови лица острыми камушками. Свирепая почти бесснежная зима тянулась бесконечно. В саманной казарме стоял холод, так как топить было нечем, печка, сооруженная из бензиновой бочки, почти не грела, местный бурый уголь тлел, не давая тепла. Летом в низине зеленела трава вдоль холодного Керулена, и было неслыханным блаженством каким-нибудь образом получить возможность побыть там некоторое время, пройтись босиком по мягкой непривычно низкорослой травке, окунуться в ледяные струи Керулена, несущего клочья шерсти – чуть повыше была шерстомойня…
Пока я любовался куколкой-монголкой, растерянно моргавшей передо мной, в памяти пронеслись, сменяя друг друга, такие стереоскопически объемные картины, что я на некоторое время как бы выключаюсь из реальности. Именно там определилась моя судьба на всю оставшуюся жизнь. Стрелок-радист на танке заместителя командира полка, находясь в карауле, подметаю плац возле штаба. День отвратительный, ветер несет тучи пыли, работа моя бесполезна, – мету, а ветер несет обратно мусор, я устал, голоден, бесконечно одинок среди таких же, как я, до предела утомленных парней, заброшенных на чужбину. Нам отменены увольнительные, да и некуда пойти. Здесь не увидишь даже просто гражданского человека, просто женщину, ребенка, здесь такая неприветливая природа, и выполняю бесполезную нудную работу. И вдруг, словно во сне, слышу за своей спиной ласковый голос, неуверенно, словно спрашивающий мое имя: «Коля?» С ума сойти! Я уже года полтора ни от кого не слышал своего имени. Осталась только фамилия…
Оборачиваюсь, передо мной сутуловатый грузный мужик с погонами майора, добродушное, простецки-гражданская физиономия. Вглядываюсь. Просто не верится – это Иван Иванович Молчанов-Сибирский – личность легендарная: известный сибирский поэт, воспитатель целого поколения иркутских писателей, создатель знаменитой тогда книги «База курносых» – ее по его инициативе и под его редактурой написали иркутские пионеры. Книга понравилась самому Горькому, он пригласил Ивана Ивановича и пионеров-авторов очерков о своей жизни, к себе в Москву. Было широко известно фото Горького с Молчановым-Сибирским в окружении юных литераторов, ее печатали тогда в Восточной Сибири и в газетах, и в краеведческих книгах. Я бывал у него на квартире в Иркутске, когда, учась в художественном училище, подрабатывал в мастерских Худфонда и не раз меня посылали к поэту за подписями к карикатурам «Окон-ТАСС». Оказывается, и его, уже далеко не молодого человека, призвали в армию, и он оказался тоже в Монголии.
Поразительно, широко известный в наших краях поэт запомнил меня, почти случайного знакомого. Надо сказать, когда я приходил к нему за стихотворными подписями, меня неизменно сажали пить чай. По-сибирски, чай, забеленный молоком, без сахара, с шанежками…
Увидев меня, худущего, в короткой шинели, в обмотках, в шапке с завязанными под подбородком ушами, он чуть не прослезился. Поспрашивал о моем житье-бытье, на прощанье сказал: «Не удивляйтесь, если вскоре вас позовут в штаб армии». И простился. Меня? В штаб армии? Чудак!
Я и забыл об этой встрече, когда вдруг меня позвал наш старшина, удивленно меня осмотрел, велел примерить новую шинель, нашел поновей шапку, выдал громадные рыжие американские ботинки, велел зайти к писарю, взять полагающиеся документы: «Тебя забирают куда-то, велено откомандировать в штаб армии». Эти слова он произнес с особым уважением: впервые в жизни он видел человека, которого затребовали в такие верха.
Так я оказался в редакции ордена «Красной Звезды» газеты «Героическая красноармейская», где в должности писателя (во время войны при каждой армии и флоте была такая должности) – Иван Иванович Молчанов-Сибирский.
Надо сказать, именно за участие в Халхин-Гольских событиях газета получила орден и лучшее, самое новейшее типографское оборудование. Здесь во время боевых действий служил совсем молодой тогда Константин Симонов. И коллектив еще с тех пор был подобран, что называется, поштучно. Теперь я понимаю, каким чудом для меня было то, что именно здесь я начал печататься… Много позже у меня написались стихи, начинавшиеся строкой: «Как в книге все со мною было». Действительно, так и не сочинишь. И какой души люди встречались! С Молчановым-Сибирским мы изредка переписывались, он заинтересованно следил за моими литературными опытами и на гражданке, писал мне в Читу из Иркутска, куда вернулся после службы, где и дожил до конца. В конце девяностых я как-то завернул в Иркутск, в случайном разговоре с друзьями коснулись памяти незабвенного Ивана Ивановича, которого здесь помнят и любят, и было как-то приятно узнать, что его дочь замужем за знаменитым Валентном Распутиным, – порадовался, словно это была моя родня.
Все это пронеслось в голове молниеносной сменой кадров. Если бы не встреча с юной монголкой, может быть и не вспомнилось бы все это, – другие мучают заботы и печали, уж не до былых встреч.
Пронеслось в памяти, как мы прошли с боями через бездорожные высоты Хингана, через Внутреннюю Монголию, Манчжурию, как спустя месяц после окончания войны, – всей Второй мировой войны! – оставляли Манчжурию, передавая китайцам почти все вооружение, трофейные склады. Сейчас спорят из-за каких-то крошечных островов, а тогда, завоевав, оставили целую страну с русскими городами Порт-Артуром и Дальним, с железной дорогой КВЖД, построенной Россией (здесь работал инженером знаменитый русский писатель Николай Гарин-Михайловский). Что там говорить, как теперь пишут в рекламных блоках, Россия – щедрая душа… Но это так, к слову. Любопытно, когда возвращались домой, в Чойбалсан, по дороге видели громадные бесхозные разбредшиеся стада овец, захватили с собой две овечки, так как приближалось 7 ноября, праздник, хорошо будет угостить в этот день всю редакцию и типографию баранинкой. До праздника оставалось еще недели полторы, было решено отдать овечек более-менее знакомому монголу-чабану, пасшему неподалеку небольшую отару, чтобы они сохранились до заветного дня.
Когда накануне праздника наш старшина с шофером приехали за оставленными на время овцами, старый невозмутимый чабан, хорошо говоривший по-русски, выгнал им одну овечку. Ребята спросили: «А где вторая?» Он, вынув трубку изо рта, безучастно показал ею на ту же овцу: «Вот вторая». «Ну ладно, пусть это будет вторая. А где первая?» Он так же равнодушно проговорил: «Вот первая». «Но мы оставляли вам две!» «Ну, две». «А тут всего одна». «Ну, одна». «Так где же вторая?» Чабан сплюнул: «Вот она вторая», – жест в сторону бедной овечки… Сколько ни бились, так и не смогли договориться. Обхитрил старичок… Что с него возьмешь…
Между тем юная монголка с недоумением следила за меняющимся выражением моего лица (в соответствии с бегущими у меня в памяти картинами) не очень поняла, почему сильно пожилой мужчина застыл перед ней в какой-то прострации с блаженной улыбкой и не известно почему сказала: «Не надо ваши два лея, спасибо». И повернулась от меня, тихо произнесла уже по-монгольски: «Баяртэ». Я тоже прощаюсь с ней по-монгольски: «Баяртэ. До свиданья».
Би шамда дуртеп, мое былое, ты было прекрасно, полно жизни, трагедий и юмора. Спасибо, что ты было. Как бы ты ни было тяжким, я тебя люблю!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.