Электронная библиотека » Оксана Ветловская » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 13 сентября 2022, 18:10


Автор книги: Оксана Ветловская


Жанр: Ужасы и Мистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– И как, жена до сих пор ничего не узнала? – приподнял бровь Штернберг.

– Давно всё узнала. – Валленштайн отвёл глаза. – Истерики устраивает. А ей волноваться нельзя, у нас с ней ребёнок будет. Мы ведь ещё задолго до свадьбы, сам понимаешь…

Штернберг молчал. У него в голове не укладывалось: как так, гуляка Валленштайн – и ребёнок. Война на пороге – а у Макса вот жена и будет ребёнок.

– Выходит, ты из-за этого женился? – спросил он наконец.

– Да нет же! Люблю я её, понимаешь? Вот люблю по-настоящему. И даже ребёнку рад. Хотя всегда терпеть не мог этих вопящих писунов, этих маленьких вонючих засранцев.

– А что ж тогда оргии устраиваешь?

– Просто не могу иначе, ну не могу, и всё тут. Натура у меня такая. Мне позарез надо разнообразие, азарт. Но люблю-то я только жену! А она этого не понимает.

– Угораздило же тебя, Макс, жениться.

– Это точно… Слушай, а ты чего так отощал? Прямо просвечиваешь. Вроде из тюрьмы не вчера вышел. На рентгене давно был? Смотри, с туберкулёзом не шутят.

Теперь уже Штернберг не знал, куда глаза девать. Меньше всего ему хотелось, чтобы Валленштайн догадался о его стыдном пристрастии.

Было к тому же у Штернберга печальное предчувствие, будто они сидят за выпивкой и разговаривают вполголоса в сумраке начавшегося за окном снегопада в последний раз. Возможно, причиной тому было тёмное и неотступное ощущение приближающейся катастрофы. А может, просто-напросто давала о себе знать жажда морфия.

Динкельсбюль
16 января 1945 года

Перед отъездом в Фюрстенштайн, где ему теперь, по приказу Каммлера, предстояло продолжить работу, Штернберг наконец-то получил разрешение генерала посетить Динкельсбюль, городок на юге Франконии. Именно там, в одном из домов на окраине, держали под охраной его близких.

По пути, откинувшись на заднем сиденье и отслеживая надписи на придорожных указателях, Штернберг мысленно корил себя за то, что до сих пор не сумел найти способа приехать в Динкельсбюль раньше, – но как ему теперь уйти от непрестанного контроля? Его продирало ужасом, едва он представлял, что могут сделать с его близкими за любую его попытку выйти из неповиновения. Корил себя и за то, что не сдержал данное доктору Керстену обещание заняться ментальной корректировкой Гиммлера. Хотя, по правде говоря, Штернберг не видел в этой затее никакого прока, не был уверен, что у него сейчас хватит сил, и, кроме того, не хотел рисковать.

«Больше у меня нет сил сострадать людям, которые не имеют ко мне никакого отношения. Я больше не умею этого. Наконец, спустя полдесятка лет, я стал настоящим эсэсовцем, чёрт бы меня побрал. Я никогда всерьёз не задумывался о Боге, но мне ведома богооставленность, это то, что я теперь чувствую каждый день, каждый час, каждое мгновение. Заключённые в лагерях, горожане под бомбёжками. Союзники, бомбящие наши города, концлагерные врачи, операторы газовых камер. Круговорот жизни, круговорот смерти. Нет разницы. Нет смысла. В конечном счёте каждый спасает лишь то, что ему дорого. Единственное, что меня по-настоящему волнует, – я не могу найти Дану, хотя маятник сказал мне, что она должна быть жива…»

Динкельсбюль: один из бесчисленных небольших городов с многовековой историей, что помнят камни брусчатки и городские стены, к остаткам которых пристроены дома – старинные, с фахверковыми верхними этажами и каменными нижними. Тишайший город, счастливый город – его не бомбили. И уже от осознания одного этого обстоятельства легче было дышать.

Дом на нужной улице, под нужным номером, оказался спрятан за путаницей ветвей, намертво вцепившихся в глухую ограду, – пожалуй, это было единственное строение в городе, обнесённое высоким забором. Разумеется, оно охранялось – у ворот появилась пара солдат, стоило только автомобилю остановиться неподалёку. Штернберг вслушивался – и почти ничего не слышал. Слишком много людей было за оградой – чужих людей, охранников. Слишком много мыслей… но вроде ничего тревожного. Тем временем солдаты приблизились.

– Я только убедиться, что всё в порядке, – непонятно зачем и непонятно кому сказал Штернберг. Он не желал заходить в дом – точнее, ему просто было страшно. Собирался лишь постоять у крыльца да послушать, в надежде уловить мысли близких, убедиться, что им сытно, более-менее спокойно и вообще терпимо здесь… Отчего так, вот отчего, – стоит надавить на универсальный рычаг, приставить стволы автоматов к вискам тех, с кем тебя против воли связывает тысяча почти неощутимых в обыденности нитей, – и ты уже готов рвать глотки или проектировать устройство, которое подключит к невиданному усилителю сатанинскую машину по переработке живых – но неродных – людей в ничто, и тебе становится на всё наплевать, на всё, кроме этих нескольких бесценных жизней.

Штернберг стоял в стороне от крыльца, так, чтобы его не было видно из окон, теребил верхнюю пуговицу расстёгнутой шинели, слушал – и с каждым мгновением чужого зыбкого, плоховатого, но всё-таки спокойствия, дремлющего за этими стенами, ему самому становилось чуть спокойнее. Во всяком случае, терпимее. Из-за морфия его Тонкому слуху недоставало прежней остроты, но, кажется, ему удалось расслышать недовольство племянницы, которую пытались заставить читать вслух… И вдруг входная дверь распахнулась, стремительно и беззвучно.

Штернберг прямо-таки заледенел, будто его поймали на чём-то таком, что приличному человеку в голову бы не пришло, – скажем, на воровстве монет из ящика для церковных пожертвований. На крыльце появилась мать – в высоких замшевых ботинках, тёмном платье и накинутом на плечи пальто – стройная, с характерной осанкой человека, постоянно носящего на голове не то невидимый венец, не то невидимую ношу вроде тех огромных корзин, что с такой ужасающей лёгкостью носят восточные женщины. Выражение её лица было неопределённо-пустым, в её мыслях звенело молчание, он же невольно отступил назад на полусогнутых ногах, словно в неосознанной попытке сбежать.

Мать, не сводя с него светлых, прозрачно-серых глаз, медленно спустилась с крыльца – и её пристальный, насторожённый и одновременно испуганно-растерянный взгляд был совершенно невыносим.

– Альрих… Что они с тобой сделали, Альрих?

Штернберг мгновенно увидел себя её глазами: нечто среднее между офицером, каторжником и отработанным материалом концлагерных лабораторий.

– Что они с тобой сделали?..

Штернберг молча помотал головой – у него не было голоса и не хватало слов.

Мать подошла ближе, осторожно, словно по льду. Всё-таки она постарела, несмотря на всегдашнюю свою непроницаемую подтянутость – слишком много уже было седины, чтобы природный пепельный оттенок волос по-прежнему удачно скрадывал её, слишком много морщин под глазами. И, как всегда случалось в первые мгновения их редких встреч, Штернберг отметил, что мать, при своём высоком росте, едва ему до подбородка – в точности как и его отцу когда-то – когда отец ещё мог ходить.

– Прости… прости меня, – только и сумел вымолвить он.

– Не надо ничего такого говорить, ради бога. – Она неуверенно переступала с ноги на ногу в двух шагах от него, словно не зная, что дальше предпринять. – Я чувствовала, что ты придёшь. Знала. С самого утра… Почему ты не хочешь зайти в дом?

– Не могу. Даже не проси. Там Эмма – не хочу расстраивать её. Ведь она слишком хорошо всё понимает… И Эвелин… которая теперь, я знаю, ненавидит меня пуще прежнего.

– Чудовище ты, Альрих. Как тебе не стыдно так думать о сестре?

– Я не всех слышу… – Голос по-прежнему повиновался ему с трудом. – С отцом всё в порядке?

– Относительно.

– А… к вам никто не…

– А девочку мы уберечь не смогли. – Мать опустила взгляд, угловато-неестественно сложила руки на груди. – Прости нас, Альрих, – добавила она шёпотом. – Это оказалось выше наших сил.

Разумеется, Штернберг знал, кого мать назвала «девочкой», ощутил её вину и страх, когда она произнесла эти слова. У него резко заболело горло от беззвучного вопля, который так и остался царапаться где-то внутри, обдирая голосовые связки.

– Что с ней?.. – едва выдавил он.

– Они забрали её. Она сама согласилась работать на них. Тем не менее они связали её, надели на голову мешок и затолкали в машину. Дальше не знаю…

– «Они» – это чернявый недомерок в коричневом костюме?

– Да, он. И его помощники. Отвратительные грубые мужланы…

Штернберг осознал, для какого своего главного опасения мать сейчас не могла подыскать подходящих слов – таких, которые не причинили бы ему ещё больше страдания. Но он всё понял.

– Это я виноват. Я её не уберёг, а не вы. Вы тут ни при чём, вы молодцы, вы всё сделали правильно, и если бы не я… Я в вас не верил, вот в чём дело. Не верил, что вы поймёте, что примете её…

– Не вини себя. Она сама рвалась работать на них.

– Но почему?

– Не желала больше тут оставаться. Это её слова.

Холод за грудиной, спазм в горле: уже не отчаяние, ещё не злость.

– Почему?!

Мать вздрогнула от металлического лязга в этом коротком слове, беспомощно развела руками – она и правда толком не знала.

– Приезжал этот омерзительный Шрамм, говорил про тебя чудовищные вещи – будто ты принимаешь участие в массовой ликвидации заключённых концлагерей. Он часто наведывается с какими-то проверками и всегда не прочь поиздеваться. Прегадкий человечишка. Но, кажется, Дана ему верила… и ещё у неё был этот хрустальный шар, в который она часто смотрела, и все последние дни была сама не своя…

Словно бы стальной обруч сжал горло.

– Значит, хрустальный шар… Она его с собой забрала?

– Шрамм унёс – уже после того, как они её увезли.

Штернбергу нечего было больше сказать. Истина безжалостна и тупа и проста, как удар лицом о камень. Кристалл показывает только правду. Всегда – правду.

– Альрих…

Штернберг молчал. Цвет мира – серый. Тёмно-серое, в лохмотьях туч, небо, серые искорёженные сучковатые деревья, сумрачно-серый снег, серая стена дома, бледное в серость усталое лицо напротив. Цвет мира – серый.

– Альрих.

Их разделяло всего два шага – незримая, но ощутимо-тернистая преграда, которую никто из них двоих пока не отважился преодолеть. Мать решилась первой: шагнула раз, другой и взяла его лицо в ладони – лёгкую мятную прохладу которых, и гладкое прикосновение колец на пальцах, и даже неизменное чередование этих колец, широких и узких, – он помнил кожей, как помнил некой бесплотной частью своего существа и сладкий травяной запах какого-то особого дамского мыла, что мать исхитрялась доставать даже в самые трудные для семьи времена.



– Не надо, слышишь, Альрих, прошу тебя, очнись, очнись же…

В глазах Штернберга она увидела отражение серой бездны, в эти самые мгновения смотревшей в него – неотрывно, пусто, бельмисто-слепо, разъедающе и маняще.

– Альрих, послушай меня…

Он сделал единственно возможное – что, наверное, и позволило ему удержаться на краю. Неловко обнял её – при всём желании не мог вспомнить, когда обнимал в последний раз, – уткнулся подбородком в мягкие волосы, уложенные в сложную причёску, и просто постарался ни о чём не думать.

– Я вас не оставлю. Не бойся, мама, теперь я вас не оставлю.

И почувствовал, что ей, впервые за многие годы стоящей так близко, стало не то чтобы легче, не то чтобы спокойнее – просто терпимее, гораздо терпимее.

Нижняя Силезия, замок Фюрстенштайн
18–26 января 1945 года

Ощущать себя как край земли в представлении древних, дальше которого – лишь неведомое антрацитовое море, из которого поднимаются звёзды; ощущать себя как горный пик, выше которого – только пустой космический холод. Как никогда ясно понимать, что помощи ждать неоткуда и ты – единственное звено в цепи событий, которое либо выдержит вес твоей реальности, либо разорвётся, и тогда, за миг до падения в пропасть, тебе останется винить только себя.

Штернбергу порой казалось, это звено вот-вот лопнет.

Всё очевиднее становилось, что задачу перед ним поставили, в сущности, непосильную, едва ли вообще преодолимую для человеческого разума. Чертёж устройства, которое заменит человека. Его самого. День за днём, неделя за неделей – Штернберг смотрел в самого себя в поисках решения и видел лишь пустоту, и не к кому было обратиться за помощью, никого не было там, за краем земли, в серой бездне.

Иногда Штернбергу начинало мниться, будто кружение в водовороте всяческих знаний, изливавшихся на него из множества книг, наконец-то приобретает смысл, складывается в некое послание. И тогда Штернберг как-то искусственно (или, может, то было лишь воздействие морфия) оживлялся, рьяно выстраивал умозрительные концепции и говорил, говорил, подспудно стремясь заговорить зреющий внутри безнадёжный ужас. То, что рядом с ним вновь был Хайнц Рихтер – тот самый солдат, что удержал его когда-то от самоубийства, – было в своём роде символично. Рихтер вновь спасал его – одним своим присутствием. Штернбергу важно было, чтобы его кто-то слушал. Если бы его теперешнее внутреннее одиночество встретилось с внешним – разум наверняка не выдержал бы.

Штернберг тщетно старался не вспоминать о Дане – и если всё же думал о ней, то почти физически чувствовал, что слишком многое в нём рушится, больше, чем допустимо сейчас, когда ему надо любой ценой выжать из себя невозможный проект. Дана перестала в него верить. Это было ясно. Она не видела больше смысла его ждать. Для неё он вновь канул в тёмную толпу безликих чужаков, из которой вышел к ней однажды, сев напротив за стол для допросов. «Занимается уничтожением узников концлагерей». Точнее, изобретает устройство для их уничтожения. Но разве подробности тут что-то меняют?

Найти её, попытаться объяснить – но что он мог теперь ей сказать? И как её найти – когда ему под страхом смерти запрещено покидать замок? Малейшее живое движение души вязло в трясине работы и морфия – и разве его привязанность к русоволосой русской девушке не была в конечном счёте тем же самым, что и стыдная наркотическая зависимость? В своих самооправдательных и саморазрушительных рассуждениях он уже дошёл даже до такого. Если не находишь в себе сил достигнуть чего-то – обесцень это.

Штернберг невольно пытался вернуть себя в состояние «до Даны» – ведь до того, как начать присматриваться к своей ученице-заключённой, он гордился своим холодным аскетическим одиночеством. Но этот жульнический ход мысли был подобен стремлению вернуться во внутриутробное состояние – однажды он уже родился в мир, где люди дышат воздухом, и не мог теперь заставить себя отказаться от дыхания, как не мог её не любить.

Как бы он хотел ей это сказать…

Работа для него стала равнозначна выпивке, равнозначна морфию; как его высохшее отравленное тело требовало наркотика, чтобы функционировать (не жить, жизнью это не назовёшь), так его разуму требовалась головоломная работа, чтобы уберечься от полного распада личности. В ежедневном, еженочном суфийском кружении научной мысли было нечто гипнотическое, загоняющее боль куда-то глубоко внутрь, а Штернберг сейчас как раз в том и нуждался.

Но в бесплодных результатах его изысканий, в его мёртвых идеях по-прежнему не проступало ни капли жизни, не брезжило ни искры смысла в таинственных и многозначительных с виду, но на деле полных лишь пустотой бессмыслицы спиралях и лабиринтах, которые он рисовал.

Ближе к концу января случилось то, чего Штернберг боялся. Ему позвонил Каммлер (генерал уехал инспектировать строительство очередного не то полигона, не то завода) и пригрозил, что, если к его возвращению в Фюрстенштайн эскизы устройства не лягут на стол в его кабинете, родственников Штернберга начнут расстреливать по одному.

– Один человек в неделю, – впился в ухо голос Каммлера, закатанный в ржавую жесть плохой телефонной связи. – Предоставляю вам право выбрать первого, доктор Штернберг. Кого из ваших родных вам будет жаль менее прочих?

Штернберг едва удержался, чтобы не бросить с проклятьем трубку. Подождал, пока генерал договорит, и только тогда с глухим воем заметался по комнате и швырнул в стену недопитую бутылку.

Всё было кончено. Что он успеет изобрести за три дня?!

Он пришёл в себя за столом. Схватил подвернувшийся под руку раскладной нож, изрезал столешницу, с особенной горько-бесстыжей злобой искромсал отличный ватман для чертежей и макетов и почти всерьёз подумал о том, что неплохо было бы полоснуть ножом себе по венам – хотя знал наверняка, что не сделает этого по крайней мере до тех пор, пока Каммлер не приведёт свою угрозу в исполнение. Один раз уже пробовал – пусть не с ножом, а с пистолетом. Вторая попытка была бы не только трусостью, но и пошлостью.

И внезапно реальность перевернулась.

Штернберг небрежно смахнул изрезанную бумагу со стола – и в витых обрезках увидел то, вокруг чего ходил в своих поисках долгие недели.

Спираль жизни, лабиринт бытия.

Уникальный код уникальной человеческой сути. Звучащий всё время, пока длится человеческая жизнь.

Оказывается, это было так близко!

Надо было всего лишь поднять двойную спираль над плоскостью. Развернуть её в бесконечную витую лестницу. Подобно схематичному изображению направленности Времени, которое, если вспомнить слова древних мудрецов, движется именно по спирали.

Двойная спираль, символ бытия. Восходящая спираль, символ Времени. И ступени лестницы жизни, на которых записано всё, что составляет человеческую суть.

Штернберг не мог объяснить себе, откуда к нему пришла ослепительная, как росчерк молнии, уверенность: это – правильно. Все его дневные мучения и ночные бдения, выписки из книг по биологии и сакральной геометрии сложились в путь к тому, где он находился теперь, с готовой концепцией, с трёхмерной моделью собственного земного бытия в как никогда ясном воображении. Он понятия не имел, почему код человеческой сути должен быть записан именно так; знал только то, что теперь сможет – не откупиться, нет – хотя бы выиграть время.

Ведь теперь он создаст устройство, которое превратит мёртвое излучение машины в живую человеческую волю. Он построит врата между миром одушевлённого и неодушевлённого. И запишет на этих вратах код собственной жизни, который будет звучать столько, сколько будет длиться само Время. И тогда искусственная воля, излучение машины, будет принята Зеркалами.

В последующие три дня Штернберг почти не выходил из кабинета. Только три часа на сон, десять минут на душ, мимоходом какая-то еда без вкуса и запаха. Механическое принятие морфия – чтобы сохранить ясность мысли. Он писал код – словно собирал мозаику. Как ноты, подбирал ступени спиральной лестницы жизни. Уцелевшие листы ватмана разложил на полу длинной лентой и ползал рядом на коленях, сверяясь с однажды пришедшим в сознание и прочно утвердившимся там образом, составляя последовательности знаков для каждой ступени. Код – одновременно простой и сложный, бесконечная вариация чередований одних и тех же строгих геометрических элементов. В какой-то миг Штернберг понял, что код этот – нет, не бесконечен, как не бесконечна сама человеческая жизнь, но очень, очень длинен, разделён на слова-отрезки, с таинственным значительным молчанием между ними, и с этим нужно что-то делать, надо как-то зашифровать и эту данность, ведь ему откуда-то из подсознания пришла лишь самая малая – и наиболее важная часть большого послания, целой библиотеки данных, записанной где-то в нём и посвящённой ему же. Тогда он уложил отрезок спиральной лестницы по спирали же. Повторяемость и изменчивость. Ни конца, ни начала. Вот они – врата между живым и мёртвым.

Он уже видел этот образ, переведённый в вещественность: спиральный лабиринт из витков двуспиральной лестницы, собранной из простых стальных пластин, отполированных до зеркального блеска. И каждая ступень этой лестницы – геометрическая буква пароля земной жизни: само Время заставит его звучать. Как оккультист, Штернберг знал о власти символов, скрывающих бездну смысла в своей простоте. То, что он записал, не было кодом в полной мере, лишь важным отрывком кода, ещё точнее – концентрацией, целостным символом, кодом кода. Спиралью в спирали, лабиринтом в лабиринте. Особенность существа разумного – умение читать символы. Если за Зеркалами кроется некий разум (а в этом Штернберг уже давно не сомневался) – то этому разуму может хватить исчерпывающего символа вместо человека.

Ничего больше не оставалось, кроме как проверить это предположение.

И когда, очнувшись от сумасшедшей гонки мыслей, с саднящими коленями, с ломотой в шее и в пояснице, Штернберг выпрямился посреди спирально разложенных по полу листов с набросками спирали же, удерживающей последовательности угловатых символов, у него было ощущение, что неким внефизическим действием он всё-таки вскрыл себе вены и кровь его вытекла, обернувшись изображением на этих листах. Он был пуст, как использованная склянка из-под физраствора, а вся его жизнь струилась вокруг в поворотах этой спирали-в-спирали – вся его жизнь, отданная лишь для того, чтобы превращать людей в прах и тем самым всего только выиграть время. Тут у Штернберга резко потемнело в глазах, и он снова поспешно опустился прямо на пол, чтобы не упасть. Внезапно осознал, что последние сутки только пил и вовсе ничего не ел. И колол себе морфий, уже по четыре раза на дню. Морфий… Он поднялся и, пошатываясь, пошёл к столу, где в верхнем ящике лежали шприц и ампулы с ненавистным, но незаменимым теперь снадобьем.

Нижняя Силезия, замок Фюрстенштайн
28 января 1945 года

Окна противоположного крыла ловили солнечный свет, и на стене небольшого сводчатого зала, который служил офицерам чем-то вроде ресторана, лежали мягкие отблески – всмотревшись в них, можно было увидеть, как струится во дворе замка морозный воздух. Штернберг заинтересованно наблюдал за едва уловимыми тенями тончайших воздушных потоков, а Элиза Адлер не менее заинтересованно наблюдала за ним.

– Вот примерно так можно себе представить потоки времени, – улыбнулся Штернберг, правда, не собеседнице, а причудливой игре текучих теней. – Мириады течений, пронизывающих Вселенную или, скорее, несущих её из прошлого в будущее. Бескрайняя река с заводями и быстринами… если, конечно, можно себе представить реку, движущуюся по спирали, хотя речь тут идёт не о расположении в пространстве, а о физических свойствах…

Элиза Адлер взглянула на стену, но никаких потоков там не заметила – лишь какое-то невнятное мельтешение, – хотя очень старалась понять, на что же смотрит её собеседник, и хоть на долю мгновения прикоснуться к его мыслям. Фройляйн Адлер знала, что сидящий напротив способен видеть её сознание насквозь, – и Штернберг чувствовал её терпкую досаду и горячий азарт.

– Значит, вы утверждаете, что создали этот чертёж на одной лишь интуиции?

На столе перед Элизой Адлер лежали наброски того, что Штернберг окрестил «криптограммой жизни».

– Да, в большей степени интуитивно. Я не физик, доктор Адлер. К сожалению… иногда я и впрямь весьма сожалею об этом.

– А вы знаете…

Элиза Адлер, склонившись над чертежами, подняла на него глаза – Штернберг только сейчас обратил внимание, что их цвет – тёмный, сизо-синий: пронзительный и тревожный цвет грозовых туч на дрожащем от полуденного зноя июльском горизонте. А ещё она носила тонкие, невесомые очки, смотревшиеся на ней так естественно, словно их вовсе не было. Штернберг опустил взгляд ниже. Когда Элиза Адлер вот так наклонялась вперёд, почти наваливаясь на столешницу, то тугая, полновесная её грудь упруго округлялась, а ворот блузки, не застёгнутой на две-три верхние пуговицы, щедро раскрывался, показывая, какое там всё внутри стеснённое одеждой, тёплое и дышащее. Красиво и определённо возбуждающе, отстранённо отметил Штернберг. Он не спал всю ночь, утром, разумеется, не завтракал, зато вкатил себе четыре шприца трёхпроцентного раствора морфия и теперь чувствовал себя так, словно солнечный свет беспрепятственно проходит сквозь его тело, тихо звеня в каждой жиле.

– А вы знаете, я смоделировала предложенную вами ситуацию. Если представить спиральные потоки времени в виде некоего идеального волчка и если предположить, что время воздействует на процессы в материальном мире… Здесь, – фройляйн Адлер положила ладонь на чертежи, – вам даже не надо ничего дорабатывать. Я не знаю, как вам это удалось, раз вы утверждаете, что не обладаете специальными знаниями, но все геометрические параметры совершенны. Мне ещё понятно, почему вы взяли за основу правозакрученную спираль. Она часто встречается в природе. Но мне совершенно неясно, почему вы на неё наложили именно вот такую конструкцию – двойную и тоже правозакрученную спираль. Каким образом вы пришли к этой идее? Почему у вас на один виток приходится именно такое количество перемычек и откуда вы взяли величину угла между ними?

Штернберг красноречиво возвёл взгляд к потолку.

– Всё это… связано с ходом Времени. Течение Времени заставляет звучать записанный здесь пароль. Больше мне нечего добавить.

Элиза Адлер посмотрела на него с демонстративным недоумением, а затем спросила совсем тихо и неожиданно мягко:

– Из чего вы исходили? Как вы пришли к этой идее – закодировать саму человеческую жизнь, вы можете мне рассказать?

– Эта идея единственно верная, – сказал Штернберг, разглядывая блики на тёмном стекле винной бутылки.

– В том-то и дело. – Элиза Адлер откинулась на стуле, забросила ногу за ногу, небрежно перебрала содержимое крохотной кожаной сумочки, достала короткий чёрный карандаш, похоже, тот самый, которым подводила глаза, и взяла салфетку. – В том-то и дело. Допустим, время имеет энергию и момент вращения… – Она принялась быстро писать что-то на салфетке, повернув клочок бумаги так, чтобы написанное было видно и собеседнику, но Штернберг следил вовсе не за тем, что Адлер пишет, а за тем, как она думает: у неё было удивительное пространство мышления, наполненное прозрачными многоугольными конструкциями разного цвета и формы – эти образования то парили сами по себе, то сталкивались, разлетаясь или же образуя сложные, мерцающие гранями строения в мире, где для каждой цифры были свои оттенок и звук, где числовые последовательности были пейзажами, где единственным и всеобъемлющим языком были математические формулы. Несколько коротких формул появились тем временем на салфетке – у Адлер был твёрдый, предельно экономный, мужской почерк. Штернберг мельком подумал, что записывать математические формулы на салфетке карандашом для подводки глаз – это даже эротичнее, чем раздолье мягкой женской плоти в вырезе блузки. Вообще, глядя на повадки Элизы Адлер, можно было подумать, что математика – какая-то почти неприличная наука.

– Вы не понимаете, о чём я говорю, – утвердительно произнесла Элиза Адлер, скользнув взглядом по его губам – у фройляйн Адлер был до странности ощутимый, очень «тактильный» взгляд.

– Отчего же, понимаю, но лишь в самых общих чертах, – возразил Штернберг. – Просто я представляю себе всё это несколько иначе. К сожалению, у меня нет ни мало-мальски устоявшейся методики исследований, ни даже более-менее приемлемой терминологии… Я понимаю, что математик будет отнюдь не в восторге от моих бесчисленных «мне так кажется».

– Как вы себе это представляете? Попробуйте всё же объяснить, каковы ваши методы работы. Я постараюсь понять, обещаю. – Элиза Адлер медленно улыбнулась. У неё был красивый, крупный, ярко накрашенный рот.

– Никаких особенных методов нет, – вздохнул Штернберг. – Я закрываю глаза и вижу… Вижу и слышу потоки Времени. Или, во всяком случае, мне так кажется. Пытаюсь направлять их… мысленно… прислушиваюсь к ним… и вижу, какой должна быть эта конструкция. Я не сразу к этому пришёл. Когда-то я воспроизводил в различных макетах одну и ту же систему отражателей тонких энергий, созданную задолго до меня. Экспериментировал с ней. Но с какого-то момента почувствовал, что больше не нуждаюсь в макетах и могу проводить эксперименты мысленно. Вся геометрия – я просто чувствую это… до доли градуса. Вот как вы чувствуете, является число простым или составным. Вы ведь тоже не можете это объяснить?

– Нет. – Элиза Адлер снова улыбалась, на сей раз лишь глазами. – А вы и впрямь читаете человека. Числа я чувствую столько, сколько себя помню. Я родилась с этим. Как и с умением дифференцировать.

– Возможно, у меня тоже врождённая способность. Мне остаётся лишь зарисовать и записать то, что я мысленно вижу. Вот и всё.

– Мне нечего добавить к этому чертежу, доктор Штернберг. Он, не побоюсь этого слова, совершенен.

– Тогда зачем вы настаивали на необходимости нашей встречи?

– Потому что, проверяя ваши теории, я попутно решила несколько задач, над которыми билась более трёх лет. Потому что вы гений, а я люблю гениев. Я читала ваши публикации – те, что смогла найти, – методология действительно ваше самое слабое место, но вы занимаетесь наукой так, будто занимаетесь любовью.

– Довольно смелое сравнение, – ровно заметил Штернберг. – А чем занимаетесь вы, доктор Адлер?

– В проекте генерала Каммлера? Моделированием гашения вибраций.

– А вообще?

– Всеобщей теорией всего, – усмехнулась Элиза Адлер. – Разумеется, это ирония, но не совсем…

– И поэтому вас так интересует время?

– Видите ли, время обычно исключено из математической теории. Однако это обстоятельство противоречит практике, если говорить о некоторых прикладных задачах. Скажем, мне довелось убедиться, что биологическое время не равно физическому… И меня крайне заинтересовала ваша гипотеза о том, что время – не просто особый род энергии, а двигатель Вселенной. По-вашему, события происходят не только во времени, но и с помощью времени… и из него можно извлекать энергию. Время как участник мироздания – это, знаете ли, необычайно интригует. Жаль, ваша система доказательств пока неубедительна.

– Я и не стремлюсь к убедительности. Для меня главное, чтобы эта штука работала. – Штернберг намеревался было придвинуть к себе чертежи, но Элиза Адлер как бы ненароком накрыла его руку своей.

– Разве вы не хотели бы представить свои выводы научному сообществу?

– Скажем так, я и научное сообщество существуем в разных мирах. Для научного сообщества я – не заслуживающий внимания мистик. Кроме того, теперь мне действительно безразлично, узнает кто-то о моих выводах или нет.

– Безразлично признание? – изумилась фройляйн Адлер. – А что же вам тогда небезразлично?

Последний её вопрос сопровождала такая жаркая волна неопределённых, но многообещающих эмоций, что Штернберг аккуратно убрал руку со стола. Элиза Адлер не упустила случая напоследок легко провести подушечками пальцев по его исхудалым подрагивающим пальцам, и это скользящее прикосновение будто породило россыпь мельчайших электрических разрядов. «Санкта Мария и все силы небесные, ну и напор, – подумал Штернберг. – Таким напором и покойника воскресить можно».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации