Текст книги "Каменное зеркало – 2. Алтарь времени"
Автор книги: Оксана Ветловская
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Собственная жизнь мне небезразлична. Пока ещё. Потому что от неё зависят другие жизни. Думаю, Каммлер вам уже сказал, что я работаю вовсе не за признание.
Каммлера он упомянул нарочно – знал, что генерал был в списке побед Элизы Адлер. Та нисколько не смутилась. Достала пачку сигарет, предложила ему, он мотнул головой. Чиркнула зажигалкой, затянулась и, держа на отлёте сигарету, не сводя с него горячего предгрозового взгляда, ногтем осторожно убрала с выпяченной нижней губы прилипший кусочек сигаретной бумаги. Фройляйн Адлер коллекционировала необычных мужчин – и в её интересе был явный оттенок естествоиспытательства; впрочем, симпатии и женского влечения тоже было довольно.
Штернбергу претила идея быть объектом изучения, а мысль о том, что до него в своеобразной лаборатории Элизы Адлер побывал Каммлер и в придачу ещё целая толпа разнообразных «гениев», попросту внушала отвращение: где бы то ни было, он не терпел роли одного из многих. Однако сквозь привычную холодную отстранённость пробивалось некое новое, неведомое ранее чувство – вертлявое, егозящее, сродни живому существу, лохматому, оскаленному и дикоглазому. У Элизы Адлер роскошное тело, мало того, у неё великолепное пространство мышления – что уже само по себе редкость, а в сочетании с первым так и вовсе драгоценность. Соблазнительна, красива, умна. В самом деле, какая, к чёрту, разница, с кем она была раньше? Что за смехотворная принципиальность, кому сдался его идиотский мальчишеский идеализм? Раз уж она сама так настойчиво себя предлагает…
А главное, она, высокая, круглолицая блондинка (совсем не его типаж, в сущности), нисколько не похожа на Дану, на его маленькую узницу, потерянную для него, – быть может, уже навсегда. Или всё-таки чем-то похожа? Кошачий разрез широко расставленных глаз; беззащитные тонкие ключицы, оттенённые белизной расстёгнутого ворота; крутобокая лира бёдер при хрупкости талии; решительность и прямота. Он наделал столько ошибок, что дальше некуда. Так почему бы не совершить ещё одну?
Штернберг вылил в бокал всё, что оставалось в бутылке, и залпом выпил. Тело, ещё пару минут назад казавшееся невесомым, налилось свинцом, а где-то в мозжечке словно бы забилось мрачное стаккато в нижнем регистре.
– Хотите узнать, как звучит Время? – Опираясь на шаткий столик, он навис над фройляйн Адлер, отразившись в её очках едва приметной угловатой франкенштейновской тенью. От улыбки заболели губы.
Элиза Адлер удивлённо изогнула выщипанные в нитку брови, поднялась навстречу, так, что Штернберг на мгновение ощутил тепло её тела, и двинулась к выходу. В общем, она была довольна собой.
Вот только его улыбка ей совсем не понравилась, Штернберг почувствовал.
Они шли по коридору первого этажа, низкие каменные своды нависали над головой, а заглядывавшее в узкие окна солнце хлёсткими лентами синеватого сияния вспыхивало и гасло на белой блузке Элизы Адлер, шедшей чуть впереди. Штернберг, с невнятной резью в желудке и с дурнотной слабостью в коленях, ковылял под не стихавшее в голове однообразное стаккато по словно бы разъезжавшимся каменным плитам пола, щурился и прикрывался от бешеных солнечных просверков и нарочно, стараясь себя взбудоражить, наблюдал за ритмичным движением округлых мышц под гладкой тканью тесной юбки его спутницы, за едва заметным, в такт звонким шагам, колыханием сочной плоти. Он не ощущал особого желания – куда больше ему хотелось морфия. Но его так и тянуло совершить нечто такое, что показалось бы ему абсолютно неприемлемым прежде: взорвать руины своего обесцененного мира, достигнуть несуществующего дна серой бездны.
В конце коридора был закут под винтовой лестницей – с зарешечённым оконцем, сквозь которое прицельно бил в глаза стрелоподобный солнечный луч. Туда Штернберг зашёл первым, обернулся к Элизе Адлер и, едва она шагнула к нему, заключил её аккуратную, пушисто-блондинистую голову в свои костлявые ладони, крепко, будто в тиски. Элиза Адлер была готова к чему-то такому и ожидала поцелуя, но Штернберг пристально смотрел ей в глаза, вслушиваясь в тишину вокруг – где время двух человеческих жизней бежало двумя стремительными звонкими ручьями среди неспешного времени каменных глыб, из которых были сложены замковые стены.
– Слышите? – спросил он полушёпотом.
– Кажется, да… Да, слышу…
Её сознание оказалось необыкновенно восприимчивым.
– Это Время. Я научился слышать его на Зонненштайне.
– Зоннен… То древнее сооружение в Тюрингенском лесу?
– Да.
Лицо Элизы Адлер, нежно-прозрачной белизны, в резком боковом освещении казалось гротескно-заострённым, графичным и своей прекрасной и разрушительной нездешностью напомнило Штернбергу лик того видения, что посещало его сны с тех самых пор, как он впервые задумался о Времени, – и в конце концов, как апогей его метаний между совестью и долгом, явилось ему на Зонненштайне. Кем бы оно ни было, чьими бы глазами на него ни смотрело, какие бы обличья ни принимало, но вот эта космическая бесконечность в зрачках и сомкнутый бесстрастный рот сфинкса – те признаки, по которым эту сущность можно было опознать безошибочно, и, главное, она (она?..) всегда присутствовала где-то рядом, всегда смотрела и чего-то ждала… И Штернбергу остро захотелось поймать наконец эту неуловимую, проклятую, ненасытную тварь, выпившую из него все соки, заманившую его загадкой древнего капища и загадкой Времени в нескончаемый зеркальный лабиринт его собственной души, где нет, не было и не будет никого, кроме него самого и его неотъемлемой, замкнутой в круг вины. Нестерпимо захотелось взять дьявольскую тварь за горло и показать ей наконец, кто здесь хозяин: хотя бы – чёрт бы всё побрал – трахнуть её, раз уж её нельзя убить.
Разумеется, Элизу Адлер он за горло брать не стал. Просто припёр её к стене, рывком задрал юбку, грубо, со всей силы, пропихнул суконное колено между шёлковыми бёдрами. Разорвал блузку – на пол посыпались стеклянные брызги круглых пуговичек. Сдёрнул бретели лифа, обнажая полную грудь, запустил пальцы куда-то под пояс чулок, раздирая какие-то кружева…
Шарах!
От оглушительной пощёчины с него слетели очки.
– Ну вы и свинья, оказывается! – Элиза Адлер, тяжело дыша, принялась приводить в порядок основательно пострадавшую одежду. – Не так это делают. Психопат! Я была о вас лучшего мнения.
Штернберг стоял не шевелясь, прижимая ладонь к горящей щеке, и понемногу выплывал из глубокого помрачения. Тонкий солнечный луч из кривоватого зарешечённого окошка расстреливал его в упор. Лютый стыд коснулся души, как раскалённое железо.
– Что, решили пуститься во все тяжкие? – добивала его тем временем Элиза Адлер. – Тогда идите в бордель. Я не собираюсь участвовать в вашем самосожжении. Вы посмотрите на себя, страдалец! Кидаетесь на женщину с таким выражением лица, будто прыгаете в костёр. Или как будто ждёте, что вас испепелит гнев Господень. Люди имеют полное право просто так, без особых причин, наслаждаться друг другом – лишь потому, что они молоды и красивы, – но вам это и в голову не приходит. Вы родились в веригах! С вашим средневековым пониманием греха вам следовало бы пойти в монастырь. Или, на худой конец, найти себе девицу, которая относилась бы ко всему этому с такой же убийственной серьёзностью…
Штернберг вовсе не был уверен, что Элиза Адлер произнесла именно такие слова. Вероятно, фройляйн Адлер сказала что-то другое, менее конкретное, но смысл был тот же самый. Штернберг едва мог вдохнуть в тумане удушающего позора.
– Грех предполагает веру… а мне больше не во что верить, – невольно вырвалось у него.
Фройляйн Адлер – расплывчатое светлое пятно лица, облако волос, солнечное сияние белой блузки – наклонилась, подняла что-то с пола.
– Следует признать, это кое-что объясняет. – Она вручила ему очки. – Но какая же вы всё-таки свинья, доктор Штернберг.
– Не больше и не меньше, чем прочие.
– Да вы мне просто-напросто понравились, вы так и не поняли? Но, очевидно, мы с вами живём в разных системах координат…
Она ушла, независимо стуча каблуками, оставив в каморке ментальный след не то чтобы разочарованности, скорее озадаченности, а Штернберг, постояв ещё немного, покачиваясь из стороны в сторону и едва не постанывая от стыда, отправился в свою квартиру. Там он вколол себе три шприца морфия, завалился на кровать лицом к стене и пролежал неведомо сколько времени. Стыд глодал душу. Штернберг решительно не понимал, что на него нашло, и в то же время прекрасно отдавал себе отчёт в том, что подобное – или нечто гораздо хуже – будет накатывать всё чаще и чаще, если не… если что? Что он теперь в силах изменить?
Пришёл рядовой Рихтер, помялся на пороге, раздумывая, спит командир или нет, – Штернберг слышал мысли мальчишки – и в конце концов доложил:
– Командир, я принёс вам обед.
Штернберг не ответил.
– Я принёс вам обед, командир.
– Да слышал уже, – Штернберг раздражённо дёрнул плечом.
Рихтер всё не уходил.
– Командир, разрешите…
– Ну чего тебе? – Штернберг рывком сел на кровати и свирепо уставился на солдата.
– Тут такое дело… Один вопрос… Я должен обсудить его с вами, командир.
Ишь, «обсудить». Штернберга заранее затошнило от назревающего разговора.
– Если это опять касается заключённых – а я уже понял, что касается, – то даже не начинай. Я всё сказал.
Рихтер молчал; стоял, вытянув руки по швам. Ему нечего было возразить – он действительно хотел поговорить о заключённых. И ещё он – подумать только – считал Штернберга почти всемогущим. Даже сейчас. Это и злило, и как-то странно трогало.
– Послушай, Хайнц… Я не филиал Красного Креста. – Штернберг прерывисто выдохнул. – Так, вот что… Садись рядом и слушай. Когда-то я тоже увидел концлагерь впервые, а когда видишь такое собственными глазами…
Рихтер сел на угол кровати. Он пытался понять, к чему Штернберг клонит, – а когда что-то усиленно обдумывал, то щурился и хмурился, приподнимая верхнюю губу, отчего вид у него был, как у школьника, отчитывающегося перед учителем.
– Если не вдаваться в подробности, – медленно подбирая слова, продолжил Штернберг, – то поначалу я тоже подумал – как и ты, – что всё это противоестественно, невозможно и что в самой природе человека – попытаться хоть что-то исправить. И знаешь… Я ведь тайком вывозил заключённых из концлагеря Равенсбрюк. Я говорю это не для того, чтобы оправдаться. Нам всем надо за что-то цепляться, чтобы не соскользнуть с пустой плоскости действительности. Кто-то цепляется за идею имперского могущества, за преданность. Я цеплялся в том числе и… чёрт возьми, как глупо об этом говорить… за то, что жизнь человека имеет какую-то ценность. Не то результат католического воспитания, не то пережиток юношеской чувствительности, а может, всё вместе, не важно… Пока обстоятельства позволяют человеку держаться за эти условности, всё хорошо. Но однажды жизнь с размаху ударяет тебя в пах, и тогда ты понимаешь, как узок был этот карниз, на котором ты стоял, – понимаешь уже тогда, когда летишь в пустоту. Не то чтобы ценности относительны, как вроде бы очевидно… Нет, всё гораздо хуже. Они мнимы. Они – лишь незначительные неровности на огромной каменной стене, отделяющей пустоту жизни от пустоты смерти. И я страшусь того дня, когда, не дай бог, осознаю, что ценность жизни моих близких мнима в равной мере, как и любая другая…
– Виноват, командир, но я мало что во всём этом понимаю, – осторожно сказал Рихтер, хотя прекрасно всё понял, поганец. Его истинную, непрозвучавшую, реплику Штернберг и так услышал – за ту долю секунды, в которую вмещается мысль.
«Выпивка и морфий разъедают вам мозг, – думал Рихтер. – Но главное не это. Всё, о чём вы говорили, – не снаружи, а внутри. Снаружи просто жизнь, и ей до нас нет дела. А наш долг, или наши ценности, или сплошная пустота, как у вас, – это внутри».
– Да-да, конечно, – зло рассмеялся Штернберг. – Гностик выискался! Внешний мир есть отражение внутреннего, «ничего нет снаружи, ничего нет внутри, ибо то, что находится снаружи, находится и внутри». Это один из главнейших законов оккультизма, и, значит, им ты хотел меня удивить? Не смеши! Любые законы – те самые выступы на стене, не больше.
Мёртвый каменный берег, безжизненная, стоячая, захлебнувшаяся собственными водами серая река – вот что он видел внутренним взором и уходил по пустынному берегу вдаль, в холодное безвременье, куда-то глубоко внутрь себя, где было лишь… да ничего там не было.
– В конце концов, мне просто наплевать, понимаешь? – произнёс Штернберг.
«Вот именно, – подумал Рихтер с печалью, не имевшей ничего общего с оскорбительным сочувствием. – Вы – собственность генерала Каммлера и этого Шрамма. И раб морфия. И притом ничего не хотите исправить. Но вы ведь можете!.. Если только захотите…»
– Разрешите идти? – произнёс он вслух.
– Иди, – бросил Штернберг.
– Э… Разрешите только пару слов, командир. – И Рихтер быстро протарабанил, не дожидаясь, пока Штернберг прикажет ему убираться:
– Всех заключённых уничтожит та машина, которая в подземельях. Почему надо уничтожать безоружных людей вместо того, чтобы направить эту машину против наших врагов?
– А какая, собственно, разница? – делано усмехнулся Штернберг. – Германию это всё равно не спасёт. Безоружные люди всегда погибали и будут погибать. Так какая же разница?
– Не знаю… Вам тогда, на Зонненштайне, было виднее.
Понурившись, Рихтер вышел из комнаты.
Штернберг остался один, но спокойствия, пусть даже привычного в последнее время оцепенелого безразличия, к нему не пришло. Всё его раздражало: и холодное дуновение от окна, и сероватый свет посмурневшего, закрывшегося от солнца дня, и глубокая, как в колодце с ледяной водой, тишина замка – тишина, что, чудилось, вот-вот прорвётся не то воем сирен, не то гулом вражеской артиллерии, не то чем-то совершенно непредставимым. И страшно было вовсе не от этого, а от понимания, что ничего на самом деле не произойдёт, ни-че-го. Он впрыснет себе ещё морфия, сдаст чертежи Каммлеру и проявит достойную лучшего применения изобретательность в том, чтобы больше не попадаться на глаза Элизе Адлер. Постарается – тщетно – не истязать себя бесполезными сожалениями о Дане – и побольше думать о близких, чтобы перевалить через ещё одни сутки, потом ещё… Казалось, время замкнулось в кольцо, что вращалось и истончалось с каждым поворотом. И всё это странно и тревожно оттенялось памятным кошмаром. «На что способна каммлеровская машина? – мельком подумалось Штернбергу. – Способна ли она разрушить ткань Времени?..»
Он поднялся с кровати, подошёл к окну. На еловые лапы сыпалась с бесцветного неба ледяная крупа. Штернберг представил, как сотни лет назад стоял вот так у окна своего замка какой-нибудь из его предков – рыцарей Унгерн-Штернбергов – и видел, скорее всего, очень похожую картину. Предки Штернберга присягали на верность разным государствам: Шведскому королевству, империям Германской и Российской; среди них было куда больше отпетых негодяев, чем праведников; но всех их отличала та неуязвимая гордость, что, верно, и нашла выражение в родовом девизе – «Звезда их не знает заката» – и на гербе, где на синем поле золотились лилии и звёзды. У него же, последнего в своём роду, даже гордости не осталось.
Штернберг провёл рукой по обжигающе-холодному стеклу. Холода нет, пока нет тепла.
Времени нет, пока нет движения. Пока нет жизни. Пока нет возможности выбора. И воли выбирать.
У него перехватило дыхание.
Догадка едва зацепила его крылом и улетела прочь, и ему оставалось лишь потрясённо и бессмысленно озираться. Кровь стучала в ушах. Давно пора принять ещё зелья, чтобы вернуть свежесть и ясность мысли…
Но на сей раз он остановился. Долго стоял, слушая тишину. Ему было нужно совсем немного: лишь воля выбирать.
– Вот что, – громко сказал он. – Вот что, довольно…
Пошёл в смежную комнату, выдернул верхний ящик стола. Быстро, пока не догнала мысль одуматься, перевернул его над полом: две большие склянки с раствором морфия упали и разбились – буквально взорвались, – а несколько ампул с тонким звоном покатились поперёк дубовых половиц. Штернберг принялся топтать ампулы, как насекомых. На шум явился Рихтер, и его молчаливое и уважительное изумление придало Штернбергу азарта. Он вытряхнул шприц из футляра, растоптал и его. Теперь пол у стола был усеян хрусткими осколками, на досках темнели влажные пятна.
Картинно вышло, сказал себе Штернберг, немного успокоившись. Картинно и излишне самонадеянно – в клиниках морфинистов от зелья отлучают постепенно, понемногу. Зато путь к отступлению был закрыт.
– Хайнц.
Парень вытянул руки по швам.
– Слушай меня. В ближайшие двое-трое суток мне может быть очень плохо. Наверняка я буду требовать морфия, звать Шрамма, Каммлера или самого дьявола, жаловаться, угрожать… Не вздумай звать врачей. Вообще никого в квартиру не впускай. Если будут меня спрашивать – говори, что я сильно пьян. Группенфюрер Каммлер задерживается в Берлине, Шрамм здесь ещё с неделю не появится, а остальные вряд ли будут сильно сюда рваться… Купера тоже не впускай.
– Так точно. – Рихтер внимательно и твёрдо посмотрел ему в глаза.
– Надеюсь, у меня получится… И вот что, – Штернберг повесил на спинку стула портупею, вытащил из кобуры пистолет и отдал солдату. – Дней на пять эта штука – твоя. Не отдавай мне оружие, какими бы карами я тебе ни грозил. Да, и знаешь… Едва ли у меня хватит сил на пирокинез, но на всякий случай не мешало бы тебе раздобыть огнетушитель. Стащи откуда-нибудь. Ты этот замок лучше меня знаешь.
– Так точно, командир.
– И ещё. Заканчивай ты, С-санкта Мария, свои идиотские шпионские игры. Смотри, поймают твоего Фиртеля. Он, разумеется, сразу тебя сдаст, а мне сейчас несподручно вытаскивать тебя из неприятностей.
Парень отвёл взгляд, нахмурился.
– Я на тебя надеюсь, – сказал Штернберг тише. – Очень надеюсь. Ты меня понял?.. Ладно, вижу, что понял.
– Так точно…
Штернберг убрал все свои записи в сейф, а ключ тоже отдал солдату, сметавшему осколки на лист бумаги. На столе оставил лишь тетрадь в чёрной обложке да книгу Эмиля Крепелина. Обед давно остыл, однако Штернберг заставил себя поесть немного супа из чечевицы с сосисками.
Не позже чем через несколько часов, вечером, должен был начаться первый акт адского действа. Штернберг сложил вместе подрагивающие ладони, словно давя между ними первый, ещё легчайший приступ паники.
Только бы выдержать.
ИЗ ЧЁРНОЙ ТЕТРАДИ
Я мог изменить мир.
В сущности, я и изменил его. Мало того, продолжаю менять его каждый день – наполняя невыносимой бессмысленностью и пустотой.
Я сам вынес себе приговор и последовательно отбываю наказание.
Самое смешное, я ведь никогда не считал себя наци. Мне – с моей венгерской, германской, славянской, финской и шведской кровью в жилах – всегда претили вульгарные вопли о «расовом превосходстве». К тому же – всё это глупое надувание щёк, весь этот инфантильно-романтический культ смерти… О да, я смеялся над нацистскими ритуалами. Я считал себя ловким конформистом и мнил себя выше всей громоздкой идеологической системы, однако на деле оказался заточён глубоко внутри неё. Ведь если раньше я готов был принести себя в жертву во имя родины и победы, то теперь это моё самопожертвование, слепое, изуродованное, направлено лишь на себя, замкнуто в круг бесконечных самообвинений, которые есть не что иное, как видоизменённая имперская лихорадка самоотрицания.
«Ты ничто, лишь твоя родина имеет значение…» Теперь же: «Ты ничто, лишь твоя вина имеет значение».
Так сколько можно сидеть в клетке?
Всё это время я неосознанно пытался изобрести себе самую что ни есть жестокую кару и изобрёл-таки – принудил себя отказаться от тебя, моя надежда. Отказаться от поисков, от борьбы, вообще отречься от права на то, чтобы быть с тобой.
Как я посмел!..
Один из моих сотрудников – его давно нет в живых – учился в «наполас», это специальный интернат для будущих образцовых национал-социалистов. Он рассказывал, как один его впечатлительный соученик, сильно провинившийся в чём-то и вообразивший, будто его вина перед родиной в лице товарищей несовместима с жизнью, ушёл дождливым вечером в парк за спальным корпусом и там умудрился заколоть себя тупым полуигрушечным кинжальчиком из тех, что выдают в гитлерюгенде.
Если бы он выжил тогда и вырос, то, скорее всего, теперь не жалел бы чужих жизней – как тогда не пожалел собственной и заодно жизней тех, кто любил его.
Уничтожение идёт рука об руку с самоуничтожением. Больше тут нечего добавить.
Девять часов вечера. Наступила первая, уже неоднократно пройденная – я всегда сдавался после неё – фаза абстинентного синдрома. Сначала просыпается лёгкое, но притом навязчивое беспокойство; оно растёт, каменеет и наконец сдавливает грудь тяжкой тревогой. Вскоре после того мучительно ощущается нехватка воздуха, донимает зевота и глаза слезятся. Чуть позже возникает чувство, будто спину и плечи беспрестанно поглаживают маленькие ледяные ладони детей-призраков. Мороз по коже.
Почему-то больше всего страшусь не боли, что придёт на вторые сутки, а возможных галлюцинаций, про которые начитался у Крепелина.
Говорят, русские вышли на Одер, где-то в районе Глогау, и захватывают всё новые плацдармы на берегу. 70 километров до Берлина. Всего 70 километров! Немыслимо. Страшно ли мне? Не знаю. Скорее тошно.
Моя надежда, моё искупление.
Нет, я не верю в то, что ты могла уйти с ними по доброй воле. Будь я проклят, если не разыщу тебя.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?