Электронная библиотека » Оксана Ветловская » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 13 сентября 2022, 18:10


Автор книги: Оксана Ветловская


Жанр: Ужасы и Мистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Но, в конце концов, для устранения можно использовать и побочное действие устройства. Фюреру пока известно только о нём…

– Разложение живой ткани…

– Если согнать всех заключённых в окрестности Зонненштайна…

Штернберг уже не понимал, какая фраза кому принадлежит, в его восприятии тихий, скромно сложивший на столе небольшие женственные руки Гиммлер и яростно жестикулирующий генерал Каммлер слились в одно существо, мундирное, многорукое, говорящее на разные голоса. Вместе с ними он мысленно пересматривал опыты с «Колоколом», или как там теперь называлась эта смертоносная штуковина. Быстрое, без признаков гниения, разрушение живой ткани, мгновенное свёртывание крови… Устройство уже испытывали на узниках. И, самое главное, Штернберг вдруг с ужасом осознал, что всё это его больше не трогает. Когда-то, увидев в Равенсбрюке измученных женщин и мёртвых детей, он затем рыдал под душем в паршивой гостинице. Сейчас едва ли нашлось бы что-то, способное вышибить из него слезу. Разве что… Нет, нет, об этом нельзя думать. Она жива, она должна быть жива.

– Это гораздо эффективнее газовых камер и крематориев. Полное разложение. Никаких следов. – Каммлер увлечённо рубил воздух ребром сухощавой ладони. – Если фюрер прикажет использовать излучатель как оружие для уничтожения противника – мы с готовностью последуем его приказу. Если же нет – фюрер стал слишком подозрителен, вы, доктор Штернберг, уже испытали это на себе, – будем действовать сами.

– Да, п-полное р-разложение, – печально закивал Глюкс и покосился в сторону небольшого зеркального бара в углу салона.

Штернберг мог хотя бы для приличия произнести что-нибудь в предостерегающем ключе, глупое и пошлое, – вроде замечания о ящике Пандоры, – но только соорудил некое подобие одобрительно-деловой улыбки (в зеркалах того же бара увидел, что гримаса вышла страшная). А тем временем думал: он так дорожит Даной даже не потому, что она – залог его способности чувствовать что-то кроме боли; она – гарантия того, что он способен вообще хоть что-то чувствовать.

Из его перекорёженной наркотической жаждой памяти выпало то, чем закончилась встреча. Кажется, Гиммлер твердил о том, что по-прежнему доверяет ему, а ещё рассуждал, что у него нездоровый вид, и, как рьяный поклонник гомеопатии, советовал принимать настой каких-то трав, каких – Штернберг не запомнил. Глюкса, кажется, едва не вырвало, и Штернберг поспешил удалиться, не дожидаясь, чем там у них дело кончится.

Пришёл он в себя в соседнем вагоне, когда ему вернули пистолет. Вооружённая охрана его пока больше не сопровождала. Зато следом спешил, тряся телесами в необъятном, будто сразу на двух человек шитом костюме, доктор Керстен.

– Постойте, доктор Штернберг. Лишь одну минуту. У меня к вам дело. – Несмотря на огромные размеры, толстяк нисколько не запыхался. – Просьба, убедительнейшая. – Керстен понизил голос: – Вы сами видели, что там творится. – Он оглянулся через плечо, будто его преследовали. – Это просто безумие какое-то. Как группенфюрер Каммлер зачастил к господину рейхсфюреру, – Керстен был штатский и, в отличие от эсэсовцев, всегда называл Гиммлера «господин», – всё пошло прахом. Я имею в виду освобождение заключённых и миссию Красного Креста, ну, вы помните.

Да, тот разговор с Керстеном, состоявшийся несколько месяцев назад, Штернберг помнил хорошо. Керстен, пользуясь своим влиянием личного врача, иногда после сеансов массажа подсовывал Гиммлеру списки заключённых, которых по тем или иным причинам следовало освободить, а порой незатейливо и вкрадчиво – «Я обращаюсь не к рейхсфюреру СС, а к человеку Генриху Гиммлеру» – просил подарить свободу сотне-другой узников просто так, в качестве личного подарка ему. Нередко Гиммлер соглашался – в периоды ухудшения здоровья его начинал беспокоить вопрос о «плохой карме». Керстен ребячески гордился своей ролью гуманиста, но хлопотал отнюдь не бескорыстно – на нём было завязано множество нитей, связей, в том числе и заграничных, всяческих интриг, и за свои хлопоты Керстен обыкновенно получал от разных людей и организаций весьма значительное вознаграждение. Ещё Гиммлер наладил торговлю евреями – со Швейцарией, хорошо платившей за человеческие жизни, – и эти сделки тоже порой организовывались не без участия охочего до денег массажиста. Штернберг же, каждую ночь возвращавшийся во снах под пепельное небо Равенсбрюка, просил Керстена – дело было весной – постараться выжать из Гиммлера согласие на то, чтобы наконец допустить в концлагеря представителей Международного Красного Креста. Вроде бы у Керстена что-то получилось. Но сейчас всё это казалось далёким и неважным.

– Господин рейхсфюрер уже совсем было отказался от ликвидации евреев. Даже приказал демонтировать крематории в Аушвице. А тут эта адская машина группенфюрера Каммлера. Прямо-таки создана, чтобы заметать следы. Я никак не могу убедить господина рейхсфюрера в том, что освобождение всех этих людей будет несравнимо лучше, чем их тайное уничтожение. Тем более раз он хочет поправить мнение о себе за границей.

– Хорошо. – Штернберг облизнул запёкшиеся губы. – Ну а что вы от меня-то хотите? Если даже вы ничего не способны сделать…

– У вас свои методы. Внушение. Телепатия. Много всего такого, чего я не умею. Постарайтесь, ведь речь идёт о тысячах человеческих жизней. Уж не знаю, что там за оружие, но пусть господин рейхсфюрер хотя бы отпустит заключённых. – Керстен просительно улыбнулся, проворачивая в уме детали какой-то большой сделки, обещающей пачки швейцарских франков, но тем не менее говорил совершенно искренне.

Штернберг почему-то обозлился:

– Простите, доктор Керстен, но у меня сейчас других забот хватает. Моя семья в заложниках, чёрт возьми.

Толстяк взял его сухую подрагивающую руку в свои мягкие, уютные лекарские ладони.

– Вы больны. Вам требуется лечение. Я могу помочь вам избавиться от зависимости – не отпирайтесь, я же вижу, что с вами творится. Но нужно ваше твёрдое намерение. Подумайте о вашей семье. Вашим родителям нужен сын-наркоман?

Ласковый тон окончательно взбесил Штернберга. Он уже повернулся, чтобы уйти, но искреннее сочувствие Керстена его всё же остановило.

– Я попробую, – тихо сказал он, не глядя на массажиста. – Дистанционную корректировку. По фотографии. То есть отличного результата не обещаю. Идёт? И умеренную. Потому что, если меня на этом поймают…

– Господин рейхсфюрер очень хорошо к вам относится. Он восхищается вашими уникальными способностями. Вы бы слышали, как он защищал вас в телефонном разговоре с Гитлером. Это первый случай на моей памяти, когда он осмелился возражать фюреру. Вы должны быть ему благодарны. Когда будете, как это… корректировать, не причиняйте ему вреда.

– Я благодарен, – с горькой злобой сказал Штернберг. – Вреда не будет, клянусь.


ИЗ ЧЁРНОЙ ТЕТРАДИ

«Пока я не думаю о времени, я знаю, что есть время, но как только задумываюсь о нём, перестаю понимать, что такое время». Блаженный Августин.

Мне пока остаётся лишь повторять его слова. Я ничего не знаю. Я всё начал заново. Будто и не было двух лет, отданных изучению Зонненштайна. Однако теперь меня интересует вовсе не капище и не Зеркала. Время. Оно – ключ ко всему. К моим сумрачным видениям, к Зонненштайну, ко мне самому, наконец.

Я вновь, как школяр, сутки напролёт сижу над книгами.

Время. Сейчас оно еле движется, и лунный свет скользит по змеиной чешуе вечности. В комнате тьма, лишь горит на столе лампа, прикрытая газетами, потому что даже тусклое красноватое сияние шёлкового абажура режет мне воспалённые глаза. За окном тоже тьма, глухая морозная ночь. Где-то далеко воет собака. В муаровых разводах облаков – подёрнутая радужной бензиновой плёнкой лужа лунного сияния. Мрачно и дико. Полночь истории. Такой, должно быть, была первая ночь мира, такой будет последняя.

Для большинства мыслителей прошлого Время универсально. Но вспоминаю слова, приписываемые Джордано Бруно: «Не может быть такого во Вселенной времени, которое было бы мерой всех движений», и ещё: «При единой длительности целого различным телам свойственны различные длительности и времена». Я знаю, это так. Время Германии… Я мог изменить его.

Итак, существуют разные «времена». Как часть единого целого? Как подводные течения в океане Времени? У каждого тела, у каждой общности существует своя «ось времени», которую можно повернуть под определённым углом ко всему прочему миру?

Время Германии. И Зонненштайн – как его воплощение.

Признаться, теперь я страшусь думать о Зонненштайне. Эта стройка – она выворачивает мне душу. Разрушенный храм. Пыточная камера. Концлагерная операционная. Разворошённое убежище изувеченного исполина. Я был бы рад вовсе забыть об этом месте, настолько всё это чудовищно.

Нынешнее наступление на Западе, похоже, станет для Германии тем же, что операция «Кайзершлахт» во времена Великой войны, – последним отчаянным выпадом, за которым последует град ударов, каждый из которых уже сам по себе будет смертельным. С неким извращённым болезненным интересом слушал сегодня по радио новогоднюю речь фюрера. О выдохшемся наступлении там, разумеется, ни слова. Пустая, холодная и бессмысленная речь. Она словно транслировалась прямиком из подземелий Аида.

Отложил записи, чтобы снять перстень и привязать к нему нить – теперь я всегда ношу небольшой моток нити в кармане, чтобы в любой момент, когда мне заблагорассудится, мерные покачивания маятника в очередной раз немного успокоили меня. Спрашиваю я всегда о тебе. Где бы ты ни была сейчас, ты жива, и это главное.

Уже полторы недели я безвыездно нахожусь в Вайшенфельде, почти ни с кем здесь не общаюсь и, в общем, в своём затворничестве веду ужасающий образ жизни: только книги и морфий, с полудня до четырёх утра. Иногда выпивка. Выпивку мне доставляют исправно, вместе с морфием, как ещё одно средство усмирить меня. Каммлер не позволил мне на Рождество навестить семью. «Не позволил», даже писать такое унизительно. Но я и не настаивал. Потому что… потому что мне стыдно смотреть им в глаза. Они все увидели бы мою слабость. Даже Эммочка. Она привыкла видеть меня сильным. Я не должен её разочаровывать. А куда я сейчас гожусь? Я даже не смогу показать ей простейший фокус с пламенем на ладони. Мой дар – я разменял его на морфий, от пристрастия к которому не в силах избавиться, и на выпивку, которая кое-как спасает меня от стыда за пристрастие к морфию, вот ведь чёрт… Каждый день я пытаюсь начать без морфия – не хочу, чтобы ты увидела меня таким, когда я тебя, наконец, найду. И каждый день я терплю поражение. Каждый проклятый день. Меня терзают какие-то непроизносимые подозрения, какие-то грязные страхи. Мне хочется пожелать смерти всем мужчинам вокруг тебя. Я не могу тебя защитить… Я свихнусь, если они что-нибудь с тобой сделают.

Часть II. Нижний уровень

Хайнц. Машина генерала Каммлера
Нижняя Силезия, замок Фюрстенштайн
январь 1945 года

– За что нас убивать?

– А то ты не понимаешь. – От глупых вопросов Фиртель заводился с пол-оборота. – Слишком много видели. Тут всё засекреченное и охраняется лучше, чем личный сортир фюрера. В таких местах в конце концов всех убивают. Всегда. Уж поверь мне.

– Ты ведь до сих пор цел.

– Мне здорово везло…

– Вдруг и на сей раз повезёт? И потом, не будут они патроны тратить. С боеприпасами туго.

– Конечно, не будут! Загонят всех рабочих в шахту, а шахту взорвут.

– Мы-то не рабочие.

– Мы хуже рабочих! Мы лаборанты. Вот нас первых и порешат…

– Ну и ладно. – Хайнц отвернулся, ему надоел этот разговор. Фиртель первый затевал рассуждения насчёт вероятного будущего и сразу начинал дёргаться. И так почти каждый день. Сколько можно?

Ицик Фиртель был еврей. Почти анекдотической наружности – такими евреев изображали в школьных учебниках биологии, по которым ещё недавно учился Хайнц. Кучерявый, клювастый, с небрежно брошенной в треугольное лицо горстью веснушек, больше напоминавших пятнышки грязи, с многовековой семитской тоской в больших глазах цвета крепкого чая, узкоплечий, тонкокостный и ужасающе худой – он напоминал марионетку типа «еврейский скрипач» из кукольного театра, у него и движения были под стать, непредсказуемые и отрывистые. Только Фиртель был не скрипач. Он, по его собственным словам, подвизался в разных учреждениях в качестве лаборанта – сначала на воле, потом за колючей проволокой, – и казалось, родился в сломанных очках, кое-как подлатанных с помощью разномастных кусков проволоки. Прошлое его было туманным; единственное, что он любил рассказывать о себе – точнее, о своих предках, – как полтора века тому назад новопринятый закон Австрийской империи обязал его прапрадеда, мелкого неудачливого торговца, взять наследственную фамилию. Чиновники драли с евреев взятки за право носить благозвучные фамилии, и так как прапрадед наскрёб только четверть необходимой суммы, расположенные в тот день к юмору члены комиссии увековечили сей факт, наградив торговца фамилией Фиртель[11]11
  Viertel (нем.) – четверть.


[Закрыть]
.

– У нас тут вроде алхимической лаборатории, – сказал Фиртель Хайнцу в первый день. – Ничему не удивляйся. Если пошлют работать на нижние ярусы – сразу сказывайся больным. Туда ходить опасно: сильное излучение. Видел бараки у подножия горы? Там мы живём. В бараке не болтай, всё прослушивается. Если кто будет предлагать бежать – не обращай внимания, это провокаторы. Отсюда не убежишь.

– Может, я сам провокатор, – хмуро заметил Хайнц.

– Провокаторов насчёт нижних ярусов я никогда не предупреждаю, – ухмыльнулся Фиртель, и Хайнц невольно проникся к нему симпатией.

В представлении Хайнца любые разговоры с евреем отдавали чем-то глубоко запретным. От детских книжек, где еврея сравнивали то с паразитом, то с ядовитым грибом, до занятий по расологии в старших классах – всё должно было привить немецкому школьнику чувство «расового превосходства». Ты – лучший. Ты – представитель величайшего народа земли. Евреи – зло. Полная твоя противоположность. Евреи не считались людьми – они, согласно пропагандистским выкрикам, были «вшами на теле общества», «погибелью», «врагами немецкого народа». Им запрещено было сочувствовать. За любую помощь евреям, даже за краткий разговор с кем-нибудь из них на улице, можно было запросто угодить по доносу в концлагерь – как «еврейский прислужник, лишённый человеческого достоинства». Но скандировать речёвки в гитлерюгенде и смотреть «врагу» в усталые, вполне человеческие глаза – между тем и этим, как оказалось, лежала пропасть.

Первое, чем Ицик Фиртель удивил Хайнца, – он с полнейшим безразличием отнёсся к тому факту, что Хайнц раньше служил в войсках СС. Второе – Фиртель отличался сказочным везением. Только на памяти Хайнца, за месяц их знакомства, Фиртеля должны были раз десять казнить, потому как он то совершенно непостижимым образом оказывался в помещениях, куда заключённым не было ходу, то лепил дерзости начальству, и всё это у него выходило так нелепо и неуклюже, что в лаборатории его, по-видимому, считали кем-то вроде местного сумасшедшего и по совместительству живым талисманом – Фиртель присутствовал на всех важных опытах. Когда он со свойственным ему пессимизмом предсказывал провал, опыты удавались лучше некуда.

И, наконец, третье – доктор Брахт, начальник лаборатории, розовощёкий неповоротливый громила лет тридцати, каждое утро, как по расписанию, заряжавший старый граммофон одной из двух пластинок Моцарта и звучно хлопавший по плоской заднице потасканную лаборантку, с Фиртелем консультировался вежливо и многословно, будто с уважаемым коллегой. Похоже, о своём прошлом Фиртель чего-то недоговаривал.

Своими нелепыми высказываниями Фиртель поначалу пытался спровоцировать Хайнца на донос. Хотя понял это Хайнц далеко не сразу. Ни с кем из соседей по бараку он не сходился, но ни на кого не доносил, хотя знал, к примеру, что в бараке «учёных» часто прятали узников из других бараков. Когда Фиртель убедился, что Хайнцу можно доверять, между ними завязались вполне приятельские отношения. Благодаря Фиртелю Хайнц тоже стал кем-то вроде лаборанта, до того он был просто «подопытной крысой».

Хайнцу трибунал вынес приговор как «пособнику предателя». Первым его местом заключения стал штрафной лагерь: по десять-двенадцать часов в сутки вгрызаться лопатой в мёрзлую почву, едва тянуть день за днём на скудном пайке, ночевать в убогих бараках, произведениях первобытной архитектуры, наполовину утопающих в земле, – и всё это становище каменного века обнесено высоким ограждением из колючей проволоки… В первые лагерные дни Хайнц часто представлял себе, как коменданту приходит ходатайство о помиловании – внушительная бумага с размашистой подписью, со словами «“Аненербе”, начальник отдела тайных наук» в шапке документа, – хотя знал, что подобное неосуществимо. Хотя бы потому, что хозяина этой подписи в последний раз Хайнц видел в наручниках, в окружении вооружённых эсэсовцев – в то утро, когда их обоих арестовали в деревне неподалёку от Зонненштайна. Но надежда не давала отупеть и опуститься. Должно же быть в будущем хоть что-то, кроме вшей, голода, грязи и унижения – ведь должно же, нет?.. Спустя полмесяца Хайнца перевезли в концлагерь Дора и вот тогда-то привлекли к каким-то странным опытам с металлическими цилиндрами. Опыты весьма походили на памятные упражнения по «тренировке воли» под руководством командира, только были, на взгляд Хайнца, напрочь лишёнными какой бы то ни было логики и смысла. Однако, по-видимому, он неплохо справлялся, потому что вскоре его перевели в лагерь под Фюрстенштайном.

Как и в лаборатории лагеря Дора, Хайнц часами сидел в зеркальных кабинах и зачитывал какую-то ерунду, напечатанную на машинке крупным шрифтом.

– Ну что это такое? – не выдержал он однажды. – Это ведь бред, я не понимаю в этой тарабарщине ни слова. Раньше хоть сводки погоды давали читать, а теперь вообще непонятно что.

– Это ритм, – объяснил Фиртель. – Задавая ритм, ты вкладываешь нужную информацию в окружающее пространство. Всё на свете имеет свою вибрацию, свой ритм. Если ты подстроишься под ритм чего-то, то притянешь это к себе. Вещь, явление – не важно. Вот, например, магические заклинания – это такой специальный ритм. Молитвы – тоже. Понятно, хоть примерно?

– Ещё как. Я даже знал того, кто всем этим профессионально занимался. Ну, читал заклинания…

– Вот и хорошо. Считай, что тоже произносишь заклинания.

– А что я должен притянуть?

– Свободную энергию, – загадочно ответил Фиртель. – Которую должны сконцентрировать отражатели.

– И как, получается?

– Не очень. По правде говоря, почти ничего не получается. Ты не понимаешь, что делаешь, тебе скучно. К тому же у тебя у самого недостаточный энергетический потенциал. Ты хорошо улавливаешь ритм, но ты очень слаб.

– Слушай, Фиртель, да я б ещё в штрафном лагере подох, если бы был таким слабаком, как ты говоришь!

– Да я не об этом.

– А-а… Понял. Я знал одного очень сильного человека. Только его, скорее всего, давно расстреляли.

– Кто он?

– Учёный один. Был… Зачем меня тут держат, раз я не подхожу?

– Насколько мне известно, ты уже принимал участие в экспериментах со временем и пространством, и нынешние эксперименты – баловство по сравнению с теми. Доктор Брахт считает, что ты можешь быть ему полезен.

Немного позже Фиртель увидел наброски планов. В лаборатории без особых проблем можно было втихомолку разжиться карандашами и бумагой, чем Хайнц не замедлил воспользоваться. Рисование планов его успокаивало. Когда его все оставляли в покое, он шёл в угол зала, где находился стенд для испытаний зеркальных камер, прятался за старой чертёжной доской, скрывавшей его от взглядов тех, кто входил в помещение, и для начала на пару секунд прикрывал глаза, воображая, будто с высоты птичьего полёта смотрит на свою тюрьму.

Замок Фюрстенштайн. Лесистый холм, вытянутый с юго-запада на северо-восток, служил замку основанием и таил в своих недрах многоуровневые галереи, облицованные армированным бетоном или просто вырубленные в скале. У подножия, к северу, в чахлом, замученном перелеске, на болотце, среди высокого и прямого сухостоя, мало-помалу разрастался сооружённый на скорую руку «рабочий лагерь Фюрстенштайн» для заключённых, денно и нощно, в три смены, прорубавших тоннели. Дня не проходило, чтобы в подземельях не случалось завала от неправильно заложенного динамита или кого-нибудь не давило вагонеткой, не говоря уж о том, что холод и болезни выкашивали рабочих почище постоянных аварий. Но ежедневно приходил транспорт из большого лагеря Гросс-Розен, и потому количество узников оставалось прежним, менялся лишь национальный состав – то было больше слышно польской речи, то венгерской, – а больных узников до недавнего времени отправляли в газовые камеры Аушвица, которые, впрочем, теперь пустовали, потому что со дня на день там ожидалось наступление русских. Подумать только, теперь Хайнц знал с десяток названий концлагерей, хотя ещё несколько месяцев назад он даже затруднился бы толком объяснить, что такое концлагерь. Во внешнем мире бытовало очень смутное представление о концлагерях, однако любой говоривший о них невольно понижал голос.

Устройство здешнего лагеря Хайнц представлял себе до мелочей – от его барака «учёных», с небольшого пригорка, лагерь просматривался насквозь, до двойного проволочного заграждения. «Учёные» жили вольготнее прочих узников, не только потому, что их лучше кормили, не только потому, что их барак был чище и в придачу отапливался, но и оттого, что им приходилось бывать в самых разных постройках комплекса, из-за чего они могли при определённой доле везения и изобретательности «организовать», как это называлось на лагерном жаргоне, лекарства и предметы быта, вплоть до спиртовых горелок и солдатских одеял со склада при казармах.

Неплохо Хайнц знал и расположение призамковых строений на покатом северо-восточном склоне холма – там размещались лаборатории. Кое-что знал о недостроенных галереях – однажды по ошибке его погнали туда на работы. В замке Хайнц не бывал ни разу, посему большое сооружение из грубого камня, с фахверковыми пристройками, с тремя затейливыми башнями и лесом каминных труб над острыми пиками сложных многощипцовых крыш, представлялось Хайнцу глухим монолитом, словно бы гигантским зубом, в корне которого подобно кровеносным сосудам ветвилась сеть подземных переходов. Замку предназначалось стать одной из резиденций Гитлера. Год назад, когда реконструкция Фюрстенштайна только начиналась, никто и предположить не мог, что в Нижнюю Силезию может вторгнуться Красная армия. Теперь же, в тени угрозы вражеского наступления, назначение отреставрированного замка и подземных галерей стало гнетуще неясным, однако работы продолжались. Два верхних уровня галерей создавались как система бомбоубежищ. Что же до тех подземелий, которые находились глубже, – о них почти ничего не было известно, кроме того, что самый нижний ярус официально так и назывался: «нижний уровень». Поговаривали, что заключённые, вырубающие галереи «нижнего уровня», никогда не поднимаются на поверхность. Некоторые узники в лагере считали, что рассказы о нижних ярусах – преувеличение, если не чистый вымысел. В то же время находились те, кто видел, как из глубоких, в никуда ведущих шахт поднимали тела рабочих – либо обожжённые, либо превращённые в студень. Глубоко внизу, на той отметке, где начинается преисподняя, по слухам, испытывали какие-то устройства: известно о них было мало – лишь то, что они издают низкий гул, испускают голубоватое свечение и каким-то образом убивают людей. Пару раз Хайнц просыпался от того, что спёртый воздух барака наполнялся едва слышным гудением словно бы подземного роя исполинских каменных пчёл – казалось, гудит сама земля, – и тогда он вспоминал слухи о нижних ярусах, невнятные и зловещие, как эта монотонная песня земной тверди. Нечто похожее Хайнц уже слышал однажды. На Зонненштайне.

Улицы и интерьеры Хайнц запоминал лучше, чем лица людей. Воображение с лёгкостью выстраивало сложные макеты, полупрозрачные, как стеклянные ёлочные игрушки: их можно было мысленно вертеть так и сяк, разглядывая. Это было вроде игры. Хайнц смотрел на них сверху и рисовал планы. У него очень хорошо получалось, он и сам понимал, однако не придавал этому особого значения. Но однажды планы увидел Фиртель. Он попросил у Хайнца все листы – к тому времени их было уже с десяток, Хайнц заталкивал их под полуотодранное сукно облезлого стола, стоявшего за чертёжной доской. Фиртель развернул каждый рисунок, аккуратно разложил листы на полу и наклонился над ними с восторженной гримасой.

– Слушай, это же гениально. Ты где учился, в строительном училище?

– Не, я только школу успел окончить.

– А куда потом собирался?

– В университет, историю литературы изучать…

– В архитекторы иди! Это что, казармы СС? А это галереи? Какой уровень?

– Первый, если считать сверху.

– А тут наш лагерь? Вот это глазомер, вот это рука! Я вот вообще рисовать не умею. Ты с первого раза всё вот так подробно рисуешь? Или сначала изучаешь?

– Если помещения небольшие – одного взгляда достаточно. А вот план лагеря я не сразу нарисовал. Сначала ходил везде, смотрел.

– А посты охраны сможешь отметить?

– Конечно.

– Давай договоримся: я тебе дам много хорошей бумаги и автоматический карандаш, а ты будешь всё тут зарисовывать. Так, чтобы из отдельных листов получился большой план. Что где расположено, все входы-выходы и где сидит охрана. Всё подписывай. Прятать рисунки будешь здесь, в лаборатории, – тут ещё ни разу не было обысков. Я постараюсь выпросить у Брахта, чтобы тебя записали в персонал лаборатории, мне давно нужен помощник. На волю тебя, конечно, не отпустят. Зато сможешь свободнее ходить по территории комплекса. Может, даже в замок попадёшь. Там у доктора Брахта большой архив. Идёт?

– Зачем тебе такие рисунки?

– Их можно передать на волю. У наци тут полно всяких секретов. Бункера, лаборатории. Испытания оружия. Вот если бы об этом узнали за границей…

– Ну знаешь…

– Ты не согласен?

Хайнц помолчал. То, что предлагал Фиртель, называлось не иначе как предательством. Настоящим предательством, а не тем вымышленным «заговором», признать участие в котором от Хайнца требовали гестаповцы. Но после перестрелки на Зонненштайне, после долгого следствия, гестаповских дубинок, полевого и концентрационного лагерей Хайнц перестал чувствовать свою причастность к чему-либо такому, где применимо слово «преданность». Он с детства привык ощущать себя частью чего-то большого и важного, того, чему посвящались надрывно-героические молодёжные песни и лозунги; привык к ежедневному стремлению быть достойным всего этого; теперь же он остался словно бы в абсолютно пустом пространстве, немом и тёмном, где прошлое больше не имело значения, а будущее невозможно было представить. И ему хотелось зацепиться за что-то, вновь ощутить себя причастным к чему-то. Хоть к чему-нибудь, что имело бы смысл.

– Я не знаю… Мне надо подумать.

– А чего тут думать? Если откажешься, никто так и не узнает, что тут творится, и погибнет много людей. Тебе этого хочется?

– Нет.

– Ну а в чём тогда дело?

Хайнц неловко пожал плечами, глядя в сторону:

– Да как-то… я же… – Он вздохнул: – Ладно. Я согласен.

– Вот и хорошо. А ещё можно попытаться организовать массовый побег. Я покажу схемы кое-кому в нашем бараке…

– Ты говорил, отсюда не убежать.

– Придётся постараться. Скоро они всех нас уничтожат. Весь лагерь. Я слышал. – Глаза Фиртеля за сломанными очками, неестественно выразительные, как у трагического актёра провинциального театра, были просто безумными, и Хайнц понял, что на сей раз это не привычное нытьё, всё совершенно серьёзно. – Уничтожат с помощью той машины, которая у них стоит на нижнем ярусе. Как только эксперименты закончатся. Или когда русские будут совсем близко. С нами будет то же самое, что с доходягами из нижних галерей, теми, кто больше не мог работать. Знаешь, что с ними случилось? Их превратили в чёрную пыль. Потом эту пыль смели в кучу и вывезли в одной-единственной маленькой тачке.

– А что это за машина такая? Я слышал про неё, но тут, знаешь, чего только не рассказывают.

– Сам толком не знаю. Какой-то излучатель. Вероятно, неизученная энергия, а может… – Фиртель принялся щёлкать пальцами, поочерёдно сгибая их в разные стороны до хруста в суставах, как делал всегда, когда нервничал или терял нить мысли. – Помнишь наш разговор про ритм? Вероятно, эта штуковина тоже имеет дело с ритмом… с вибрацией… Излучатель можно настроить на любое физическое тело. Сначала он, по-видимому, входит в резонанс с определённой целью, а потом разрушает её.

– Да разве такое возможно… – Хайнц осёкся. Здесь, в этом невообразимом месте, было возможно всё.

* * *

В последнее время у Хайнца было много работы: Фиртель приносил ему разнообразные схемы и чертежи, которые следовало копировать в обеденный перерыв. Чертежи Хайнц переводил через оконное стекло, потом дополнял надписями. Обычно у Хайнца в распоряжении было лишь несколько минут: поначалу он и самый простой чертёж не успевал скопировать, однако с каждым днём работа шла всё быстрее и лучше. Фиртель называл его «человек-фотоаппарат». Готовые копии чертежей прятал в тайнике, местонахождение которого Хайнцу было неизвестно.

– Если всё это удастся передать на волю, нужным людям, которые переправят это за границу, то мы здорово нагреем наци, – часто повторял Фиртель.

– А какой нам с того прок? – спросил как-то Хайнц. Слово «наци» он пропускал мимо ушей. Ещё недавно он сам был «наци», рядовым войск СС, и с каждым новым чертежом напоминал себе, что теперь-то он и есть самый настоящий предатель. Но его нынешнее дело имело хоть какую-то цель, впервые за долгие недели потерянности и бессмыслицы.

– Какой прок? Ну как ты не понимаешь! Если союзники создадут такую же разновидность нового оружия, как у наци, обеим сторонам будет выгоднее заключить мирный договор, чем воевать дальше.

– Ты же знаешь, фюрер никогда не согласится на мирный договор, – возразил Хайнц. – Или победить, или погибнуть. Так нас учили.

– Эту чушь вдолбили тебе в голову восторженные идиоты в гитлерюгенде.

– Вот увидишь, мы будем воевать до конца.

– «Мы»? Кто это «мы»?!

– Да я только хотел сказать, что…

В этот день Фиртель с ним больше не разговаривал.

На следующий день в лабораторию привезли большую клетку с дюжиной тощих кошек самого помойного вида. Доктор Брахт где-то вычитал, что кошки якобы обладают врождённой способностью изменять скорость течения времени, и вознамерился проверить эту теорию на практике. Для начала кошек скопом посадили в зеркальную кабину, где они принялись завывать на разные голоса, в чём доктор Брахт уловил какой-то научный смысл, Фиртель придурковато улыбался, а Хайнц предположил, что животные просто хотят есть. Неожиданно доктор Брахт, обычно Хайнца в упор не замечавший, внял его предложению покормить зверей, и к обеду они – Фиртель, Хайнц и ещё двое заключённых – занимались тем, что кормили кошек варёной рыбой и заодно ели эту рыбу сами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации