Текст книги "Любовь на службе царской. От Суворова до Колчака"
Автор книги: Олег Смыслов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Князь Трубецкой. Подвиг ради женщины
Узник секретного дома под номером девять
Сергей Васильевич Трубецкой был доставлен в Петербург 29 июня 1851 года. Сидя в экипаже под охраной, он предполагал, что его везут в III отделение. Однако, увидев Троицкий мост, все понял и заплакал. Тридцатишестилетнего князя везли в Петропавловскую крепость.
После его приема комендант Санкт-Петербургской крепости генерал-адъютант Набоков представил всеподданнейший рапорт:
«Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше доношу, что доставленный во исполнение Вашего Императорского Величества повеления отставной штабс-капитан князь Сергей Трубецкой сего числа во вверенной мне крепости принят и помещен в дом Алексеевского равелина в покое под № 9-м».
На этом же рапорте император Николай Павлович начертал свою волю:
«Вели с него взять допрос, как он осмелился на сделанный поступок, а к Чернышеву – об наряде военного суда по 3 пунктам: 1) за кражу жены чужой; 2) кражу чужого паспорта; 3) попытку на побег за границу и все это после данной им собственноручной подписки, что вести себя будет прилично. О нем подробно донести, что говорит в свое оправдание и как и кому сдана под расписку».
Слезы молодого князя, боевого офицера, не однажды побывавшего в боях, были не случайны. Он прекрасно понимал куда его везут, но совершенно не знал, что там, в окутанной мраком Петропавловке была тюрьма, о внутренней жизни которой не ведали даже те, кто служил в крепости.
«Кто сидел там, этого не дано было знать не только чинам комендантского управления, но и тем, кто служил в этой самой тюрьме, – пишет П. Щеголев. – Для заключения в эту наисекретнейшую тюрьму и для освобождения отсюда нужно было повеление царя. Вход сюда был позволен коменданту крепости, шефу жандармов и управляющему III Отделением. В камеру заключенных мог входить только смотритель и только со смотрителем кто-либо другой. Попадая в эту тюрьму, заключенные теряли свои фамилии и могли быть называемы только номером. Когда заключенный умирал, то тело его ночью тайно переносили из этой тюрьмы в другие помещения крепости, чтобы не подумали, будто в этой тюрьме есть заключенные, а утром являлась полиция и забирала тело, а фамилию и имя умершему давали по наитию, какие придутся. Это тюрьма – Алексеевский равелин Петропавловской крепости».
В сущности – это западный равелин Петропавловской крепости. Он прикрывает Трубецкой (Пути Господни неисповедимы!) и Зотов бастионы, а также Васильевскую куртину и Васильевские ворота. Название дано в честь отца Петра I Алексея Михайловича. В 1769 году в равелине была сооружена деревянная тюрьма, которая в 1797 году была заменена каменной тюрьмой на 20 камер – «Секретным домом». Среди заключенных равелина – декабристы, петрашевцы, до 1884 года народовольцы. Многие из последних умерли во время одиночного заточения в период 1882–1884 гг. В 1884 году заключенные были переведены в Шлиссельбургскую крепость, после чего Алексеевский равелин как тюрьма больше не использовался. В следующем году он был разрушен и проток Невы, создавший остров, завален землей.
Секретный дом представлял собой каменное, одноэтажное, треугольной формы здание. В нем насчитывалось 26 камер, только 20 или 21 использовались для одиночного заключения и именовались словно в насмешку – номерами. Часть камер была занята квартирою смотрителя, цейхгаузом и библиотекой. В цейхгаузе хранилась личная одежда узников, а также некоторые вещи, отобранные при аресте.
О том, куда попал молодой князь Трубецкой, дают представление воспоминания узников Секретного дома. Например, вот что рассказывал о процедуре переодевания декабрист М. А. Бестужев:
«Меня раздели до нитки и облекли в казенную форму затворников. При мерцающем свете тусклого ночника тюремщики суетились около меня, как тени подземного царства смерти: ни малейшего шороха от их шагов, ни звука голоса, они говорили взорами и непонятным для меня языком едва приметных знаков. Казалось, что это был похоронный обряд погребения, когда покойника наряжают, чтобы уложить в гроб. И точно, они скоро меня уложили на кровать и покрыли меня одеялом, потому что скованные мои руки и ноги отказывались мне служить.
Дверь, как крышка гроба, тихо затворилась, и двойной поворот ключа скрипом своим напомнил мне о гвоздях, заколачиваемых в последнее домовище усопшего».
Жуткое описание камеры Секретного дома дает узник – народоволец М. Ф. Фроленко:
«Потолок, стены, когда-то выкрашенные в желтоватый цвет, покрылись сероватым налетом пыли и паутины. Паутина виднелась также во всех углах. Нижняя часть стены аршина на полтора облезла: штукатурка от сырости превращалась постепенно, как видно, в известковый пух».
О порядке жизни в Секретном доме можно судить по рассказам В. А. Обручева:
«Утром, вероятно в восьмом часу, слышались шаги и щелканье замков, и когда очередь доходила до моей двери, то появлялись четыре солдата: фельдфебель с ключами, щеголеватый ефрейтор и два рядовых. Фельдфебель стоял у двери, ефрейтор подавал мыться, один из рядовых протирал пол шваброй, а другой опрастывал куб. Умывальная процедура была, конечно, самая упрощенная, и вскоре после нее приносили в оловянном стакане и булку. Обед приносился на деревянной доске: кажется, только два блюда, суп или щи и нарезанное мясо в оловянной тарелке. При этом только деревянные ложки. Вечером опять чай. Смотритель заходил не слишком часто, очевидно, не имел права входить один…»
Одиночное заключение в Секретном доме описал в своих воспоминаниях декабрист А. П. Беляев:
«То полное заключение, какому мы сначала подвергались в крепости, хуже казни. Страшно подумать теперь об этом заключении. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно. Каких страшных чудовищных помыслов и образов оно не представляло! Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, а затем все еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь заполнить».
«Мертвое молчание кругом, безответность сторожей, еле слышный бой часов на Петропавловском соборе – вот развлечение, – с возмущением расскажет об условиях заключения в Секретном доме М. В. Буташевич-Петрашевский. – Полумрак и холод – вот удобства помещения… По ночам отмыкаются и запираются двери казематов, в отдалении слышу шаги арестантов, ведомых к допросу…»
Сразу же после приема повели на допрос и князя Трубецкого.
«Государь император высочайше повелеть соизволил взять с вас допрос: как вы решились похитить чужую жену, с намерением скрыться с нею за границу, и как вы осмелились на сделанный вами поступок. Почему имеете объяснить на сем же, со всею подробностью и по истине, с опасением за несправедливость», – сказал узнику комендант Петропавловской крепости.
Князь вопрос понял и медленно, волнуясь, стал отвечать:
«Я решился на сей поступок, тронутый жалким и несчастным положением этой женщины. Знавши ее еще девицей, я был свидетелем всех мучений, которые она претерпела в краткой своей жизни. Мужа еще до свадьбы она ненавидела и ни за что не хотела выходить за него замуж. Долго она боролась, и ни увещевания, ни угрозы, ни даже побои не могли ее на то склонить. Ее выдали (как многие даже утверждают, несовершеннолетнею) почти насильственно; и она только тогда дала свое согласие, когда он уверил ее, что женится на ней, имея только в виду спасти ее от невыносимого положения, в котором она находилась у себя в семействе, когда он ей дал честное слово быть ей только покровителем, отцом и никаких других не иметь с нею связей, ни сношений, как только братских. На таком основании семейная жизнь не могла быть счастливою: с первого дня их свадьбы у них пошли несогласия, споры и ссоры. Она его никогда не обманывала, как со свадьбы, так и после свадьбы; она ему и всем твердила, что он ей противен и что она имеет к нему отвращение. Каждый день ссоры их становились неприятнее, и они – ненавистнее друг другу; наконец, дошло до того, что сами сознавались лицам, даже совершенно посторонним, что жить вместе не могут. Она несколько раз просила тогда с ним разойтись, не желая от него никакого вспомоществования; но он не соглашался, требовал непременно любви и обращался с нею все хуже и хуже. Зная, что она никакого состояния не имеет, и – я полагаю, чтобы лучше мстить, – он разными хитростями и сплетнями отстранил от нее всех близких и успел, наконец, поссорить ее с матерью и со всеми ее родными».
«Нынешней весной уехал он в Ригу, чтобы получить наследство, и был в отсутствии около месяца. По возвращении своем узнал он через людей, что мы имели с нею свидания. Это привело его в бешенство, и, вместо того, чтобы отомстить обиду на мне, он обратил всю злобу свою на слабую женщину, зная, что она беззащитна. Дом свой он запер и никого не стал принимать. В городе говорили, что обходится с нею весьма жестоко, бьет даже, и что она никого не видит, кроме его родных, которые поносят ее самыми скверными и площадными ругательствами. Я сознаюсь, что тогда у меня возродилась мысль увезти ее от него за границу. Не знаю, почему и каким образом, но я имел этот план только в голове и никому его не сообщал, а уже многие ко мне тогда приставали и стали подшучивать надо мной, говоря, что я ее увезти хочу от мужа за границу. Эти шутки и все эти слухи многим способствовали решиться мне впоследствии ехать именно на Кавказ: я знал, что они до мужа дойдут непременно».
«Вскоре после сего узнал я, что он своим жестоким обращением довел ее почти до сумасшествия, что она страдает и больна, что он имеет какие-то злые помышления, что люди, приверженные ей, советовали ей не брать ничего из его рук, что он увозит ее за границу, не соглашаясь брать с собою не только никого из людей, бывших при ней, но даже брата, который желал ее сопровождать, и, наконец, что этот брат, верно, также по каким-нибудь подозрениям с своей стороны, объявил ему, что он жизнью своею отвечает за жизнь сестры».
«В это самое время я получил от нее письмо, в котором она мне описывает свое точно ужасное положение, просит спасти ее, пишет, что мать и все родные бросили ее и что она убеждена, что муж имеет намерение или свести ее с ума, или уморить. Я отвечал ей, уговаривая и прося думать только о своей жизни; вечером получил еще маленькую записочку, в которой просит она меня прислать на всякий случай, на другой день, карету к квартире ее матери».
«Я любил ее без памяти; положение ее доводило меня до отчаяния; – я был как в чаду и как в сумасшествии, голова ходила у меня кругом, я сам хорошенько не знал, что делать: тем более, что все это совершилось менее, чем за 24 часа. Сначала я хотел ей присоветовать просить убежища у кого-нибудь из своих родных, но как ни думал и как ни искал, никого даже из знакомых приискать не мог; тогда я вспомнил, что когда-то хотел с Федоровым ехать вместе в Тифлис. На другое же утро я заехал к нему, дома его не застал; подорожная была на столе, я ее взял и отправился тотчас же купить тарантас. Я так мало уверен был ехать, что решительно ничего для дороги не приготовил. Тарантас послал на Московское шоссе, а карету послал на угол Морской с Невским. Она вышла от матери, среди белого дня, около шести часов; мы выехали за заставу в городской карете, потом пересели в тарантас и отправились до Москвы на передаточных, а от Москвы по подорожной Федорова. Я признаюсь, что никак не полагал делать что-либо противузаконное или какой-нибудь проступок против правительства; думал, что это частное дело между мужем и мною, и во избежание неприятностей брал предосторожности только, чтобы он или брат ее как-нибудь не открыли наших следов и не погнались за нами. Что мы не желали бежать за границу, на то доказательствами могут служить факты. Во-первых, за границу она должна была сама ехать; мне было гораздо проще и легче пустить ее и ехать после. Во-вторых, если бы имели намерение бежать за границу, то, во всяком случае, мы бы торопились и не ехали так тихо. От Тифлиса до Редут-Кале мы ехали 9 дней, везде останавливались, везде ночевали, между тем как из Тифлиса есть тысяча средств перебраться за границу в одни сутки, через сухую границу, которая в 125 верстах. В-третьих, когда нас арестовали в Редут-Кале, у нас была нанята кочерма или баркас в Поти и с нами должен был отправиться таможенный унтер-офицер, которого по тамошнему называют гвардионом. В Поти ожидали два парохода, которые должны были отправиться в Одессу. В-четвертых, наконец, у нас было слишком мало денег и никаких решительно бумаг, кроме подорожной Федорова, которая ни к чему не могла служить. Что подало повод этим слухам, это, я полагаю, бумага, по которой нас остановили и в которой было сказано арестовать: меня с женщиною, старающихся перебраться через границу, похитив 400 тысяч серебром и брильянтов на 200 тысяч серебром. Из-за нее мы теперь слывем по всему Кавказу за беглецов и воров».
«Когда мы ехали отсюда, я желал только спасти ее от явной погибели; я твердо был убежден, что она не в силах будет перенести слишком жестоких с нею обращений и впадет в чахотку или лишится ума. Я никак не полагал, чтобы муж, которого жена оставляет, бросает добровольно, решился бы идти жаловаться. Мы хотели только скрываться от него и жить где-нибудь тихо, скромно и счастливо. Клянусь, что мне с нею каждое жидовское местечко было бы в тысячу раз краснее, чем Лондон или Париж. Я поступил скоро, необдуманно и легкомыслием своим погубил несчастную женщину, которая вверила мне свою участь».
Надо сказать, что Трубецкой ничего не рассказал про участие в побеге своего друга отставного штаб-ротмистра Федорова. Он еще не знал, что Федоров давно арестован и дал генералу Л. В. Дубельту абсолютно правдивые показания. О чем тот непременно доложил в рапорте:
«Отставной штаб-ротмистр Федоров, которого я долго допрашивал, уверяет честным словом, что похищение жены Жадимировского совершилось следующим образом: князь Трубецкой просил Федорова стать с каретою у английского магазина и привезти к нему ту женщину, которая сядет ему в карету».
«Федоров желал знать, кто та женщина, но Трубецкой отвечал, что скажет ему о том завтра, и Федоров, не подозревая, чтоб тут было что-либо противузаконного, согласился на просьбу Трубецкого, приехал к английскому магазину и лишь только остановился, то женщина, покрытая вуалем, села к нему в карету и сказала: «Au nom de Dieu; depechons nouss».
«Федоров, дав князю Трубецкому слово не смотреть на нее и не говорить с нею, сдержал слово и привез ее к Трубецкому, который ожидал ее у ворот Федорова дома. Тут карета остановилась, она вышла и, быв встречена Трубецким, сейчас с ним удалилась».
«Далее, утверждает Федоров, он ничего не знает. Что же касается до того, что по открытым следам князь Трубецкой уехал в Тифлис, то это Федоров объясняет так: он, по болезни, хотел ехать на Кавказ и оттуда посетить Тифлис; для этого он приготовил себе подорожную, которая и лежала у него в кабинете на столе, и только на другой день побега Трубецкого заметил он, что подорожная у него похищена».
«Подорожная Федорова, взятая им под предлогом поездки в Тифлис, бросает на него тень сильного подозрения, что он знал о намерении князя Трубецкого и способствовал его побегу, но, несмотря на то, что я именем государя требовал говорить истину, он, без малейшего замешательства, клянясь богом и всеми святыми, утверждал, что более того, что пояснено им выше, ему ничего не известно».
Госпожа Жадимировская
Приметы бежавшей: «Госпожа Жадимировская очень молода, весьма красивой наружности, с выразительными глазами».
Как вспоминала А. И. Соколова, в ее бытность в Смольном монастыре, в числе ее «подруг по классу была некто Лопатина, к которой в дни посещения родных изредка приезжала ее дальняя родственница, замечательная красавица, Лавиния Жадимировская, урожденная Бравур».
«Мы все ею любовались, да и не мы одни, – уточняет Соколова. – Ею, как мы тогда слышали, – а великосветские слухи до нас доходили и немало нас интересовали, – любовался весь Петербург.
Рассказы самой Лопатиной нас еще сильнее заинтересовали, и мы всегда в дни приезда молодой красавицы чуть не группами собирались взглянуть на нее и полюбоваться ее характерной, чисто южной красотой. Жадимировская была совершенная брюнетка, с жгучими глазами креолки и правильным лицом, как бы резцом скульптора выточенным из бледно-желтого мрамора.
Всего интереснее было то, что, по рассказам Лопатиной, Лавиния с детства была необыкновенно дурна собой; это приводило ее родителей в такое отчаяние, что мать почти возненавидела ни в чем не повинную девочку, и ее во время приемов тщательно прятали от гостей.
Вообще в то время в высшем кругу, к которому принадлежало семейство Бравуров, не принято было не только вывозить, но даже и показывать молодых девушек до момента их выезда в свет, и в силу этого никого из тех, кто знал, что в семье растет дочь, не могло удивить ее постоянное отсутствие в приемных комнатах отца и матери.
Между тем девочка подрастала и настолько выравнивалась, что к 14 годам была уже совсем хорошенькая, а к 16 обещала сделаться совершенной красавицей.
В этом именно возрасте Лавинию в первый раз взяли в театр в день оперного спектакля, и то исключительное внимание, какое было вызвано ее появлением в ложе, было принято наивной девочкой за выражение порицания по поводу ее безобразия и вызвало ее горькие слезы…
В тот же вечер все объяснилось… Тщеславная и легкомысленная мамаша поняла, что красота ее дочери отныне будет предметом ее гордости, и Лавиния начала появляться на балах, всюду приводя в восторг своей незаурядной красотой.
Когда ей минуло 18 лет, за нее посватался богач Жадимировский, человек с прекрасной репутацией, без ума влюбившийся в молодую красавицу.
Приданого он не потребовал никакого, что тоже вошло в расчет Бравуров, дела которых были не в особенно блестящем положении, – и свадьба была скоро и блестяще отпразднована, после чего молодые отправились в заграничное путешествие.
По возвращении в Петербург Жадимировские открыли богатый и очень оживленный салон, сделавшийся сосредоточением самого избранного общества».
Алексею Ивановичу Жадимировскому было всего 22 года, когда он обвенчался с девицей Лавинией Александровной Бравур католического исповедания 17 лет, падчерицей управляющего английским магазином. Венчание состоялось 27 января 1850 года. Алексей являлся сыном коммерции советника и кавалера Ивана Алексеевича Жадимировского. Лавиния действительно его не любила.
Свою трагическую историю она поведает уже после задержания:
«Я вышла замуж за Жадимировского по моему собственному согласию, но никогда не любила и до нашей свадьбы откровенно говорила ему, что не люблю его. Впоследствии его со мною обращение было так невежливо, даже грубо, что при обыкновенных ссорах за безделицы он выгонял меня из дома, и, наконец, дерзость его достигла до того, что он угрожал мне побоями. При таком положении дел весьма естественно, что я совершенно охладела к мужу и, встретившись в обществе с князем Трубецким, полюбила его. Познакомившись ближе с Трубецким, не он мне, а я ему предложила увезти меня, ибо отвращение мое к мужу было так велико, что если бы не Трубецкому, то я предложила бы кому-либо другому спасти меня. Сначала он не соглашался, но впоследствии, по моему убеждению, согласился увезти меня, и карета была прислана за мною. Меня привезли к дому Федорова, но знал ли Федоров наши условия с Трубецким, мне решительно неизвестно. У дома Федорова встретил меня Трубецкой; мы вышли за заставу, где ожидал нас тарантас, и, таким образом, отправились мы по дороге к Москве. Следовали мы по подорожной Федорова, и, как я слышала, князь Трубецкой заплатил будто бы Федорову за его подорожную девятьсот рублей серебром. Другой причины к моему побегу не было, и другого оправдания привести я не могу, кроме той ненависти, которую внушил мне муж мой».
В своем рапорте, доложенном императору Николаю, жандармский поручик Чулков, участвовавший в погоне за беглецами, указал:
«Жена Жадимировского, во время следования из Редут-Кале до Тифлиса, чрезвычайно была расстроена, беспрерывно плакала и даже не хотела принимать пищу. От Тифлиса до С.-Петербурга разговоры ее заключались только в том: что будет с князем Трубецким и какое наложат на него наказание. Проводила ее в тревогу одна только мысль, что ее возвратят мужу; просила, чтобы доставить ее к генерал-лейтенанту Дубельту, и при уверении, что ее везут именно в III Отделение, успокаивалась. Привязанность ее к князю Трубецкому так велика, что она готова идти с ним даже в Сибирь на поселение; если же их разлучат, она намерена провести остальную жизнь в монашестве. Далее и беспрерывно говорила она, что готова всю вину принять на себя, лишь бы спасти Трубецкого. Когда брат ее прибыл в Царское Село для ее принятия, он начал упрекать ее и уговаривать. Чтобы забыла князя Трубецкого, которого поступки, в отношении к ней, так недобросовестны. Она отвечала, что всему виновата она, что князь Трубецкой отказывался увозить ее, но она сама на том состояла. Когда привезли ее к матери, то она бросилась на колени и просила прощения, но и тут умоляла, чтобы ее не возвращали к мужу. Расписку г-жи Кохун (матери Жадимировской) при сем представить честь имею».
Доложил свое мнение царю и сам генерал Дубельт:
«Я расспрашивал г-жу Жадимировскую, и, кроме изложенных в прилагаемой записке обстоятельств, она решительно ничего не показывает, кроме некоторых подробностей о дурном с нею обращении мужа, которое доходило до того, что он запирал ее и приказывал прислуге не выпускать ее из дома. Ей 18 лет, и искренности ее показания, кажется, можно верить, ибо она совершенный ребенок. Мать и отчим Жадимировской приносят свою благоговейную признательность государю императору за возвращение им дочери и за спасение ее еще от больших, угрожающих ей несчастий».
В общем беглецов нашли, всех расспросили и допросили, Жадимировскую вернули родителям, Трубецкого посадили в одиночную камеру Секретной тюрьмы Петропавловской крепости. Словом, во всем разобрались, все выяснили и определили виновного. Но в этой истории остается один непонятный вопрос: почему Николай I поручил заниматься этим делом III Отделению, а не полиции? Ведь задачей Третьего отделения и корпуса жандармов являлся контроль за положением в стране, состоянием умов в ней, деятельностью госаппарата, активное участие в подавлении крестьянских и рабочих волнений.
«За четверть века своего существования Третьего отделения и корпус жандармов эволюционировали в одно из ведущих высших государственных учреждений, имевшее отношение практически ко всем сторонам общественной жизни страны и в первую очередь к охранительно-репрессивной политике самодержавия», – пишет автор книги «Тайная полиция России» А. Г. Чукарев. При этом, «нравственно-политические отчеты Третьего отделения в этот период говорят о безотрадном и неутешительном противостоянии этого ведомства с лихоимством, произволом и взяточничеством чиновников».
Тогда при чем здесь похищение чужой жены с ее собственного согласия и побег влюбленных в Тифлис? Судя по всему, император Николай преследовал в этом деле свой личный интерес. И дальнейшая судьба князя Трубецкого говорит об этом, как нельзя лучше.
Но вернемся к воспоминаниям А. И. Соколовой, которые увидели свет в 1910 году:
«В те времена дворянство ежегодно давало парадный бал в честь царской фамилии, которая никогда не отказывалась почтить этот бал своим присутствием.
На одном из таких балов красавица Лавиния обратила на себя внимание императора Николая Павловича, и об этой царской “милости”, по обыкновению, доведено было до сведения самой героини царского каприза. Лавиния оскорбилась и отвечала бесповоротным и по тогдашнему времени даже резким отказом. Император поморщился… и промолчал.
Он к отказам не особенно привык, но мирился с ними, когда находил им достаточное «оправдание». Прошло два или три года, и Петербург был взволнован скандальной новостью о побеге одной из героинь зимнего великосветского сезона, красавицы Лавинии Жадимировской, бросившей мужа, чтобы бежать с князем Трубецким, человеком уже не молодым и вовсе не красивым…
Дело это наделало много шума, и о нем доложено было государю.
Тут только император Николай в первый раз сознательно вспомнил о своей бывшей неудаче и, примирившись в то время с отказом жены, не пожелавшей изменить мужу, не мог и не хотел примириться с тем, что ему предпочли другого, да еще человека не моложе его годами и во всем ему уступавшего. Он приказал немедленно пустить в ход все средства к тому, чтобы разыскать и догнать беглецов, и отдал строгий приказ обо всем, что откроется по этому поводу, немедленно ему доносить».
Николай Павлович действительно был небезразличен к женской красоте. Как утверждает один из его современных биографов, Л. Выскочков, при Николае I «значительные суммы тратились на закупку с помощью комиссионеров фривольных рисунков. Они поступали в запечатанных конвертах в “секретную библиотеку” императора, так что к концу жизни он, по мнению исследовательницы истории императорской библиотеки, стал обладателем одной из самых больших коллекций эротической графики. В запасниках Павловского дворца-музея хранится одно из эротических полотен Карла Брюллова “Вакханалия”. Вероятнее всего, эта картина принадлежала императору Николаю I. Она закрыта сверху литографией с изображением томной молодой красавицы, возлежащей в прозрачных одеждах. В золоченой раме есть замок, нужно повернуть маленький ключик – и картина откроется как книга. Молодая дама уступит место вакханалии с изображением Вакха, нетрезвых купидонов и и вакханок, предающихся любви с ослом и с сатирами. Авторство Брюллова не оспаривается, хотя “Вакханалия” им не подписана».
По воспоминаниям современников, Николай Павлович вызывал восхищение женщин даже в зрелом возрасте:
«Леди Блумфильд оставила следующую запись, датированную 8 мая 1846 года: “Я встретила императора Николая в первый раз на спектакле у Воронцовых-Дашковых… Он, бесспорно, был самый красивый человек, которого я когда-либо видела, и его голос и обхождение чрезвычайно обаятельны… Различие в манерах, когда он разговаривает с дамами и когда командует войсками, поразительно».
Есть и другие примеры, которые приводит в своей книге Л. Выскочков:
«В более привычной обстановке двора Николай Павлович умел быть не только изысканно вежливым, но еще и остроумным; он расточал комплименты, изредка нарушая требования этикета. Однажды на костюмированном балу у Елены Павловны (супруги Михаила Павловича) император примостился у ног Александры Федоровны, сидевшей в окружении фрейлин, и начал заигрывать с восемнадцатилетней Сайн-Витгенштейн. Другой раз при разъезде он попытался сесть в карету одной из фрейлин, но блюстительница двора Михаила Павловича Е. В. Апраксина… схватила императора за фалды, и он должен был уступить.
Над великосветскими дамами Николай Павлович подшучивал иногда с плохо скрытой иронией…»
«Обычно же император, напротив, всегда был изысканно вежлив, обращаясь к женщинам на “Вы” независимо от возраста, как, например, к тринадцатилетней М. П. Фредерикс. Да и разговаривал он с ними в основном по-французски. Авторитет женщин оберегался при Николае I даже в театральных постановках. Впрочем, так обстояло дело в обществе. На маневрах же, в поле, где дамам было не место, он мог и похулиганить. Вспоминая один из смотров 40-х годов, бывший кадет Л. Ушаков писал: “В конце лагеря государь делал смотр отряду и в середине смотра, дав “вольно”, слез с лошади (за ним во фронте были знамена) и отправил естественную надобность, повернувшись к веренице экипажей, наполненных блестящими дамами, которые тотчас же прикрылись зонтиками”».
Не хулиганства ради император привез из-за границы коллекцию поясов верности…
Более того, за государем подчас водились и маленькие анекдотические увлечения, которые он сам, бесцеремонно, называл «дурачествами» или «васильковыми дурачествами». Об одном из таких «васильковых дурачеств» рассказывал однажды Ф. И. Тютчев. Николай ежедневно прогуливался по Дворцовой набережной. И вот вставая на рассвете, он сначала занимался делами, кушал чай и около 8-ми часов утра уже принимал первые доклады. А ровно в 9 выходил из дворца и следовал по набережной, проходя во всю ее длину несколько раз. Во время одной из таких прогулок в своей обычной офицерской шинели Николай Павлович стал встречать девушку с нотной папкой, которая спешила на уроки музыки, чтобы содержать своего ослепшего отца – бывшего музыканта. Император начал раскланиваться при встрече. Завязалось знакомство, а вскоре она пригласила его к себе домой на Гороховую улицу. Николай Павлович согласился, решив, что девица не признала в нем императора. И вот он осторожно поднимается по достаточно грязным ступенькам, издали слышит звуки музыки и ощущает какой-то странный запах… Подходит к двери, где значится фамилия отца той самой девицы, дергает за железную ручку. Но выглянувшая кухарка не пустила его на порог, заявив, что «барышня» ждет самого императора: «Так вы по вашему офицерскому чину и уходите подобру-поздорову». И император удалился, сказав ей: «Ну, так скажи своей… королеве-барышне, что она дура!»
Со слов Тютчева, император сам рассказывал об этой неудачной экскурсии своим приближенным и признавал ее самой глупой из всех своих «васильковых дурачеств».
Автор книги «Николай I» Л. Выскочков считает, что поведение Николая Павловича вполне укладывалось в понятие «любовный быт Пушкинской эпохи». «Его “Донжуанский список” вряд ли превосходил список, составленный А. С. Пушкиным», – утверждает биограф царя.
По поводу истории с беглецами, он, в частности, пишет: «Случались у Николая Павловича и афронты, как в случае с красавицей Лавинией Жадимировской, урожденной Бравур, которая бежала от мужа с князем Трубецким, предпочтя его императору. Но это был уже открытый вызов общественному мнению и благопристойности в понимании Николая Павловича».
Одну из историй отношения императора к несговорчивым красоткам, приводит все та же А. Соколова: «…известен также случай с княгиней Софьей Несвицкой, урожденной Лешерн, которой тоже была брошена покойным императором перчатка, и также неудачно.
Красавица собой, дочь умершего генерала, блестящим образом окончившим курс в одном из первых институтов, молодая Лешерн имела за собой все для того, чтобы составить блестящую карьеру, но она увлеклась молодым офицером Преображенского полка, князем Алексеем Яковлевичем Несвицким, и… пожертвовала ему собой, в твердой уверенности, что он сумеет оценить ее привязанность и даст ей свое имя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?