Текст книги "Русские травести в истории, культуре и повседневности"
Автор книги: Ольга Хорошилова
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Среди русских литературных травести, пожалуй, самыми необычными и талантливыми были Зинаида Гиппиус и Вера Гедройц, а неприметная медсестра Евгения Сулина стала музой известной писательницы Рэдклифф Холл, великолепного британского трансвестита.
ЗЕЛЕНОГЛАЗАЯ Z
Было три или четыре сеанса в мастерской на Кирочной. Леон Бакст, огненно-рыжий, нервный, напряженно молчал из угла, размашисто шуршал карандашом по картону, ловил в угольные сети штрихов чувственное, капризное вдохновение. Зинаида Гиппиус, его вдохновение, грациозно полулежала в смутном кресле, по-кошачьи щурилась, лучисто улыбалась сладкими глазами и про себя, для памяти, отмечала острый холодок бликующего пенсне, дрожащие кончики усов, озорные искры закатного солнца, путавшиеся в медвяно-медных коротко стриженных волосах. Он ей нравился. Она об этом красиво молчала. В три-четыре сеанса они писали друг друга: Бакст шуршащим углем и сангиной, Гиппиус – прозрачными силуэтами призрачных чувств, которым тогда, в 1906 году, еще не придумала изящной прозаической формы. Придумает позже.
Бакст кончил портрет неожиданно, на полудвижении и с какой-то усталой злобой бросил его Гиппиус. С ответом она не спешила, водила по листу близорукими глазами, обдумывала щадящие комплименты, не имея в тот вечер желания обидеть. Но Бакст вдруг зарычал, вырвал портрет, рассек бритвой горизонтально, пополам: «Слишком коротко, вы длиннее. Надо прибавить». И злость ушла. Он помешкал секунду, присмотрел кусочек картона, аккуратно вырезал полосу, вклеил в разрез и, уже совершенно умиротворенный и тихий, вновь зашуршал углем. Наконец готово. Удлиненный вариант понравился Гиппиус больше – щадящие комплименты она позабыла.
Бакст гениально ее понял, схватил, передал суть. На картоне она была реальнее, правдивее той, что позировала в мастерской на Кирочной. Портрет и жизнь, словно по сценарию Уайльда, поменялись местами. В этом рисунке вообще много уайльдовского. Бесконечная, плавно длинная, утекающая за рамки портрета фигура – это почти Саломея в черно-белой редакции Обри Бердслея. Та же эротическая диагональ, обманчивая кошачья податливость бесплотного гибкого тела, те же щелки убийственных глаз, в которых интерес, презрение, сексуальное желание и мерцает тонкий парижский яд оттенка абсента. В жизни глаза у Гиппиус были серые, в искусстве лучились изумрудами.
Костюм на портрете похож на тот, что носил король эстетов. Но в нем скрыта и другая цитата – наряд маленького лорда Фаунтлероя, который в конце 1880-х вошел в детскую моду и не покидал ее целых тридцать лет.
Кюлоты и бальные туфельки, шелковые чулки и кружевное жабо, маленький лорд и молодой эстет. Костюм Зинаиды Гиппиус напрасно называют мужским. В нем нет решительно ничего мужского. Это наряд ребенка, мальчика-пажа, капризного юноши, припудренного декадента, беспорочного андрогина. Его черная диагональ на рисунке Бакста – словно граница, проложенная между детством и зрелостью, карнавалом и жизнью, женским и мужским. Он определил ту невидимую зону, в которой обитала и творила прелестно андрогинная, бесплотная, бестелая, соблазнительно асексуальная Гиппиус.
Она исповедовала бесполость. Она упивалась изысканным ядом философии Владимира Соловьева, призывавшего к андрогинной коллективной любви. Знала наизусть «Заветы» Оскара Уайльда и веровала в то, что она истинное произведение искусства. О том, что же такое истинное искусство, Гиппиус высказалась в статье «О женском поле», подписав ее шутливым мужским именем Лев Пущин: «Искусство имеет право не считаться ни с женским, ни с мужским полом, не признавать двух мер, а только одну, свою». И так поступала сама Зинаида Николаевна.
Она презирала соитие, деторождение, мещанскую семейственность. Соблазняя лучисто-изумрудными глазами, стихотворной эротикой и сексуальным вожделением, сочащимся из ее любовных писем, Гиппиус не допускала к своему телу ни мужа, ни эпистолярных любовников, ни прозаичных любовниц, никого. Тело принадлежало лишь ей. Оно не было ни мужским, ни женским. Оно признавало лишь одну меру – свою. Ее тело было ее искусством, слепком с божества, то есть с нее самой. Ему можно было только поклоняться. И, послушные воле богини, ее телу исправно поклонялись Дмитрий Мережковский, Аким Волынский, Элизабет фон Овербек, Зинаида Венгерова, Владимир Злобин, Людмила Вилькина.
В образе богини Гиппиус иногда выходила на сцену с дрожащей от волнения и восторга лилией в руке и, дождавшись полной тишины, пела священные строфы придуманной ею молитвы: «Я сам себя люблю, как Бога». Публика приходила в экстаз. О тех же, кто посмеивался над происходящим, история поспешила забыть. Завороженные, ее поклонники сходили с ума, дарили, вернее, возлагали на алтарь свои обручальные кольца. И бесполая небожительница нанизывала их одно за другим на цепочку и вешала в изголовье своей алтарной кровати.
Она носила мальчишеские вещи играючи, полушутя, больше для внешнего эффекта и вожделевших ее художников, чем для себя самой. В 1897 году она писала своей возлюбленной Зинаиде Венгеровой, что носит на даче «штанишки и матросскую блузу», самый обыкновенный костюм юношей. Необычно то, что ей было уже двадцать восемь, она замужем, давно не барышня, но как легко она примеряла эти брючки и рубашку с гюйсом и как чудно в них смотрелась, будто актриса-травести, навсегда приговоренная к роли кукольного Тиля. Тогда же была сделана известная фотография: Гиппиус красиво присела на балюстраду в студии, прямая спина, развернутая влево голова с пышной копной рыжих волос, по-балетному сложены стройные ноги. На ней короткий женский жакет с модными рукавами жиго, барочный берет, шерстяные бриджи, черные чулки и лаковые остроносые туфельки с атласными лентами, как на пуантах. Зинаида Николаевна играючи смешала стили и контексты: повседневная куртка, маскарадный берет, концертные туфельки эстета Уайльда, тесемки балетных этуалей. И позже, в 1906 году, готовясь к сеансам у Бакста, составила себе похожий туалет, заменив жакет художественной курткой и добавив вальяжное жабо.
Зинаида Гиппиус в жакете и бриджах
Фотоателье «Р. Шарль». Санкт-Петербург. 1897 г.
Она гримировалась не по-женски, не так, как было принято в Прекрасную эпоху. Пудрилась неистово, жирно, как это делали стареющие похотливые маркизы эпохи предзакатного «короля-солнца». Намеренно перебарщивала с румянами, чтобы заметили и не забыли. И точно – не забывали. Вишней пахнувшие ее пунцовые щеки вспыхивают шутками и злыми сплетнями в записках и мемуарах современников. К своей боевой маркизовой раскраске она со вкусом подобрала аксессуар, монокль на длинной цепочке из той же истинно прекрасной эпохи Людовиков. Она любила им играть, вертела в руках, когда была недовольна, и бесцеремонно оглядывала сквозь него тех, кому хотела досадить. Плохо ее знавшие гости смущались и наглому моноклю, и вопросам, спорившим своей остротой с блеском циничного стеклышка.
Иногда она играла юношу и ухаживала за дамами – пылко, литературно. Открывала им свои чувства в искусно составленных письмах-эссе, заранее приговоренных к печати и высоким отзывам великосветских читателей. Любила сочинять стихи от мужского имени. Едкие критические статьи подписывала псевдонимом «Антон Крайний» или многозначным обоеполым «З. Гиппиус». Надев маску обожаемого Уайльда, сочиняла на грамотном викторианском английском пространные послания Людмиле Вилькиной, щеголяя цитатами из короля эстетов. Вилькину она именовала my dear boy, так Уайльд обращался к своему возлюбленному Альфреду Дугласу. И в конце посланий ставила подпись: Your only beloved Z. Заглавная буква здесь – не только ее имя, но и zero, то есть «ноль» – бесконечность, самодостаточность, законченность, совершенство, бесполость. В букве Z – вся Зинаида Гиппиус.
Пресытившись ролью влюбленного пажа, она вдруг обращалась в сердцеедку Саломею, в абсентовый призрак Мунка, прозрачного мотылька мечтательного Дени, лотрековскую клоунессу, изумрудную гидру с майоликовых венских фасадов. Она могла быть упоительно, акварельно, нежно женственной. Носила особенные платья: длинные, белые, с воротничком-стойкой, крылышками и хорошо обдуманным шлейфом, скульптурно охватывавшим ее ноги и ступни. Александру Бенуа она казалась «принцессой Грезой». А то вдруг обращалась в пушкинскую щеголиху, надев бархатное платье николаевских времен и вздорную шляпку с увядшей розой в паутине вуали. Живописно раскидывалась на диване, в шипящих шелках и звенящих браслетах, молчаливо улыбалась, обнажая хищные кошачьи зубки, и многозначительно блестела третьим своим изумрудным глазом – каплевидной подвеской на ленте, повязанной вкруг головы. Треокую, развращенную, улыбчивую, в облаке легенд и шелков, ее сравнивали с царицей египетской Клеопатрой – в редакции Фокина и сценографии Бакста.
Были и менее удачные женские образы. Зинаида Николаевна часто перебарщивала с помадой, хной, парчой, кружевами и бантами. Но даже такой, сомнительной и полубезумной, она была произведением искусства, остросовременным, парижским, кафешантанным. Рыжие певички Лотрека и путаны Дега – ее родные сестры. Как они, Гиппиус была опытной травести и вовлекала в свое искусство возлюбленных. Вилькину она эпистолярно обратила в «дорогого мальчика». Похожий трюк проделала с Владимиром Злобиным, своей верной парижской сиделкой. В письмах называла его Олей (производное от Воли, Владимира) и «одалиской», а Злобин именовал ее «моим братом» и «моим мальчиком». Эта странная любовная пара, меняясь в письмах полами, становилась единым целым, единым андрогинным телом, воспетым философом Платоном.
Трюки с Олей-Злобиным, пудра, жирно намалеванное распутство, светская расхоложенность, вечная женственность – все это только игра. Истинным в Гиппиус было одно лишь желание – казаться произведением искусства. И портрет Бакста, написанный в мастерской на Кирочной, об этом.
ВЕЛИКИЙ АНДРОГИН
В отделе рукописей Института русской литературы хранится аккуратная толстая тетрадь с неловким букетом рисованных лилий на обложке. В ней дюжина лирических стихов, обрывки воспоминаний, россыпи неоконченных, невыговоренных мыслей – то немногое, что осталось от богатейшего творческого архива Веры Гедройц, княжны, хирурга, поэта.
В тетрадь записана неоконченная поэма «Великий андрогин», посвященная преподобному Досифею, монаху-отшельнику XVIII века. Этот необычный человек всю жизнь скрывал свой пол и происхождение. В миру он был Дарьей, дочерью богатого рязанского дворянина. Решив посвятить себя Богу, она нарядилась крестьянином, убежала из дома и скиталась, пока близ Киева не нашла подходящее место, выкопала пещеру и в ней начала монашеское подвижничество. К отшельнику приезжали не только из Киева, но из далеких уголков империи. Сама царица Елизавета Петровна изволила беседовать с Досифеем по душам, без свидетелей. Сидела у него долго-долго и вышла, как говорили, просветленной. И как только вышла, повелела настоятелю Киево-Печерской лавры немедленно постричь отшельника в рясофорные монахи, о чем он так долго мечтал.
Досифея считали святым. Он укрощал плоть строгим постом, денно и нощно молился, исцелял больных, помогал страждущим словом и делом. Похоронили его со всеми почестями на северной стороне Свято-Троицкой церкви Киево-Печерской лавры. Тайна его происхождения открылась случайно, уже после кончины, когда его сестра, взглянув на портрет, узнала в старце пропавшую Дарью. Смущенная братия, однако, продолжала чтить усопшего затворника, и, по легенде, ему поставили памятник с парадоксальной надписью: «Здесь покоится прах Досифеи-девицы». Впрочем, на плите, установленной в 1990-е годы, указано лишь то, что здесь лежит рясофорный монах Досифей.
Историей о Дарье и ее метаморфозах поделилась с Гедройц знакомая, Ирина Авдиева, по крупицам собиравшая материал о жизни монахов Спасо-Преображенской пустыни. Тайна Досифея, драматичное преображение из капризной барышни в великого мудрого схимника не оставляли Веру Игнатьевну, она захотела непременно об этом написать, и не стих, а целую поэму.
В глубоком интересе к Досифею, странному половинчатому человеку, много от самой Гедройц. Княжна была андрогином, не модным тогда, литературно-поэтическим, как Зинаида Гиппиус, а настоящим, природным, автохтонным. Такими в пору Серебряного века глубоко интересовались сумрачные русские философы – Соловьев, Бердяев, Булгаков. Признаки божественного начала угадывал в двуполых людях Василий Розанов, гимназический преподаватель Гедройц. Однако в 1880-е годы, в смутную тоскливую пору своего учительства в Брянске, он не разглядел в дерзкой девочке «дара богов», не обратил внимания на мальчишеские ухватки, на рассыпавшиеся вихрами стриженые волосы, на глупые рифмованные дразнилки в ее адрес. Только позже, когда они сошлись в Петербурге – он именитый философ, она именитый хирург, – Розанов присмотрелся к этому любопытнейшему феномену, восхитительно половинчатому человеку, сродни тем ангелоподобным бесполым «урнингам», о которых он много размышлял, осторожно подбираясь к теме великого андрогина.
Розанов препарировал Гедройц острыми стеклами глаз, усыплял морфием философских речей. Она безропотно раскрывалась, свободно делилась с любимым учителем опасными идеями, политическими и сексуальными, не стесняясь, описывала чувства к прекрасному полу. Впрочем, она вообще ни от кого не скрывала этих своих чувств. В интимных разговорах с Гедройц, перемежавшихся с поэзией, религией и прозой жизни, рождалась книга Розанова «Люди лунного света» о любви, и плоти, и о странных созданиях, которых автор относил к особому, третьему, полу.
Как они, Вера Игнатьевна была половинчатой. По природе анатомической – абсолютная женщина, статная, высокая, хорошо развитая. По природе психологической – совершеннейший мужчина. И эта половина доминировала: Гедройц с детства ненавидела косы и платья, носила мальчишеские жакеты, широко, не по-женски шагала, ездила верхом, обожала охоту, метко стреляла, умела лихо, по-гусарски выругаться и писала дамам любовные стихи от имени Сергея Гедройца. Многих ее внешность смущала, княжну неизбежно принимали за господина, извозчики на улицах окрикивали «барином». О ней обидно шептались светские дамы. Впрочем, их Вера Игнатьевна держала на безопасном расстоянии, предпочитая общество поэтов, почитавших андрогинов существами божественными, и тесный круг императорской семьи, в котором тактично не замечали ее личных особенностей. Там ценили ее умные руки хирурга.
Гедройц была хирургом от бога, талантливым, уверенным, сильным. Она умела рисковать и быстро принимать решения. Но медицина – лишь половина ее дарования, другая половина – литература. Вера Игнатьевна была даровитым прозаиком. Современников ее сложный талант смущал: хирургия ведь не женское дело, и позволительно ли доктору, серьезному, с обширной практикой, писать вирши о любви, сказки, биографические очерки. И кто вообще такая княжна Гедройц, вопрошали современники: женщина или мужчина, милая поэтесса или военный хирург, Вера или Сергей?
Гедройц ничего не объясняла, да и вряд ли знала, как себя объяснить. Она просто следовала природе и таланту, заставлявшему разрываться, делиться на половинки, сочинять в учащенном ритме докторского молоточка, рифмовать медицину с терциной.
Ее лучшее произведение – пятитомник «Жизнь», изданный наполовину. Вышли три части: «Кафтанчик», «Лях» и «Отрыв», две другие остались в рукописях. Повести замечательные, живые, пульсирующие, написанные хорошим литературным языком. Есть стилистические огрехи, длинноты. Тексты местами слишком лирические – по-женски, местами слишком медицинские – по-мужски. Гедройц кое-где переборщила с мистикой и трагедией, с количеством покойников и призраков, бесцеремонно влезавших в окна и двери их тихого семейного быта. Но жизнь описана так объемно, приправлена такими вкусными деталями, что ее чувствуешь кончиками пальцев, слышишь хруст сибирского льда, вдыхаешь солнечные горько-сладкие запахи Швейцарии, щуришься от безжалостных ламп прозекторской. В этих сочинениях княжна предельно, пугающе откровенна. Она ощущала себя юношей, Вихром, Сергеем, влюблялась в женщин, с детства, с первых тактильных лет осознанной жизни. И, не стесняясь, об этом написала.
Обложка первого издания повести Сергея Гедройца «Кафтанчик». 1930 г.
Коллекция О. А. Хорошиловой
Обложка повести Сергея Гедройца «Отрыв». 1931 г.
Коллекция О. А. Хорошиловой
Галантные, вежливые дневники Михаила Кузмина давно уже стали цитатником инакочувствующих и объявлены чуть ли не лучшим сочинением на тему однополой любви. Но «Жизнь» Гедройц во сто крат интимнее и смелее. Это настоящая исповедь. Имена героев лишь слегка изменены, линии судеб лишь немного отходят от curriculum vitae. Все персонажи узнаваемы, и главный герой, Вера Ройц, Вихор, – верный снимок с автора.
⁂
«Кафтанчик», первая часть пятитомника, – о детстве, любимом брянском имении Слободище, где родители поселились сразу после свадьбы и в 1870 году родилась Вера. Сюжет, словно непоседливый ребенок, вертится вокруг усадьбы, домашних хлопот, сиюминутных дел, приятной будничной суеты. Игры в саду, шалости и полушутливые наказания, охота на воронов, поход за грибами, встречи с цыганами – и все это вместе с младшим братом Сергеем. Они были словно отражение друг друга, если один начинал, вторая подхватывала – фразу, шалость, мысль. Если Вера была атаманом, то Сергей – неловким разбойником. Вместе охотились на тигра (его играл пес Турок), лезли в джунгли, нещадно ломали отцовские табачные деревца. Или устраивали кавалерийские атаки на крапиву, командиром вновь была Вера, адъютантом – Сергей. Они говорили обо всем и даже о серьезном – книгах, любви, снах, поэзии. Однажды, гуляя по лесу, Вера прислушалась к деревьям, подхватила ритм их дыхания, различила в шелесте шепот накипавших рифм и записала в альбом Сергея стихотворение, свое первое, нестройное, юношеское: «Когда сердце тоскою забьется». Оно было опубликовано в 1910 году с посвящением брату.
Она чувствовала к нему какую-то особую близость, он был ее половинкой, близнецом. Мальчишеская внешность Веры их сходство усиливала. Однажды нянька поведала историю ее появления на свет: будто бы мать перед родами твердила, что хочет лишь девочку, а если будет мальчик, то и глядеть на него не станет. «И вот, – шепелявила нянька, – приносят тебя, а ты вся черная и кричишь басом. Барышня как взглянула, руками замахала, “мальчик”, говорит, “берите прочь”, так до вечера и не взглянула, потом уже Амалия Ивановна разобрала, что ты девочка». И Вера в ответ спросила: «А может, я мальчиком была, а девочкой меня сделали?» Ей нравилось в это верить. Отец, кажется, ее понимал. Иногда сажал на колени, смотрел пристально, ласково, гладил по голове и приговаривал: «Эх ты, Вихор, мой Вихор». Для домашних и близких друзей она была Вихор. Имя Вера казалось ей чужим, неуютным, слишком женственным.
Отец, быть может сам того не желая, раззадорил в ней мальчишество и придумал чудный костюмчик: плисовые шаровары, сапожки и короткий кафтан, белый, с блестками и фалдами. Похожие носили тогда и мальчики и девочки, но лишь до пяти – семи лет, а после привыкали к взрослой одежде, мужской и женской. Вере очень нравился ее бесполый наряд. Игры, уроки, прогулки, разъезды по гостям – только в нем. Няньки и мать пытались ее урезонить: пора уже одеваться по-девичьи, ей скоро семь лет. Ее прихорашивали, наряжали в пошлое кукольное платье и вели в гости, на вечера, в танцклассы. Она, стиснув зубы, стояла в углу, одна, нелюдимая, странная, и зло огрызалась на глупых кружевных милашек, подходивших с фарфоровыми пупсами и просивших показать им своих. «У меня – нет – кукол!» – рявкала Вера. Едва дожидалась конца мучительно длинных вечеров, а дома срывала платье и снова в кафтанчик. Он был ее другом, почти живым. Ему она посвятила первую повесть.
Кафтанчик – это сама Вера. Он не мальчишеский и не девичий, он бесполый, как Гедройц. И он белый. Цвет важен. Белый – символ андрогинных ангелов. Белый кафтанчик похож на форму – блестки, фалды, пуговки. Он метафора будущего призвания Гедройц, аллегория хирургического халата, универсального и бесполого, который Вера Игнатьевна будет носить много дольше своей курточки – целых тридцать лет. Кафтанчик сгорел в самом конце повести вместе с деревянным усадебным домом. Так Гедройц распрощалась с детством. Ей было семь лет.
Вторая повесть – «Лях», так друзья называли ее отца, князя Игнатия Игнатьевича, коренного литовца. Это рассказ о юности Гедройц, о крепнущей связи с миром предков и сказочной шляхетской Литвой. А еще о том, как год за годом, смерть за смертью Вера определяла свое призвание: на заводах соседа Мальцова умирали рабочие – не было хорошего доктора, в страшных муках кончались крестьяне, покусанные взбесившимися волками, – не было лекарств, мать Веры едва выжила во время тяжелых родов, ее спас случайно оказавшийся по соседству хирург Кузнецов. Умерли дед Никиш, Акулина, Кирюшка, любимые слуги, няньки, близкие люди. Нелепо погиб брат Сергей – мать случайно влила ему, выздоравливающему, целый флакон нашатырного спирта. Болезни, мучения, смерти, чаще всего случайные, преждевременные, глупые, следуют одна за другой, страница за страницей. Они назойливы, они раздражают, их слишком много в повести. Но так было проще объяснить, почему девочка-сорванец вдруг решила стать медиком.
Отца ее необычное желание сперва озадачило. Хирургия в России была уделом мужчин, женщинам хоть и давали звание врача, но к серьезным операциям не допускали. Но тем лучше – его Вихор будет первым хирургом в юбке. Поразмыслив, Игнатий Игнатьевич отправил дочку в Любохну, на практику к знакомому заводскому фельдшеру Ивану Александровичу. В утлой обшарпанной амбулатории без отдыха и почти без лекарств денно и нощно он принимал бедных безропотных трудяг. Ради них пожертвовал своим благополучием и в конечном счете жизнью. Иван Александрович стал ее первым учителем, профессиональным и духовным. Она часто его вспоминала, этого тихого безвестного подвижника, сгоревшего на работе.
В то время Вера тянула лямку в брянской гимназии. Училась хорошо, но скучала и для разнообразия хулиганила: сочиняла злые эпиграммы на преподавателей, писала заметки в секретный рукописный листок «Хайло». И поплатилась: журнал обнаружили, эпиграммы прочитали, Веру исключили. Пристыженные родители обратились к влиятельным знакомым и общими усилиями задобрили директора, девочку вернули. В 1885 году она окончила прогимназию милой послушной отличницей. Но волосы ее оставались короткими, а под подушкой лежал роман «Что делать?».
«Лях» – повесть о первой влюбленности в революцию и революционерок. Непонятно, что было сильнее – увлечение нигилизмом или восхищение теми независимыми, как она, мужеподобными, как она, умными, начитанными, образованными барышнями. В округе о них говорили нехорошо, называли нигилистками, стрижеными, осуждали их интересы и внешность: «Носят короткие волосы, косоворотку с ремешком, замуж не выходят, в церковь не ходят, одежда полумужская, манеры развязные». Вере захотелось с ними познакомиться. Первой была Лина Ивановна, дочь богатого мастерового, занимавшаяся хозяйством и тайной революционной работой. Гедройц услышала, что полиция готовит обыски, и примчалась к ней предупредить. Вскоре они подружились. Так начался роман княжны с революцией и пробудился чувственный интерес к «стриженым», необычным интеллектуалкам, имевшим дерзость не верить в Бога и верить в свободную любовь.
Гедройц остро ощущала, что теряет веру. Она отказалась исповедоваться безразличному священнику, но московскому врачу Захарьину излила всю душу, рассказала, что она не Вера, а Вихор, любит мальчишеские игры и брюки, но ее наряжают в платье, а ей так скверно быть девочкой, она желает охотиться, ездить верхом, заниматься науками, но ей не дают. Она поведала о своих планах жениться на знакомой барышне, но только после того, как выучится.
Григорий Антонович Захарьин, практикующий гинеколог, знакомый со случаями адрогинии, понял и беспокойство родителей, и чувства девочки. Совет его был мудрым: пусть она ощущает себя мальчиком, не надо торопить природу, организм должен окрепнуть, правильно развиваться, а дальнейшее зависит от натуры и времени. Время шло, но натура не менялась. Вере пришлось вновь преодолеть себя, подчиниться законам общества, не оставившего ей право выбора в щекотливом вопросе пола. Она рассталась с любимыми вещами, носила юбки, пыталась ходить и вести себя по-женски. Но, к счастью, у нее оставалось право выбора призвания. Женщина в быту, она стала мужчиной в профессии – хирургом и писателем Сергеем Гедройцем. Она превратилась в идеально половинчатого человека, в андрогина.
Третья ее повесть – третья глава жизни. «Отрыв» – прощание с Россией, отсталой, унылой, гибельной, переезд в благословенную Швейцарию, где женщинам были доступны даже традиционно мужские области – математика, химия, медицина. Это самая светлая, ароматная, полнозвучная часть пятитомника, написанная в жизнерадостном, бойком аллегро. В этом темпе Вера училась на медицинских курсах Лесгафта в Петербурге, шагала с революционерами на демонстрациях и опрометчиво вышла замуж, озадачив этим поступком своих близких и биографов. В темпе аллегро она перемахнула через границу – под чужой фамилией и с подложными документами.
Отрыв совершился в долю секунды, словно по щелчку ножниц в монтажной. Только что была Россия – и вот за окном мягкого вагона холмы уютной Европы. Она в Лозанне. Подала документы на медицинский факультет, хотя понимала, что паспорт поддельный и фамилия в нем выдумана. Неприятный юридический казус помогли разрешить русские друзья, осевшие в Швейцарии, народоволец Семен Жеманов и Александр Герцен, сын мятежного мыслителя. Они усыпили бдительность бюрократов рекомендациями, и Гедройц получила студенческий билет.
Она с жадностью набросилась на учебники, проявила титанический научный аппетит и пугающую всеядность. Княжну интересовало категорически все: физика (ее читал Дюфуа), биология в трактовке Бланку, ботаника под микроскопом пытливого профессора Вильчека, химия, психиатрия, физиология… Но особенно ее волновала анатомия. Преодолев страх и отвращение, Вера погрузилась в плоть этой науки. Она ловко препарировала трупы – и с одногруппниками на лекциях профессора Бюньона, и в одиночестве, в мертвой тишине, под неверным дрожащим светом газового фонаря. Свое будущее в медицине студентка определила на первом же занятии профессора Цезаря Ру: она станет хирургом, как он. И неважно, что в Европе таких женщин наперечет, что мужская ученая братия не верила в их силы, что кругом все твердили: «Хирургия не женское дело». Вера снова пошла против правил и вновь стала исключением.
Цезарь Ру – хирург, учитель Веры Гедройц
Ее исключительность не испугала звездного профессора. Наоборот, он любил таких – с характером, непохожих, острых, нахальных. Ведь хирургия – процесс творческий, здесь нужны знания, находчивость, быстрота, нетривиальные решения. Гедройц ему подходила. Его хитрые испытания она выдержала блестяще, и профессор назначил ее ассистентом к себе в хирургическую клинику. Новые коллеги встретили Веру кисло, жестоко издевались, в столовой по-мальчишески облили из сифона; она, впрочем, не растерялась и опрокинула на зачинщика шайку с водой. Потом ей объяснили, что это всего лишь традиция – сифонами и глупыми смешками посвящали в эскулапы.
В клинике к ней привыкли, смирились с мужской внешностью и женским полом, столь редким в хирургии. Дело пошло. Княжна работала с утра до ночи, валилась с ног от усталости, но чувствовала себя счастливой. У нее были любимая профессия и любимая женщина, Рики Гюди, которую она покорила столь же молниеносно, как и швейцарскую медицину. Они встретились на Госпитальной улице в Лозанне. Вера, только с поезда, искала комнату, и девушка предложила ей свою – в пансионате матери Mon Charmant. На следующий день Рики рассказала, что помолвлена с нелюбимым человеком, простофилей Пфейфером, и должна будущей весной выйти замуж. «Что ты сделала!» – воскликнула Гедройц. «Я была так одинока. Отчего тогда тебя не было возле!» – ответила Рики. «Плечи ее вздрагивают, – вспоминала Гедройц, – слезы падают на мою руку. Прижавшись друг к другу, глядим в слепую ночь, пока не засыпаем».
Все просто, тихо, понятно без слов. В другой сцене княжна метафорически описала их первый чувственный опыт поцелуя. Строки буквально пульсируют в такт ее влюбленного сердца: «Один, другой, десять… множество! – корзина полна вестниками весны. “Смотри!” – восклицает Рики. Темное небо вздрогнуло. Алая стрела пронеслась по небосклону и угасла, другая, третья – еще. Теперь сливаются вместе, разбегаются, исчезают и растут, образуя венец зацепившемуся за вершину солнечному диску. Стоим неподвижно, зачарованные. А солнце отцепилось и плывет выше и выше, озаряя пробуждающуюся землю. Смотрим на солнце – солнце нашего счастья. А под сухостоем – подснежники».
Вера и Рики стали неразделимы. Вместе хлопотали по дому, читали, шутили, гуляли в горах. Рики заботливо, по-супружески, оставляла подруге обед в духовке. Чувство к молодой швейцарке, кажется, было самым сильным и глубоким в жизни Гедройц. Вернувшись в Россию, она обратила пережитое в рифмы. «Весенняя ночь» 1909 года почти дословно повторяет тот первый весенний опыт поцелуя, описанный в «Отрыве»:
С тобою мы сошлись душистою весной.
Полоской алою тянулся луч заката,
Смеялись облака, и мира тишиной,
Казалось, вся земля была объята.
Вокруг цвела сирень, журчали ручейки,
Фиалки темные головками качали.
Черемуха роняла лепестки,
И яблони в саду благоухали.
Зарницы гаснули и загорались вновь,
Туманы серые вдали, волнуясь, плыли.
В груди росла тоска, в груди росла любовь.
И сердце жаркие желания томили.
Промчалось много лет. Увяло много роз.
Былого счастия давно угасли сны.
Но мне не позабыть волшебных юных грез
И чувство первое в ночь темную весны.
Пфейфер, неуклюжий жених Рики, получил от ворот поворот. Вера была счастлива: они наконец вдвоем, им никто не помешает. Во время дружеской пирушки в трактире влюбленные барышни вместе танцевали, и в конце вечера княжна расписалась в гостевой книге: «Доктор Ройц с супругой».
Дамы проявляли интерес к необычной женщине-хирургу. Одна из ее поклонниц – светская львица маркиза Парето, урожденная Бакунина, богатая, коварная, змеисто шипевшая шелками, окруженная паутиной тайн и облаком удушливых терпко-сладких ароматов. Она была образованна, всеядна и немногословна. Любила секреты и умела их хранить. Возможно, маркиза намеренно ввела в заблуждение доверчивую Веру, намекнув, что ее отец – сам Михаил Бакунин, анархист и народник, чьи сочинения Гедройц прекрасна знала. Но, быть может, и сама княжна подбросила в свою повесть драматических красок, записав маркизу в дочери революционера. Это ей было нужно для контраста: вот истинные дети свободы, русские мыслители, праведники, почти святые, – и вот их потомство, расхоложенный месье Герцен-младший, смешно картавящий русские слова, и дщерь Бакунина, балованная, капризная кошка. На самом деле отцом маркизы был однофамилец народовольца – Модест Николаевич Бакунин, российский консул в Венеции, послушный чиновник и верный царедворец.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?