Электронная библиотека » Ольга Кучкина » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 20:01


Автор книги: Ольга Кучкина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Не знаю, не знаю, не знаю.

Она заботилась о семье, беззаветно отдавая нам всю себя и все свое время.

А душевно была за семью замками.

27.

Школьной подруге Наташе, с неиссякаемым плюшевым блеском ее какао-бобов в загнутых ресничных стрелах, повезло больше. Ее литовский папа Егудас жил дале ко, неунывающая одинокая мама работала на фабрике по изготовлению шелковых косынок, но это было совершенно второстепенно и ей не шло, ей шла загадочная женская жизнь, какой жила она, со своими припухлыми губами и припухлыми веками над очами с поволокой, с ленивыми, плавными движеньями, какими напоминала благородное животное, кошку или львицу. Мы с Наташей видели ее изредка, когда она приходила к бабушке, которая Наташу и воспитывала, а мама была приходящая. Наташина бабушка выглядела так же, как ее дочь, и походила на нее точно так же, как Наташа походила на мать и бабушку. Наташин дед, из дворян, между прочим, декан МЭИ – куда, закончив школу, поступит не блиставшая отметками Наташа, – излучал благородство, носил серое, что отменно сочеталось с глазами и волосами того же колера, благожелательно улыбался женщинам с порога и удалялся к себе, не вмеши ваясь в наше женское. О, если б наше! Пигалица выступала тут временным зрителем. Действующими лицами были те трое. Они понимали друг друга, они сердились, мирились, смеялись, обнимались, шутили – пигалица с завистью наблюдала за тем, чего была лишена в своей семье. Бабушку одолевал недуг, и она в основном возлежала в постели на высоко взбитых пышных подушках, прикуривая одну сигарету от другой и вставляя покровительственные, исполненные иронии замечания по любому поводу. Ее дочь тоже курила. У обеих были прокуренные низкие голоса и желтые от никотина указательные пальцы. Сбивая пальцем пепел в серебряную пепельницу и тряся золотыми серьгами в ушах, бабушка глядела на пигалицу насмешливыми глазами навыкате и спрашивала: я надеюсь, ты уже научилась завлекать мальчиков, или я зря надеюсь? Пигалица впадала в ступор от спокойного бесстыдства, с каким с ней говорили об этих вещах. У них дома похожие разговоры были решительно невозможны. Как были невозможны золотые сережки, серебряные пепельницы и высоко взбитые пышные подушки. Пигалица уходила домой, разбитая вдребезги, не умея собрать эти дребезги в целое. Всё в чужом быту жестоко отвращало ее и жестоко манило в одно и то же время. Она должна была справиться с завистью к этому легкому существованию, столь контрастному по сравнению с их тяжким. Она должна была подавить жгучее желание длить и длить разговоры с Наташиными домашними на запретные темы, о чем и рта не могла раскрыть со своими домашними. Воспитанная в правилах строгой морали и столкнувшаяся с беспечным видимым попранием этих правил, она должна была разобраться, почему ее так тянет эта беспечность. Или папа был прав насчет тяги к разврату?

28.

Отпущенные вдвоем на юга, обе девушки потянулись к разврату со страшной силой.

В первый раз их отпустили с Наташиными родственниками в Евпаторию.

Во второй раз – со знакомой по имени Ляля в Новороссийск.

В Евпатории пигалица впервые увидела море. В рамках школьной программы учила Горького: море – смеялось. Нелепое и вычурное. Когда увидела море, случилось ровно наоборот: смеялась – она. Нервы так среагировали. Могли так же среагировать у Горького, потом произошло литературное замещение.

Пигалица не умела плавать, училась, смущалась, храбрилась, научилась. Худая, как палка, загорела дочерна и стала, как галка. Первые ухажеры – мальчики из Ленинграда, Виктор и Вадим. Вадим писал письма несколько лет, потом перестал. Через несколько десятков лет написал снова. Всего пять или шесть строк.

Оля! Привет и с днем рождения… Увы, Альфред (так его звали) не присоединяется. Он не дотянул. В прошлом году… Падают, падают… Не только Листьев… А мы поживем еще. Ладно? Я на пенсии. Двенадцать лет – главный инженер УГАИ СПБ. Здоровье? Чтобы да – так нет… Вадикиздетства.

Вадикиздетства.

Невозможно представить его лысым, предположим, или с вставной челюстью. В каждой строчке – тот же длинный, милый обалдуй, не выговаривавший четверти букв алфавита.

Был еще, оказывается, какой-то Альфред…

Валяясь на евпаторийском жарком песке, плавясь, как колбаса на сковородке, пигалица и пигалицына подруга Наташа ссорились на идеологической почве. Яблочки от яблонь. Напомню: пигалицын отец – из крестьян, коммунист, Наташин дед – из дворян, антикоммунист. Пигалица неуверенно отстаивала отцовские идеалы, чем неувереннее, тем упорнее. Подруга противостояла язвительно и лениво.

В Новороссийск знакомая Ляля привезла двух родных маленьких детей и двух чужих больших. Мы только что окончили школу и как бы готовились в институт. Реально как бы. В Москве Ляля дружила с Наташиной матерью, в Новороссийске – с председательницей горсовета, мэршей по-нынешнему. Мэрша гостеприимно расселила постояльцев по двум крохотным муниципальным квартиркам за бесплатно. Таковы были возможности советской власти.

Едва расположившись, вчерашние школьницы поспешили в порт. Прогулка выдалась незабываемая. На рейде стояли яркие нарядные иностранные корабли. Яркие нарядные иностранные матросы стайками бродили по набережной. С ума сойти! Иностранцы в СССР! Практически как свободные люди в свободной стране!

Запретный плод был сорван чуть не в первый день. Иными словами, состоялось запретное, к тому же уличное знакомство с двумя итальянцами: незабываемая папина уличная девка трындела в башке. Но уличное – чепуха по сравнению с тем, что – с итальянцами. Общение с людьми из иных стран в СССР, спрятавшемся от остального мира за железным занавесом, приравнивалось к измене Родине. Смазливые, загорелые, сверкающие улыбками, все в белом, с итальянским, звучавшим музыкой, – устоять перед соблазном коммунистка не сумела, как и антикоммунистка. Заливались смехом – возбуждение носило тот же нервный характер, что при первой встрече с морем: опасность грозила и там, и там. Наташа начала целоваться со своим почти сразу. У пигалицы со своим до такой степени близости не дошло. Чернышевский по той же школьной программе предупреждал: умри, но не давай поцелуя без любви. А вопрос, любовь или не любовь, был мучительно неясен.

Чуть подлиннее.

Чуть подлиннее.

Из дневников Олеши.

Разница в ударениях.

Олеша не проставил их в силу доверия даже не к слову, а к букве. И, конечно, в силу игры. Где хотите, там и ударяйте.

Подлиннее свидетельствует Наташа, ибо некоторые частности оказались напрочь вытеснены из пигалицы-ной памяти. Память храбро сражается с тем, что смути-тельно. Наташа уточнила: итальянцы были не простые матросики, пигалицын – капитан, ее, Наташин, – старпом. Романтические часы безжалостно отбивали время. Сегодня прогулка по набережной, завтра свидание в приморском ресторане, послезавтра – отплытие. Никогда до той поры пигалица в ресторанах не бывала. В душевном переполохе переступила порог. Отступать некуда – позади детство, с которым так или иначе надо расставаться. Моряки уже сидели за столом, стол украшен фруктами, шоколадом, коньяком и сигаретами Че-стерфилд. Бесстрашно, то есть, подавляя страх, непьющие и некурящие девушки приступили к разврату. Молоденький капитан и молоденький старпом вели себя деликатно. Девицы напились в момент, но ни один из двоих их и пальцем не тронул. Насильно. Добровольно сложились поцелуи в Наташином случае, рука на плече – в пигалицыном. Сбежавшая с предгорий ночь мягко опустила свое звездное покрывало, возвышенные струны дрожали, ноги заплетались. Новороссийск пах каштанами, водорослями и мазутом. Итальянцы провожали до двора дома. Во дворе поджидали двое украинцев, заглядывавшиеся на столичных барышень. Драки не было. Была мирная процедура по передаче барышень из итальянских рук в украинские. Один украинец бережно переломил Наташу пополам, обеспечив, пардон, рвоту и облегчив существенным образом состояние бедной девицы. Второй провожал пигалицу на расстоянии. Пигалица, держась прямо и ровно, как фарфоровая, прошла своим ходом наверх, в квартиру. Когда Наташа очутилась там же, ее нос учуял, еще раз пардон, нестерпимую вонь. Исследовать проблему не было сил, подруга уснула, едва голова коснулась подушки. Утром та же нестерпимая вонь ее разбудила. Вопрос о природе запаха прозвучал, как только пигалица открыла глаза. В ответ пигалица молча отодвинула подушку – под подушкой пряталась резиновая шапочка с блевотиной: накануне, отравленная алкоголем, аккуратно блевала в эту шапочку. Гомерический смех и крокодильские слезы смешались, не разделить. Опасение, что нагрянут Ляля или мэрша, заставило подруг вновь обратиться к братской помощи украинцев. Общими усилиями невыносимую подушку вынесли тайно из дома и потащили стирать в море. В море подушка сбилась клоками, превратившись в ни на что не пригодный куль. Пришлось захоронить куль в ближайших кустах. Эпизод, как ни странно, обошелся без последствий, несмотря на пропажу подушки. Изобрели какое-то объяснение, никто, по всей видимости, в него не поверил, но, может быть, Ляля и мэрша были просто отличные тетки.

Три дня советско-итальянской дружбы подошли к концу.

Расставание бередило юные души. Было грустно до слез.

Интернациональные связи развязывались, не успев завязаться.

Корабль отходил, на его борту и на пирсе, как сумасшедшие, четверо махали руками друг другу.

Вечером подружки уныло потащились на танцплощадку, чтобы хоть чем-то заглушить девичью грусть.

Танцевали, хотя не хотелось. Ели мороженое, хоть оно не лезло в глотку.

Двое подошли. Итальянцы. Другие.

Господитыбожемой! Оказалось, что их судно, шедшее из Греции в Новороссийск, встретилось с нашим судном, направлявшимся в Грецию из Новороссийска. И на морском языке, азбукой Морзе, с помощью сигнальных флажков, с нашего судна на их судно поступил сигнал-просьба разыскать в порту русских девушек Наташу и Олю – флажки выдали краткое описание подруг, – и финальный аккорд: передать им сердечный привет от Домо и Антонио.

Наташа запомнила даже имена.

Двое сообразительных морячков нашли нужных девушек по описанию.

Можно ли вообразить себе что-либо подобное в действительности?

Исключительно в книжках.

Книжная любовь – теперь уже ясно, что это была любовь, – взлетела до небес. Мы разошлись, как в море корабли, – повторяли подруги мещанскую фразу, неожиданно наполнившуюся высоким содержанием.

В Москве Наташу как более храбрую особу ждало продолжение: она оставила любимому адрес разведенного с семьей отца. У пигалицы как более трусливой адреса, который можно было бы оставить, не нашлось. Наташа была вознаграждена. Письмо из Италии пришло. Вскрыв его, папа Петя Егудас позвонил Наташиной бабушке и со всего размаху грубо отчитал за то, что девку распустили, и вот результат, заделалась проституткой, вступила в связь с иностранцем, и чем это кончится, неизвестно.

Стоя на страже морали и Родины как вкопанные, наши столь разные папы оказались более единообразными, нежели можно было предположить.

Экс-пигалица, слушая старую сказку, сначала плакала от смеха.

Потом стала плакать так.

29.

Подруга Наташа вспоминала одно. Дочь Наташа – другое.

В Новом мире в новом веке было опубликовано стихотворение под названием Доктор Ложкин. Приведу его полностью, потому что оно не поэзия, а правда, – если соотнести с сочинением Правда и поэзия Гёте.

 
Доктор Ложкин по коленке никогда не стучал,
глаз не выдавливал и не кричал,
а, почесывая пальцем одно из двух крыльев носа,
спокойно ждал моего вопроса
(как избавиться от страха смерти).
Доктор Ложкин на вопрос не отвечал,
а, взглядывая косенько, все отмечал
и продолжал высокопарно вещать чудное,
поправляя очки и увлекаясь мною
(хотите – верьте, хотите – не верьте).
Если не верите – то не верьте,
но однажды проснулась, свободная от страха смерти,
и мир протянул мне ножки целиком по одежке,
и я подумала: ай да доктор Ложкин.
Он был толстенький и лысоватый,
и речь его была радостной и витиеватой,
он говорил: ваш дар не ниже Толстого
ишите романы, право слово.
Он видел, что я страдаю недооценкой,
прижата к пространству сжатым воздухом легких,
словно стенкой,
и любя меня и меня жалея,
он внушал мне как манию ахинею.
Прошло двадцать лет. Я написала роман,
один и другой, и за словом в карман
я больше не лезу, а сосредоточена и весела,
потому что знаю, как талантлива я была.
Доктор Ложкин женился на школьнице-секретарше,
будучи на сорок лет ее старше,
очесывая крылья и шмыгая носом,
он, точно, владел гипнозом.
Он уходил к себе в подсознанье, как в поднебесье,
доставая оттуда тайны с чудесами вместе,
а потом вкладывал нам в подсознанье,
как дар случайный.
 
 
Доктор Ложкин, где вы, какой вы странный,
я б вам почитала свои романы!
Но он, вероятно, встал на крыло
и взмыл в поднебесье, и ветром его снесло.
 

Случай свел, и он же развел, мы жили в разных городах, затем в одном, затем снова в разных, я надеялась, он откликнется на публикацию, если жив, он не откликнулся.

– А ты помнишь, как мы в первый раз приехали к нему в город Орджоникидзе? – спросила дочь Наташа по телефону из Америки. – Ты прилетела брать у него интервью для газеты, а меня, с моими болячками, показать ему, и он преподнес тебе огромный букет роз, а ты отказалась принять.

Острый укол в сердце.

– То есть как отказалась?!

– Так.

– Я не помню.

– Совсем?

– Совсем.

– Мы вышли в коридор, и я сказала тебе, чтобы ты взяла, потому что он делает это для себя, а не для тебя, так велит ему душа, и надо позволить человеку быть великодушным.

– Ты так прямо мне и сказала?!

– Я так тебе прямо и сказала.

– Боже мой, какая дура!!

– Я?

– Я. Ты умница. Ты так умна, как я даже не подозревала. И что я сделала?

– Вернулась и взяла розы.

– Слава богу.

Память, не зная, куда деться от стыда, в который раз вытеснила из себя бывшее.

– А ты понимаешь, почему я так сделала? – спросила я у дочери. – Потому что совок. Нам, совкам, в башку было вбито: не одалживаться, не принимать никаких знаков внимания, никаких подачек, чтобы сохранить независимость и гордость, иначе взятка. Совок совок и есть, и никакой внутренней свободы. Может, цинизм тут где-то и неподалеку, но лучше цинизм, чем проклятая узость, от и до, а за них ни-ни.

– Не думаю, – отозвалась дочь. – Все-таки в тебе была чистота.

До этого я почти плакала от смеха.

Положив трубку, заплакала так.

30.
Июнь

Хлопковая простыня неба, голубое в хлопок, в белые хлопковые коробочки, откуда лезет облачная вата, накрывает зеленую постель земли. Постель негладкая, неров ная, вся в подъемах и впадинах, с дальними и ближними купами дерев, между которыми проблескивает сизая лента реки, спуститься к ней можно по дороге, а можно по прямой, через обильное разнотравье. Мы – если смотреть сверху – ползем сперва по дороге, после, покинув ее, углубляемся в травы и цветы, подруга Наташа, ее молодой друг хирург Мамука, собака Дуся и я. Тишина вливается в нас, заполняя собой без остатка. Тишине можно отдаться, а можно слушать ее, как музыку, целительную для нервов, издерганных городом. Сегодня не просто какой-то день июня, сегодня канун войны. Двое с железом, кажется, миноискателями, пересекают нам путь. Черные следопыты, негромко говорит, глядя им вслед, Наташа. Елагино, где она снимает деревенское жилье на лето, близ Наро-Фоминска. Шестьдесят с лишним лет назад, возможно, в такой же жаркий день, раскинувшись под такой же голубой простыней, зеленая постель земли вспучивалась от насилия, на ней творимого, ползущие по ней маленькие живые существа вдруг замирали и навсегда оставались неподвижными, усеивая собой луга, взгорки и перелески. Они же и насиловали, они же и падали замертво. Мертвая тишина сменяла грохот взрывов. Мертвая, потому как не исцеление тут было, а умерщвление. Ген безумной жестокости сидит в человеке и человечестве.

Этой ночью тоже гремели взрывы. И слышались крики, и рвались петарды, и мы трое смеялись от радости, а Дуся от радости взлаивала звонко. Кругом праздновали выход наших в полуфинал на кубке Европы по футболу, одолевших голландцев. По Москве пойдет ходить анекдот: победа Димы Билана на Евровидении, победа футболистов в четвертьфинале, не развязать ли нам по-быстрому, пока такая пруха, третью мировую? Народ сообразительно схватывает смыслы, выстраивая вертикаль насмешки.

Вопрос о третьей мировой, слава богу, отпадет сам собой через неделю, когда наши в полуфинале проиграют испанцам.

Человеческая игра в футбол вместо бесчеловечной игры в войну.

У Наташи, не помню точно, в какой день, а спросить боюсь, была своя война. Не человеческая. Небо нависло над землей не голубое, а черное. Разрывы гремели там – не здесь. Молнии полосовали дневную темноту зигзагами, по горизонтали и вертикали. Одна ударила в пятнадцатилетнего мальчика. Мальчик, его бабушка и собака бежали от грозы домой после купанья, не успев спрятаться. Мальчик упал и умер сразу. А бабушка думала, что он поскользнулся.

Так, кажется, не бывает в жизни. Только в книжках.

Но так случилось.

Мальчик был Наташин сын, бабушка – ее мама.

Красавец-грузин Мамука лечил Наташину маму в последние ее годы.

Он станет Наташе вместо сына.

Он спасет моего Валешу, успев положить на операционный стол в роковой момент.

Шестнадцатая аудитория

31.

Мама подарит бывшей пигалице первое настоящее кольцо с брильянтами в тридцать пять пигалицыных лет. С осколками брильянтиков. У школьной подруги Наташи такого не было.


Дневник:

Мама подарила на день рожденья бриллиантовое колечко.

Наташа Крымова получила писательский билет, обедали с ней по этому случаю в Доме литераторов.

Вечером был в гостях Юля Крелин. Сказал, что во французском языке нет выражения – выяснение отношений.


Давно нет Наташиных бабушки и дедушки, нет наших мам и наших пап – Наташа есть. Из школьной дружбы родилась вечная дружба, как бывает вечная любовь.

Из университетской вечной дружбы с Нелей ничего не получилось.

Вцепились друг в друга с первой минуты, как познакомились. Она длиннее, и руки у нее длиннее, укладывала свою оглоблю мне на шею, и так мы шлялись в полуобнимку по факультетским коридорам на Моховой, она, как все спортивные люди, шаркающей походкой, носками внутрь, я – во всем стараясь ей подражать; на лекциях вместе, в буфете вместе, на баскетбольной площадке вместе. Прыгучую и ловкую, ее с ходу взяли играть за факультет, я приходила болеть, меня взяли заодно, и совершенно напрасно, хотя я год тренировалась в спортивном обществе Крылья советов на Ленинградском проспекте, близко к будущей вечной работе в Комсомолке, но до этого далеко. Рост не баскетбольный, выносливость сомнительная, фигура неспортивная, интересы, далекие от спорта. Тянуло к Неле. Неля тянула. Чем привлекала ее я, так и осталось неизвестным. Она – недоступной мне полной свободой. Смуглая, как цыганка, вольная, как цыганка, с блуждающей улыбкой и знанием чего-то такого, чего не знала я, она вырастала в другой среде, была во всем самостоятельна, никого и ничего не боялась. Я думаю, что целый год подкоркой впитывала исходившую от нее свободу. Может быть, я сосала ее, как пиявка, а насосавшись, отвалилась? Или ей надоело, что ее сосут? Причина, по которой мы расстались, неясна. Просто пришло и прошло лето, и с осенним похолоданием неожиданно охладели наши отношения. Я страдала, не подавая виду, она была равнодушна и больше в мою сторону не смотрела.

Но пока мы неразлучны и, сражаясь с баскетбольными командами математиков и географов, находим каждая себе по объекту. Мой объект называется Боря, ее – Женя. Боря не знает, что он объект, и, так и не узнав, быстро сходит на нет. Женя не только знает – он инициатор. Фамилия Жени – Долгинов. Он долгий, то есть длинный, под стать фамилии. Фамилия Нели – под стать его: Логинова. Рифмы, ритмы и сочленения по-прежнему будоражат мое воображение. Они женятся. Или простейшее объяснение: он вытеснил меня из ее сердца?

Второй раз Неля выйдет замуж за знаменитого архитектора Сережу Бархина и родит от него дочку Алину, знаменитый детский снимок которой сделает знаменитый Юра Рост, а Алина выйдет замуж за сына знаменитой Галины Старовойтовой, которую подло убьют, и Не-ля напечатает в толстом журнале записки об их общем внуке, который останется в каком-то смысле сиротой, потому что отныне у него всего одна бабушка вместо двух. А Сергей Бархин, помимо того, что осуществится как знаменитый театральный и книжный художник, выпустит три книги, в которых напишет свою родословную и воздаст должное предкам, учителям и друзьям, а также местам, в каких оставил свое сердце.

Ночь Венеции. Блики на вполне нешироком Гранд Канале, горельефная церковь Санта Мария дель Скальци. По мосту того же названия устремляемся в самые узкие улицы, скорее, проулочки мира, где в этот ранний час нет ни одного человека и почти нет света, а есть запах каналов…

Он любит улицы, как люблю их я. Мы – уличные.

Я тоже писала о Венеции.

Венеция, детский, человеческий праздник для взора моего и духа моего, средневековая бонбоньерка с секретами, театральная коробка, наполненная доверху волшебными декорациями, карнавал из бус, нанизанных на живую нитку, с хрустальным стеклом дворцов и бутылочным стеклом каналов; нераспечатанная колода карт, которую каждый распечатывает по своему усмотрению: бубновые короли кружевных соборов; крестовые тузы площадей; козырные пики набережных; червонные валеты гондол… Сепия, охра и кобальт, уголь и белила для специальных узких улочек, где двоим не разойтись, меж тем пестрая толпа расходится, обтекает вас, не затронув, не задев, не обидев…

Я читаю свою Венецию ему по телефону как брату, в преклонении перед ним как ответственным потомком предков своих.

32.

Дневник:

Влюбленные трагичны потому, что время для них кончается сегодня; а ведь будет и завтра, и послезавтра; но они этого не знают.


Ты слишком умная, осудит он, и будет прав. Умная – не от ума, а от умничанья.

Лучше б не умничала, а любила, как все люди.

Не любит – влюблена. Кажется.

Ей то и дело кажется, что она влюблена, и она никогда не влюблена по-настоящему.

По-настоящему она все время занята одним: поиском смысла жизни.

Но не расписывать же эту материю всерьез спустя полвека, тем более, когда это сто лет как неактуально.


Дневник:

Мама говорит, что я изломана, начиталась книг и воображаю себя какой-то принцессой. Мама права, все из одного корня: я – «глубокая натура». Воображала.


Его зовут Сережа Дрофенко. Он болезненно желт лицом, проблемы с печенью, которую травит алкоголем.

Он склоняет над пигалицей красивую голову, глядя горюче-горячими глазами, в них дерзко-кроткая печаль, убойное, как мы помним, соединение. Он нравится пигалице. Очень.

Почему-то между ними третьей лишней, как вода, стоит неловкость.


Дневник:

5 ноября 1954. Мы ездили в колхоз «Красный пахарь» выпускать стенгазету к празднику. Сережка Дрофен-ко – ответственный. Мальчики и Рита ходили в другую деревню за материалом. Я – взяла в этой, у одной свинарки. За работу сели в половине двенадцатого. В двенадцать погас свет, пришлось работать при керосиновой лампе. У Юрки Апенченко получился чудный очерк. Мне помогали кто как мог. Всю ночь шутки, смех, острые словечки. К шести утихомирились. Утром Сережа показал мне стихи, а я… раскритиковала их в пух и прах. Они начинались так: «Всю ночь кричали петухи».

Он любит Пастернака и Блока.


В раздолбанном автобусе, которым студентов отправляли в незабвенный колхоз Красный пахарь, пигалица плюхнулась на свободное место в спокойной уверенности, что Сережка плюхнется рядом. Напрасная уверенность. Место ему заняла другая, им покоренная. Она громко крикнула: Сережка, иди сюда! И Сережка поплелся туда. А пигалица не крикнула. Не смела она такого крикнуть. И всю дорогу пропадала от бурно протекавшей в организме химической реакции, названной Стендалем кристаллизацией любви. В Сережке, верно, бурлило похожее. Едва доехали до места, он первым выскочил из автобуса и ждал ее, чтобы подать руку, а подав, задержал в своей, пронзив мгновенным проникающим взором. Пигалица мгновенно успокоилась: все в порядке. До любви было рано, до влюбленности – в самый раз. И дальше всё не вместе, не наедине, всё поврозь, на глазах у всех, и оттого кристаллизация еще шибче. Но вот уж когда наступила ночь в клубе вповалку, а точнее, наступил рассвет, до рассвета парочка держалась, а тут глаза окончательно слиплись, и стало решительно понятно, что нет иного выхода, как опуститься на пол среди сонмища сонных тел, чтобы оказаться вдвоем там, где все вповалку, одетым, потому что холодно, и обняться, чтобы согреться, потому что холодно, и Сережка обнял ее, и она прижалась к нему, и они уснули счастливыми, и им было жарко, но она никуда не дела свой бывший холодный, а теперь горячий нос из его подмышки, а он не отнял затекших рук, с которыми не сразу справился наутро, и она приняла эту ночь в себя, чтобы вспоминать, когда плохо, чтобы сделалось хорошо.


Дневник:

11 ноября 1954. Все придумала. Придумала богему, которая будто бы засасывает меня, и его, который должен меня спасти. А он обыкновенный мальчик, не виноватый в моих бреднях. Он спросил, почему я такая скучная, а я не знала, что ответить.

20 ноября 1954. Снег. Сергей прочитал мне стихи: ноябрь, первый снег, любовь. Я спросила: чем ты живешь? Он тихо ответил: стихами и тобой. Кто он для меня? То огромная нежность, то равнодушие. Это не любовь, а желание любви.

29 ноября 1954. В меня вселился бес, захотелось помучить его, как я это делала с другими. Но он не такой, как другие. Я заслужила горькие и злые упреки. Вспомнила, как гуляли в сквере у Большого театра, он остановился закурить, я смотрела, как снег падал на его меховые отвороты рукавов, на руки. Вспомнила вечер Симонова, где случайно его увидела. Он проходил близко, сердце забилось, губы пересохли. А когда обрадованно сказал: здравствуй, – ответила что-то бесцветным тоном, именно потому, что переволновалась. Долго бродили по улицам, я знала, что мой, но хотелось услышать, а он не говорил, и вдруг я резко сказала, что замерзла и мне пора домой. Зачем? Девочка наоборот.

Он позвонил. Мы встретились. И… я опять не люблю его.

Из стихов, мне посвященных:

 
На любовь не ставят, как на карту,
Но ничуть не брезгуя грязцой,
Как ваятель, надевают фартук
И, как он, творят ее резцом.
 
14 мая 1955.

«Я, дичась, люблю тебя без памяти…»

Сережины стихи.

Было Первое мая, большая компания, он слегка пьян, я – непонятно что. Потом он плакал – узнала об этом случайно.

Может быть, меня никто не будет любить, как он.

4 июня 1955. Только что проводила Сережку на практику в Балашов. Я рада, что пришла. Он близкий, милый, родной. Тронулся поезд, застучали колеса. Последний раз мелькнуло его мальчишеское лицо. Сердце щемит. На столе букетик незабудок.

12 июня 1955. Он пишет мне письма. Я пишу ему. Мы объясняемся, объясняемся и не можем объясниться. Ему говорят: ей нравится, когда она тебе нравится. А я защищаюсь и не понимаю сама себя. И пишу ему, что не знаю… что такое любовь.

12 сентября 1955. Мое письмо ему: «Мне по-прежнему грустно. В голове бродят какие-то обрывки мировых идей. Кажется, вот-вот я поймаю одну из них за хвост, и мне откроется смысл бытия. Но миг – и хвост вместе с идеей исчезает, ускользает, растворяется в неясности и неопределенности. И так досадна, и так противна эта неясность. Поэтому я хорошо понимаю тебя, когда ты пишешь: не знаю. Вот и я ничего не знаю. До зубовного скрежета хочется перемен, но я по рукам и ногам связана путами «высшего образования». Я говорю себе: два года, только два года, потерпи. Это один голос. Другой: ничего не изменится, ты просто боишься жизни и ничего не стоишь со своим умом…

33.

О разрыве – в его стихах.

 
Вот и все. И слов совсем немного.
И не к месту спрашивать: зачем?
Только грызануть до крови ноготь,
Чтобы, если сплюнуть, было чем.
 

Пройдет пятнадцать лет. Я буду лежать в больнице с язвой. Придет похожий на утенка, с симпатичным утиным носом, детскими глазами домиком и растянутым в растерянную улыбку детским ртом, Андрей Вознесенский. Скажет: умер Сережа Дрофенко. Случилось это в ресторане в Доме литератора, Сережа вдруг стал задыхаться, лицо посинело, рядом были Гриша Горин и Аркадий Арканов, врачи, они положили его лежать плашмя, решив, что сердце, вызвали скорую, та приехала, когда было уже поздно. Оказалось, не сердечный приступ, а подавился куском мяса, надо было не плашмя класть, а трясти за ноги вниз головой, чтобы кусок выскочил.

Он был давно известный поэт, давно женат – на той, что заняла ему место в автобусе, – я давно замужем, с десятилетней дочерью, а чувство вины как схватило, так никогда и не отпустило.

Андрей Вознесенский запишет мне в блокнот:

 
Сережа – опоздали лекари!
Сережа – не закуришь «Винстона»,
смущающийся до корректности,
служитель муз без раболепия…
Сережа – роковое свинство!
Еще во вторник, кукарекая,
я из окна тебя высвистывал
в живые заросли ветвистые
из заседанья редколлегии!
А что слова! Одна софистика.
Такая чистота раздавлена,
бессильны заклинанья чайников,
и нет ни бога и ни дьявола,
и есть Вселенская Случайность.
Чего уж – все одно не выживешь,
Летучей Вечности товарищ,
из этой мглы тебя не вызовешь,
лишь ты ночами вызываешь.
 

Дневник:

Вечер в Пен-клубе. Сказала Вознесенскому, что пишу про то, как он приходит ко мне в больницу и сообщает об ужасном конце Сережи Дрофенко. Слушал без выражения, даже с каким-то безразличием, которое теперь часто на его лице, потом наклонился и сказал тихо: я тебе тогда все хотел подарить «Былое и думы», я был влюблен в эту книгу. Он помнил, я забыла. Я тоже была влюблена в нее.


В театр Петра Фоменко Вознесенского приведут в белом костюме, с красным шарфом на шее. С экрана и со сцены с юбилеем его поздравят Эрнст Неизвестный, Владимир Спиваков, Родион Щедрин, Пьер Карден, Алла Пугачева, Алла Демидова, Катя Максимова, Алексей Козлов, Олег Табаков, Марк Захаров, Алексей Рыбников… Лучше всех последние стихи Андрея прочитает Табаков – каким-то особенным, низким, мудрым и трагичным голосом. Лучше всех скажет Рыбников – искренне и по-человечески. Андрея поднимут из кресла в первом ряду, повернут лицом к залу, в руку вложат микрофон, он начнет говорить, в микрофоне один шип, пальцы беспорядочно сжимаются и разжимаются, лицо, как на знаменитом снимке Ленина, словами писать не хочу, какое. Андрей – не Ленин, он сохраняет ясный ум, он потерял только голос и координацию движений. Мужество его беспредельно. И даже это его мужское желание выглядеть красиво вызывает уважение.

Его назовут на вечере великим поэтом.

34.

В университет пигалица заявилась, не зная толком, чего ей надо. В четвертом или пятом классе, зачитав до дыр книгу Михайлова Над картой Родины, написала учебник по географии и долго воображала, что хочет стать географом. Учебник представлял собой бессовестную компиляцию, но с чего, как не с компиляции и бессовестности, мы начинаемся. Лишь бы ими не заканчивалось. Без умственных метаний нельзя. Без них особь тупая. Если ничего, помимо них, – особь никчемная. Увлекала физика. Через годы на ее место встала метафизика. Замирала над неопределенностями Гейзенбер-га, не говоря об относительности Эйнштейна, в том и в другом мало что соображала, – волновала философия физики, а там необязательно соображать, обязательно чувствовать и волноваться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации